Неточные совпадения
Под берегом раскинуты
Шатры; старухи, лошади
С порожними телегами
Да дети видны тут.
А
дальше, где кончается
Отава подкошенная,
Народу тьма! Там белые
Рубахи баб, да пестрые
Рубахи мужиков,
Да
голоса, да звяканье
Проворных кос. «Бог на́ помочь!»
— Спасибо, молодцы!
― Левин, сюда! ― крикнул несколько
дальше добродушный
голос. Это был Туровцын. Он сидел с молодым военным, и подле них были два перевернутые стула. Левин с радостью подошел к ним. Он и всегда любил добродушного кутилу Туровцына, ― с ним соединялось воспоминание объяснения с Кити, ― но нынче, после всех напряженно умных разговоров, добродушный вид Туровцына был ему особенно приятен.
Внезапный звук пронесся среди деревьев с неожиданностью тревожной погони; это запел кларнет. Музыкант, выйдя на палубу, сыграл отрывок мелодии, полной печального, протяжного повторения. Звук дрожал, как
голос, скрывающий горе; усилился, улыбнулся грустным переливом и оборвался.
Далекое эхо смутно напевало ту же мелодию.
Но, несмотря на
голоса из темноты, огромный город все-таки вызывал впечатление пустого, онемевшего. Окна ослепли, ворота закрыты, заперты, переулки стали более узкими и запутанными. Чутко настроенный слух ловил
далекие щелчки выстрелов, хотя Самгин понимал, что они звучат только в памяти. Брякнула щеколда калитки. Самгин приостановился. Впереди его знакомый
голос сказал...
Пропев панихиду, пошли
дальше, быстрее. Идти было неудобно. Ветки можжевельника цеплялись за подол платья матери, она дергала ногами, отбрасывая их, и дважды больно ушибла ногу Клима. На кладбище соборный протоиерей Нифонт Славороссов, большой, с седыми космами до плеч и львиным лицом, картинно указывая одной рукой на холодный цинковый гроб, а другую взвесив над ним, говорил потрясающим
голосом...
Щеки и уши рдели у нее от волнения; иногда на свежем лице ее вдруг сверкала игра сердечных молний, вспыхивал луч такой зрелой страсти, как будто она сердцем переживала
далекую будущую пору жизни, и вдруг опять потухал этот мгновенный луч, опять
голос звучал свежо и серебристо.
И он опять принялся кричать протяжно и громко: «А-та-та-ай, а-та-та-ай». Ему вторило эхо, словно кто перекликался в лесу, повторяя на разные
голоса последний слог — «ай». Крики уносились все
дальше и
дальше и замирали вдали.
— Остановить… такую махину! Никогда не поверю! И опять, поднявшись во весь рост, — седой, крупный, внушительный, — он стал словами,
голосом, жестами изображать необъятность вселенной. Увлекаясь, он шаг за шагом подвигал свой скептицизм много
дальше Иисуса Навина и его маленьких столкновений с амалекитянами.
Теперь я с удовольствием, как всегда, смотрел на его энергичное квадратное лицо, но за монотонными звуками его речи мне слышался грудной
голос нового словесника, и в ушах стояли его язвительные речи. «Думать» и «мыслить»… Да, это правда… Разница теперь понятна. А все-таки есть в нем что-то раздражающее. Что-то будет
дальше?..
— Рожок пастуха слышен за лесом, — говорила она. — А это из-за щебетания воробьиной стаи слышен
голос малиновки. Аист клекочет на своем колесе [В Малороссии и Польше для аистов ставят высокие столбы и надевают на них старые колеса, на которых птица завивает гнездо.]. Он прилетел на днях из
далеких краев и строит гнездо на старом месте.
Порой это ощущение определялось: к нему присоединялся
голос Эвелины и матери, «у которых глаза, как небо»; тогда возникающий образ, выплывший из
далекой глубины воображения и слишком определившийся, вдруг исчезал, переходя в другую область.
Когда же, подняв кверху задумчивое лицо, она сообщала ему: «Ах, какая туча идет, какая туча темная-претемная!» — он ощущал сразу будто холодное дуновение и слышал в ее
голосе пугающий шорох ползущего по небу, где-то в
далекой высоте, чудовища.
