Неточные совпадения
А Клим полой суконною
Отер
глаза бесстыжие
И пробурчал: «
Отцы!
Г-жа Простакова (обробев и иструсясь). Как! Это ты! Ты, батюшка! Гость наш бесценный! Ах, я дура бессчетная! Да так ли бы надобно было встретить
отца родного, на которого вся надежда, который у нас один, как порох в
глазе. Батюшка! Прости меня. Я дура. Образумиться не могу. Где муж? Где сын? Как в пустой дом приехал! Наказание Божие! Все обезумели. Девка! Девка! Палашка! Девка!
Г-жа Простакова (с веселым видом). Вот
отец! Вот послушать! Поди за кого хочешь, лишь бы человек ее стоил. Так, мой батюшка, так. Тут лишь только женихов пропускать не надобно. Коль есть в
глазах дворянин, малый молодой…
В следующую речь Стародума Простаков с сыном, вышедшие из средней двери, стали позади Стародума.
Отец готов его обнять, как скоро дойдет очередь, а сын подойти к руке. Еремеевна взяла место в стороне и, сложа руки, стала как вкопанная, выпяля
глаза на Стародума, с рабским подобострастием.
Ему было девять лет, он был ребенок; но душу свою он знал, она была дорога ему, он берег ее, как веко бережет
глаз, и без ключа любви никого не пускал в свою душу. Воспитатели его жаловались, что он не хотел учиться, а душа его была переполнена жаждой познания. И он учился у Капитоныча, у няни, у Наденьки, у Василия Лукича, а не у учителей. Та вода, которую
отец и педагог ждали на свои колеса, давно уже просочилась и работала в другом месте.
Нынче сильнее, чем когда-нибудь, Сережа чувствовал приливы любви к ней и теперь, забывшись, ожидая
отца, изрезал весь край стола ножичком, блестящими
глазами глядя пред собой и думая о ней.
Она чувствовала, что слезы выступают ей на
глаза. «Разве я могу не любить его? — говорила она себе, вникая в его испуганный и вместе обрадованный взгляд. — И неужели он будет заодно с
отцом, чтобы казнить меня? Неужели не пожалеет меня?» Слезы уже текли по ее лицу, и, чтобы скрыть их, она порывисто встала и почти выбежала на террасу.
Это было лицо Левина с насупленными бровями и мрачно-уныло смотрящими из-под них добрыми
глазами, как он стоял, слушая
отца и взглядывая на нее и на Вронского.
Прежде он помнил имена, но теперь забыл совсем, в особенности потому, что Енох был любимое его лицо изо всего Ветхого Завета, и ко взятию Еноха живым на небо в голове его привязывался целый длинный ход мысли, которому он и предался теперь, остановившимися
глазами глядя на цепочку часов
отца и до половины застегнутую пуговицу жилета.
Блестящие нежностью и весельем
глаза Сережи потухли и опустились под взглядом
отца. Это был тот самый, давно знакомый тон, с которым
отец всегда относился к нему и к которому Сережа научился уже подделываться.
Отец всегда говорил с ним — так чувствовал Сережа — как будто он обращался к какому-то воображаемому им мальчику, одному из таких, какие бывают в книжках, но совсем не похожему на Сережу. И Сережа всегда с
отцом старался притвориться этим самым книжным мальчиком.
— В первый раз, как я увидел твоего коня, — продолжал Азамат, — когда он под тобой крутился и прыгал, раздувая ноздри, и кремни брызгами летели из-под копыт его, в моей душе сделалось что-то непонятное, и с тех пор все мне опостылело: на лучших скакунов моего
отца смотрел я с презрением, стыдно было мне на них показаться, и тоска овладела мной; и, тоскуя, просиживал я на утесе целые дни, и ежеминутно мыслям моим являлся вороной скакун твой с своей стройной поступью, с своим гладким, прямым, как стрела, хребтом; он смотрел мне в
глаза своими бойкими
глазами, как будто хотел слово вымолвить.
