Давыд протянул ко мне обе руки… Его высохшие рыжие волосы торчали кверху забавными вихрами… но умиленное выражение его лица казалось от того еще более искренним. Я взял шапку и вышел из дому, стараясь не попасться на
глаза отцу и не напомнить ему его обещания.
Неточные совпадения
Ничего еще не понимая, последовал я за теткой, — и, перешагнув порог гостиной, увидал
отца, ходившего большими шагами взад и вперед и ерошившего хохол, Юшку в слезах у двери, а в углу, на стуле, моего крестного, Настасея Настасеича — с выражением какого-то особенного злорадства в раздутых ноздрях и загоревшихся, перекосившихся
глазах.
В продолжение всей «расправы» он не шевелился на своем стуле, а только, тихонько пофыркивая и тихонько потирая кончики пальцев, поочередно направлял свои лисьи
глаза на меня, на
отца, на Юшку. Истинное мы ему доставляли удовольствие!
Если бы Латкин отбил у
отца выгодное дело, на манер заменившего его впоследствии Настасея, —
отец вознегодовал бы на него не более, чем на Настасея, вероятно, даже меньше; но Латкин, под влиянием необъяснимого, непонятного чувства — зависти, жадности — а быть может, и под мгновенным наитием честности — «подвел» моего
отца, выдал его общему их доверителю, богатому молодому купцу, открыв
глаза этому беспечному юноше на некоторый… некоторый кунштюк [Кунштюк — ловкая проделка.], долженствовавший принести значительную пользу моему
отцу.
— Невесту! — повторил
отец и выпучил
глаза. — Невесту! Жену! Хо, хо, хо!.. (Ха, ха, ха, — отозвалась за дверью тетка). Да тебе сколько лет-то? Без году неделю на свете живет, молоко на губах не обсохло, недоросль! И жениться собирается! Да я!.. да ты…
Он стал молиться на один из углов, умиленно крестясь, по нескольку раз сряду стуча пальцами то по одному плечу, то по другому и торопливо повторяя: «Помилуй мя, го… мя го… мя го!..»
Отец мой, который все время не сводил
глаз с Латкина и слова не промолвил, вдруг встрепенулся, встал с ним рядом и тоже начал креститься.
Смело подбежав к Сергею Ивановичу и блестя глазами, столь похожими на прекрасные
глаза отца, она подала Сергею Ивановичу его шляпу и сделала вид, что хочет надеть на него, робкою и нежною улыбкой смягчая свою вольность.
Правый
глаз отца, неподвижно застывший, смотрел вверх, в угол, на бронзовую статуэтку Меркурия, стоявшего на одной ноге, левый улыбался, дрожало веко, смахивая слезы на мокрую, давно не бритую щеку; Самгин-отец говорил горлом:
Он быстро подошел ко мне и положил мне на плечо тяжелую руку. Я с усилием поднял голову и взглянул вверх. Лицо отца было бледно. Складка боли, которая со смерти матери залегла у него между бровями, не разгладилась и теперь, но глаза горели гневом. Я весь съежился. Из этих глаз,
глаз отца, глянуло на меня, как мне показалось, безумие или… ненависть.
Ляховский в увлечении своими делами поздно обратил внимание на воспитание сына и получил смертельный удар: Давид на
глазах отца был погибшим человеком, кутилой и мотом, которому он поклялся не оставить в наследство ни одной копейки из своих богатств.
Сестры ужасно волновались и смело говорили теперь все прямо в
глаза отцу. Сначала Харитон Артемьич отчаянно ругался, кричал, топал ногами, гнал всех, а потом говорил всего одно слово:
Неточные совпадения
Чуть отрок, Ольгою плененный, // Сердечных мук еще не знав, // Он был свидетель умиленный // Ее младенческих забав; // В тени хранительной дубравы // Он разделял ее забавы, // И детям прочили венцы // Друзья-соседи, их
отцы. // В глуши, под сению смиренной, // Невинной прелести полна, // В
глазах родителей, она // Цвела как ландыш потаенный, // Не знаемый в траве глухой // Ни мотыльками, ни пчелой.
— Константин Федорович! Платон Михайлович! — вскрикнул он. —
Отцы родные! вот одолжили приездом! Дайте протереть
глаза! Я уж, право, думал, что ко мне никто не заедет. Всяк бегает меня, как чумы: думает — попрошу взаймы. Ох, трудно, трудно, Константин Федорович! Вижу — сам всему виной! Что делать? свинья свиньей зажил. Извините, господа, что принимаю вас в таком наряде: сапоги, как видите, с дырами. Да чем вас потчевать, скажите?
Маленькая горенка с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето,
отец, больной человек, в длинном сюртуке на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье на лавке, с пером в руках, чернилами на пальцах и даже на губах, вечная пропись перед
глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.
Куда я гожусь? какими
глазами я стану смотреть теперь в
глаза всякому почтенному
отцу семейства?
— Это лошадь
отца моего, — сказала Бэла, схватив меня за руку; она дрожала, как лист, и
глаза ее сверкали. «Ага! — подумал я, — и в тебе, душенька, не молчит разбойничья кровь!»