— Никакой нет глупости, кроме глубочайшего уважения, — совершенно неожиданно важным и серьезным
голосом вдруг произнесла Аглая, успевшая совершенно поправиться и подавить свое прежнее смущение. Мало того, по некоторым признакам можно было подумать, глядя на нее, что она сама теперь радуется, что шутка заходит всё
дальше и
дальше, и весь этот переворот произошел в ней именно в то мгновение, когда слишком явно заметно стало возраставшее всё более и более и достигшее чрезвычайной степени смущение князя.
— Тридцать, — говорит Манька обиженным
голосом, надувая губы, — ну да, тебе хорошо, ты все ходы помнишь. Сдавай… Ну, так что же
дальше, Тамарочка? — обращается она к подруге. — Ты говори, я слушаю.
— И не говори уж лучше! — сказала Мари взволнованным
голосом. — Человек только что вышел на свою дорогу и хочет говорить — вдруг его преследуют за это; и, наконец, что же ты такое сказал? Я не
дальше, как вчера, нарочно внимательно перечла оба твои сочинения, и в них, кроме правды, вопиющей и неотразимой правды — ничего нет!
— Читайте
дальше! — сказал, тихим
голосом и как бы едва переводя дыхание, Неведомов.
И уже относились к драме этой как к чему-то
далекому, уверенно заглядывая в будущее, обсуждая приемы работы на завтра. Лица были утомлены, но мысли бодры, и, говоря о своем деле, люди не скрывали недовольства собой. Нервно двигаясь на стуле, доктор, с усилием притупляя свой тонкий, острый
голос, говорил...
Голоса Осадчего и Бек-Агамалова доносились до него из какого-то
далекого, фантастического тумана и были понятны, но пусты.
Князь кричит: «Иван Северьяныч!» А я откликаюсь: «Сейчас!» — а сам лазию во все стороны и все не найду края, и, наконец, думаю: ну, если слезть нельзя, так я же спрыгну, и размахнулся да как сигану как можно
дальше, и чувствую, что меня будто что по морде ударило и вокруг меня что-то звенит и сыпется, и сзади тоже звенит и опять сыпется, и
голос князя говорит денщику: «Давай огня скорей!»
Вы смотрите и на полосатые громады кораблей, близко и далеко рассыпанных по бухте, и на черные небольшие точки шлюпок, движущихся по блестящей лазури, и на красивые светлые строения города, окрашенные розовыми лучами утреннего солнца, виднеющиеся на той стороне, и на пенящуюся белую линию бона и затопленных кораблей, от которых кой-где грустно торчат черные концы мачт, и на
далекий неприятельский флот, маячащий на хрустальном горизонте моря, и на пенящиеся струи, в которых прыгают соляные пузырики, поднимаемые веслами; вы слушаете равномерные звуки ударов вёсел, звуки
голосов, по воде долетающих до вас, и величественные звуки стрельбы, которая, как вам кажется, усиливается в Севастополе.
Зашли в лес — и долго там проплутали; потом очень плотно позавтракали в деревенском трактире; потом лазали на горы, любовались видами, пускали сверху камни и хлопали в ладоши, глядя, как эти камни забавно и странно сигают, наподобие кроликов, пока проходивший внизу, невидимый для них, человек не выбранил их звонким и сильным
голосом; потом лежали, раскинувшись, на коротком сухом мохе желто-фиолетового цвета; потом пили пиво в другом трактире, потом бегали взапуски, прыгали на пари: кто
дальше?
Минут десять спустя Марья Николаевна появилась опять в сопровождении своего супруга. Она подошла к Санину… а походка у ней была такая, что иные чудаки в те, увы! уже
далекие времена, — от одной этой походки с ума сходили. «Эта женщина, когда идет к тебе, точно все счастье твоей жизни тебе навстречу несет», — говаривал один из них. Она подошла к Санину — и, протянув ему руку, промолвила своим ласковым и как бы сдержанным
голосом по русски: «Вы меня дождетесь, не правда? Я вернусь скоро».