Он сделался бледен как полотно, схватил стакан, налил и подал ей. Я закрыл
глаза руками и стал читать молитву, не помню какую… Да, батюшка, видал я много, как люди умирают в гошпиталях и на поле сражения, только это все не то, совсем не то!.. Еще, признаться, меня вот что печалит: она перед смертью ни разу не вспомнила обо мне; а кажется, я ее любил как
отец… ну, да Бог ее простит!.. И вправду молвить: что ж я такое, чтоб обо мне вспоминать перед смертью?
При этом имени
глаза Казбича засверкали, и он отправился в аул, где жил
отец Азамата.
— Это лошадь
отца моего, — сказала Бэла, схватив меня за руку; она дрожала, как лист, и
глаза ее сверкали. «Ага! — подумал я, — и в тебе, душенька, не молчит разбойничья кровь!»
— Константин Федорович! Платон Михайлович! — вскрикнул он. —
Отцы родные! вот одолжили приездом! Дайте протереть
глаза! Я уж, право, думал, что ко мне никто не заедет. Всяк бегает меня, как чумы: думает — попрошу взаймы. Ох, трудно, трудно, Константин Федорович! Вижу — сам всему виной! Что делать? свинья свиньей зажил. Извините, господа, что принимаю вас в таком наряде: сапоги, как видите, с дырами. Да чем вас потчевать, скажите?
Куда я гожусь? какими
глазами я стану смотреть теперь в
глаза всякому почтенному
отцу семейства?
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето,
отец, больной человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед
глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.
Чуть отрок, Ольгою плененный,
Сердечных мук еще не знав,
Он был свидетель умиленный
Ее младенческих забав;
В тени хранительной дубравы
Он разделял ее забавы,
И детям прочили венцы
Друзья-соседи, их
отцы.
В глуши, под сению смиренной,
Невинной прелести полна,
В
глазах родителей, она
Цвела как ландыш потаенный,
Не знаемый в траве глухой
Ни мотыльками, ни пчелой.
Когда я услыхал этот голос, увидал ее дрожащие губы и
глаза, полные слез, я забыл про все и мне так стало грустно, больно и страшно, что хотелось бы лучше убежать, чем прощаться с нею. Я понял в эту минуту, что, обнимая
отца, она уже прощалась с нами.
Я очень хорошо помню, как раз за обедом — мне было тогда шесть лет — говорили о моей наружности, как maman старалась найти что-нибудь хорошее в моем лице, говорила, что у меня умные
глаза, приятная улыбка, и, наконец, уступая доводам
отца и очевидности, принуждена была сознаться, что я дурен; и потом, когда я благодарил ее за обед, потрепала меня по щеке и сказала...
Сыновья его только что слезли с коней. Это были два дюжие молодца, еще смотревшие исподлобья, как недавно выпущенные семинаристы. Крепкие, здоровые лица их были покрыты первым пухом волос, которого еще не касалась бритва. Они были очень смущены таким приемом
отца и стояли неподвижно, потупив
глаза в землю.
Андрий стоял ни жив ни мертв, не имея духа взглянуть в лицо
отцу. И потом, когда поднял
глаза и посмотрел на него, увидел, что уже старый Бульба спал, положив голову на ладонь.
Но бедный мальчик уже не помнит себя. С криком пробивается он сквозь толпу к савраске, обхватывает ее мертвую, окровавленную морду и целует ее, целует ее в
глаза, в губы… Потом вдруг вскакивает и в исступлении бросается с своими кулачонками на Миколку. В этот миг
отец, уже долго гонявшийся за ним, схватывает его, наконец, и выносит из толпы.
«Слышь ты, Василиса Егоровна, — сказал он ей покашливая. —
Отец Герасим получил, говорят, из города…» — «Полно врать, Иван Кузмич, — перервала комендантша, — ты, знать, хочешь собрать совещание да без меня потолковать об Емельяне Пугачеве; да лих, [Да лих (устар.) — да нет уж.] не проведешь!» Иван Кузмич вытаращил
глаза. «Ну, матушка, — сказал он, — коли ты уже все знаешь, так, пожалуй, оставайся; мы потолкуем и при тебе». — «То-то, батька мой, — отвечала она, — не тебе бы хитрить; посылай-ка за офицерами».
Не надобно иного образца,
Когда в
глазах пример
отца.
Аркадий быстро вскинул
глаза на
отца.
Часу в первом утра он, с усилием раскрыв
глаза, увидел над собою при свете лампадки бледное лицо
отца и велел ему уйти; тот повиновался, но тотчас же вернулся на цыпочках и, до половины заслонившись дверцами шкафа, неотвратимо глядел на своего сына.
— Милый, я — рада! Так рада, что — как пьяная и даже плакать хочется! Ой, Клим, как это удивительно, когда чувствуешь, что можешь хорошо делать свое дело! Подумай, — ну, что я такое? Хористка, мать — коровница,
отец — плотник, и вдруг — могу! Какие-то морды, животы перед
глазами, а я — пою, и вот, сейчас — сердце разорвется, умру! Это… замечательно!
Зимними вечерами приятно было шагать по хрупкому снегу, представляя, как дома, за чайным столом,
отец и мать будут удивлены новыми мыслями сына. Уже фонарщик с лестницей на плече легко бегал от фонаря к фонарю, развешивая в синем воздухе желтые огни, приятно позванивали в зимней тишине ламповые стекла. Бежали лошади извозчиков, потряхивая шершавыми головами. На скрещении улиц стоял каменный полицейский, провожая седыми
глазами маленького, но важного гимназиста, который не торопясь переходил с угла на угол.
Перевернув несколько страниц, написанных круглым, скучным почерком, он поймал
глазами фразу, выделенную из плотных строк: «Значит: дух надобно ставить на первое место, прежде
отца и сына, ибо
отец и сын духом рождены, а не дух
отцом».
Мне кажется, что у меня было два
отца: до семи лет — один, — у него доброе, бритое лицо с большими усами и веселые, светлые
глаза.
— И все вообще, такой ужас! Ты не знаешь:
отец, зимою, увлекался водевильной актрисой; толстенькая, красная, пошлая, как торговка. Я не очень хороша с Верой Петровной, мы не любим друг друга, но — господи! Как ей было тяжело! У нее
глаза обезумели. Видел, как она поседела? До чего все это грубо и страшно. Люди топчут друг друга. Я хочу жить, Клим, но я не знаю — как?
Отец тоже незаметно, но значительно изменился, стал еще более суетлив, щиплет темненькие усы свои, чего раньше не делал; голубиные
глаза его ослепленно мигают и смотрят так задумчиво, как будто
отец забыл что-то и не может вспомнить.
Заметив, что Дронов называет голодного червя — чевряком, чреваком, чревоедом, Клим не поверил ему. Но, слушая таинственный шепот, он с удивлением видел пред собою другого мальчика, плоское лицо нянькина внука становилось красивее,
глаза его не бегали, в зрачках разгорался голубоватый огонек радости, непонятной Климу. За ужином Клим передал рассказ Дронова
отцу, —
отец тоже непонятно обрадовался.
— Ваш
отец был настоящий русский, как дитя, — сказала она, и
глаза ее немножко покраснели. Она отвернулась, прислушиваясь. Оркестр играл что-то бравурное, но музыка доходила смягченно, и, кроме ее, извне ничего не было слышно. В доме тоже было тихо, как будто он стоял далеко за городом.
— Большой, волосатый, рыжий, горластый, как дьякон, с бородой почти до пояса, с
глазами быка и такой же силой, эдакое, знаешь, сказочное существо. Поссорится с
отцом, старичком пудов на семь, свяжет его полотенцами, втащит по лестнице на крышу и, развязав, посадит верхом на конек. Пьянствовал, разумеется. Однако — умеренно. Там все пьют, больше делать нечего. Из трех с лишком тысяч населения только пятеро были в Томске и лишь один знал, что такое театр, вот как!
— А — практика, практика-то какая,
отец? — спрашивал Дунаев, поблескивая
глазами; Дьякон густо сказал...
На этот раз задумался
отец, прищурив
глаз. Но думал он недолго.