Я догадался, что этот
голос принадлежал Володе, и мне доставила удовольствие мысль, что я таки догадался, но в ответ ему я только слегка улыбнулся и пошел
дальше.
Чем
дальше она вела своим
голосом, тем сильнее и сильнее распалялся ее цыганский огонь, так что местами она вырывалась и хватала несколько в сторону, но Лябьев, держа ее, так сказать, всю в своем ухе, угадывал это сейчас же и подлаживался к ней.
Вновь начинают вслушиваться и, действительно, слышат какое-то
далекое позвякивание, то доносимое, то относимое ветром. Проходит минут пять, и колокольчик слышится уже явственно, а вслед за ним и
голоса на дворе.
Но слушай: в родине моей
Между пустынных рыбарей
Наука дивная таится.
Под кровом вечной тишины,
Среди лесов, в глуши
далекойЖивут седые колдуны;
К предметам мудрости высокой
Все мысли их устремлены;
Всё слышит
голос их ужасный,
Что было и что будет вновь,
И грозной воле их подвластны
И гроб и самая любовь.
Он появился в большом нагольном овчинном тулупе, с поднятым и обвязанным ковровым платком воротником, скрывавшим его волосы и большую часть лица до самых глаз, но я, однако, его, разумеется, немедленно узнал, а
дальше и мудрено было бы кому-нибудь его не узнать, потому что, когда привозный комедиантом великан и силач вышел в голотелесном трике и, взяв в обе руки по пяти пудов, мало колеблясь, обнес сию тяжесть пред скамьями, где сидела публика, то Ахилла, забывшись, закричал своим
голосом: „Но что же тут во всем этом дивного!“ Затем, когда великан нахально вызывал бороться с ним и никого на сие состязание охотников не выискивалось, то Ахилла, утупя лицо в оный, обвязанный вокруг его головы, ковровый платок, вышел и схватился.
Но и они также верят в бога и также молятся, и когда пароход пошел
дальше, то молодой господин в черном сюртуке с белым воротником на шее (ни за что не сказал бы, что это священник) встал посреди людей, на носу, и громким
голосом стал молиться.
Когда пыль, поднятую этой толкотней, пронесло
дальше, к площади, знамя опять стояло неподвижно, а под знаменем встал человек с открытой головой, длинными, откинутыми назад волосами и черными сверкающими глазами южанина. Он был невелик ростом, но возвышался над всею толпой, на своей платформе, и у него был удивительный
голос, сразу покрывший говор толпы. Это был мистер Чарльз Гомперс, знаменитый оратор рабочего союза.
Но это был еще только один угол картины, которая проносилась в воображении помпадура в то время, когда он взволнованным
голосом благодарил за участие и пожелания.
Дальше картина развертывалась мрачнее и мрачнее и уже прямо ставила его лицом к лицу с самим таинственным будущим.
Но пугаться было некому; одни дикие степи и темные леса на
далекое пространство оглашались неистовыми криками сотни работников, к которым присоединялось множество
голосов женских и еще больше ребячьих, ибо всё принимало участие в таком важном событии, всё суетилось, бегало и кричало.
Старик пошел. Песня замолкла. Послышались шаги и веселый говор. Немного погодя раздалась опять песня, но
дальше, и громкий
голос Ерошки присоединился к прежним
голосам. «Чтò за люди, чтò за жизнь!» подумал Оленин, вздохнул и один вернулся в свою хату.
Именно звук
голоса перенес меня через ряд лет в
далекий край, к раннему детству, под родное небо. Старец был старинный знакомый нашей семьи и когда-то носил меня на руках. Я уже окончательно сконфузился, точно вор, пойманный с поличным.
Мы только что потушили свои лампы и приготовились заснуть, как было назначено в нашей программе, но именно в этот критический момент в коридоре послышались легкие женские шаги, а затем осторожный стук в двери черкеса. «Войдите», — отвечал грубоватый мужской
голос, а затем прибавил уже вполголоса совсем другим тоном: «Ах, это вы»…
Дальше послышался сдержанный шепот и что-то вроде поцелуя…
— Григорий Михайлович, — начала она, наконец,
голосом уже более спокойным и отошла еще
дальше от дорожки, по которой изредка проходили люди… Литвинов в свою очередь последовал за ней.
Пегий, шершавый ослик, запряженный в тележку с углем, остановился, вытянул шею и — прискорбно закричал, но, должно быть, ему не понравился свой
голос в этот день, — сконфуженно оборвав крик на высокой ноте, он встряхнул мохнатыми ушами и, опустив голову, побежал
дальше, цокая копытами.
Равнодушный
голос женщины и её тяжёлая, неподвижная фигура не позволяли чувству Ильи развиться и внушить юноше храбрость, необходимую для выражения его желания. Матица как бы отталкивала его всё
дальше, он замечал это и раздражался против неё…
Он прыгнул вперёд и побежал изо всей силы, отталкиваясь ногами от камней. Воздух свистел в его ушах, он задыхался, махал руками, бросая своё тело всё
дальше вперёд, во тьму. Сзади него тяжело топали полицейские, тонкий, тревожный свист резал воздух, и густой
голос ревел...
— Читай
дальше! — сказал Илья, подозрительно разглядывая старую, переплетённую в кожу книгу. Тогда вновь раздался тихий и восторженный
голос Якова...
Дальше я хотел говорить о милосердии, о всепрощении, но
голос мой вдруг зазвучал неискренно, и я смутился.
От Саши Климков старался держаться возможно
дальше, — запах йодоформа и гнусавый, злой
голос отталкивали, зловещее лицо больного пугало.
Чудные
голоса святочных песен, уцелевшие звуки глубокой древности, отголоски неведомого мира, еще хранили в себе живую обаятельную силу и властвовали над сердцами неизмеримо
далекого потомства!
Но чалой лошадке стало сладко и грустно, и из
далеких ржей долго еще долетали до табуна звуки начатого страстного ржанья и сердитого
голоса мужика.
А
дальше все в мире, и день, и ночь, и шаги, и
голоса, и щи из кислой капусты стали для него сплошным ужасом, повергли его в состояние дикого, ни с чем не сравнимого изумления.
— Эй! кто орет? — донеслось снова. Теперь
голос был
дальше, чем в первый раз. Челкаш успокоился.
Я отъехал еще немного
дальше и услышал, что она запела ровным, сильным, несколько резким, прямо крестьянским
голосом, потом она вдруг умолкла. Я оглянулся и с вершины холма увидал ее, стоявшую возле харловского зятя перед скошенным осьминником овса. Тот размахивал и указывал руками, а она не шевелилась. Солнце освещало ее высокую фигуру, и ярко голубел васильковый венок на ее голове.
Слышались смятенные
голоса, восклицания, торопливые шаги, двери хлопали, вот раздался женский плач, крики поднялись в саду, другие крики отозвались
дальше…
Погасла милая душа его, и сразу стало для меня темно и холодно. Когда его хоронили, хворый я лежал и не мог проводить на погост дорогого человека, а встал на ноги — первым делом пошёл на могилу к нему, сел там — и даже плакать не мог в тоске. Звенит в памяти
голос его, оживают речи, а человека, который бы ласковую руку на голову мне положил, больше нет на земле. Всё стало чужое,
далёкое… Закрыл глаза, сижу. Вдруг — поднимает меня кто-то: взял за руку и поднимает. Гляжу — Титов.
Чем
дальше он говорил, тем больше разгорался от звуков собственного
голоса, и
голос этот звучал ядовито, жестко и грубо. Я никогда не видала и не ожидала видеть его таким; кровь прилила мне к сердцу, я боялась, по вместе с тем чувство незаслуженного стыда и оскорбленного самолюбия волновало меня, и мне хотелось отомстить ему.
Прошло еще две недели. Иван Ильич уже не вставал с дивана. Он не хотел лежать в постели и лежал на диване. И, лежа почти всё время лицом к стене, он одиноко страдал всё те же не разрешающиеся страдания и одиноко думал всё ту же неразрешающуюся думу. Что это? Неужели правда, что смерть? И внутренний
голос отвечал: да, правда. Зачем эти муки? И
голос отвечал: а так, ни зачем.
Дальше и кроме этого ничего не было.