Он всегда говорил, что на мужике далеко не уедешь, что есть только одна лошадь, способная сдвинуть воз, — интеллигенция. Клим знал, что интеллигенция — это
отец, дед, мама, все знакомые и, конечно, сам Варавка, который может сдвинуть какой угодно тяжелый воз. Но было странно, что доктор, тоже очень сильный человек, не соглашался с Варавкой; сердито выкатывая черные
глаза, он кричал...
— Так… бездельник, — сказала она полулежа на тахте, подняв руки и оправляя пышные волосы. Самгин отметил, что грудь у нее высокая. — Живет восторгами. Сын очень богатого
отца, который что-то продает за границу. Дядя у него — член Думы. Они оба с Пыльниковым восторгами живут. Пыльников недавно привез из провинции жену, косую на правый
глаз, и 25 тысяч приданого. Вы бываете в Думе?
—
Отец мой лоцманом был на Волге! — крикнула она, и резкий крик этот, должно быть, смутил ее, — она закрыла
глаза и стала говорить быстро, невнятно.
Как там
отец его, дед, дети, внучата и гости сидели или лежали в ленивом покое, зная, что есть в доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные руки, которые обошьют их, накормят, напоят, оденут и обуют и спать положат, а при смерти закроют им
глаза, так и тут Обломов, сидя и не трогаясь с дивана, видел, что движется что-то живое и проворное в его пользу и что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветр из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся у него на столе, а белье его будет чисто и свежо, а паутина снята со стены, и он не узнает, как это сделается, не даст себе труда подумать, чего ему хочется, а оно будет угадано и принесено ему под нос, не с ленью, не с грубостью, не грязными руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глубокой преданности, чистыми, белыми руками и с голыми локтями.
— А контракт-то, контракт-то каков заключили? — хвастался Тарантьев. — Мастер ты, брат, строчить бумаги, Иван Матвеевич, ей-богу, мастер! Вспомнишь покойника
отца! И я был горазд, да отвык, видит Бог, отвык! Присяду: слеза так и бьет из
глаз. Не читал, так и подмахнул! А там и огороды, и конюшни, и амбары.
Однажды он пропал уже на неделю: мать выплакала
глаза, а
отец ничего — ходит по саду да курит.
Все теперь заслонилось в его
глазах счастьем: контора, тележка
отца, замшевые перчатки, замасленные счеты — вся деловая жизнь. В его памяти воскресла только благоухающая комната его матери, варьяции Герца, княжеская галерея, голубые
глаза, каштановые волосы под пудрой — и все это покрывал какой-то нежный голос Ольги: он в уме слышал ее пение…
Ах, тише, тише, друг!.. Сейчас
Отец и мать
глаза закрыли…
Постой… услышать могут нас.
— Вы даже не понимаете, я вижу, как это оскорбительно! Осмелились бы вы глядеть на меня этими «жадными»
глазами, если б около меня был зоркий муж, заботливый
отец, строгий брат? Нет, вы не гонялись бы за мной, не дулись бы на меня по целым дням без причины, не подсматривали бы, как шпион, и не посягали бы на мой покой и свободу! Скажите, чем я подала вам повод смотреть на меня иначе, нежели как бы смотрели вы на всякую другую, хорошо защищенную женщину?
Он был в их
глазах пустой, никуда не годный, ни на какое дело, ни для совета — старик и плохой
отец, но он был Пахотин, а род Пахотиных уходит в древность, портреты предков занимают всю залу, а родословная не укладывается на большом столе, и в роде их было много лиц с громким значением.
Сестра была блондинка, светлая блондинка, совсем не в мать и не в
отца волосами; но
глаза, овал лица были почти как у матери.
Один только
отец Аввакум, наш добрый и почтенный архимандрит, относился ко всем этим ожиданиям, как почти и ко всему, невозмутимо-покойно и даже скептически. Как он сам лично не имел врагов, всеми любимый и сам всех любивший, то и не предполагал их нигде и ни в ком: ни на море, ни на суше, ни в людях, ни в кораблях. У него была вражда только к одной большой пушке, как совершенно ненужному в его
глазах предмету, которая стояла в его каюте и отнимала у него много простора и свету.