Неточные совпадения
Уж налились колосики.
Стоят столбы точеные,
Головки золоченые,
Задумчиво и ласково
Шумят. Пора чудесная!
Нет веселей, наряднее,
Богаче нет поры!
«Ой, поле многохлебное!
Теперь и не подумаешь,
Как много люди Божии
Побились
над тобой,
Покамест ты оделося
Тяжелым, ровным колосом
И стало перед пахарем,
Как войско пред царем!
Не столько
росы теплые,
Как пот с лица крестьянского
Увлажили тебя...
В то время как бабушка сказала, что он очень
вырос, и устремила на него свои проницательные глаза, я испытывал то чувство страха и надежды, которое должен испытывать художник, ожидая приговора
над своим произведением от уважаемого судьи.
Ассоль проникла в высокую, брызгающую
росой луговую траву; держа руку ладонью вниз
над ее метелками, она шла, улыбаясь струящемуся прикосновению.
Дни потянулись медленнее, хотя каждый из них, как раньше, приносил с собой невероятные слухи, фантастические рассказы. Но люди, очевидно, уже привыкли к тревогам и шуму разрушающейся жизни, так же, как привыкли галки и вороны с утра до вечера летать
над городом. Самгин смотрел на них в окно и чувствовал, что его усталость
растет, становится тяжелей, погружает в состояние невменяемости. Он уже наблюдал не так внимательно, и все, что люди делали, говорили, отражалось в нем, как на поверхности зеркала.
Он хорошо помнил опыт Москвы пятого года и не выходил на улицу в день 27 февраля. Один, в нетопленой комнате, освещенной жалким огоньком огарка стеариновой свечи, он стоял у окна и смотрел во тьму позднего вечера, она в двух местах зловеще, докрасна раскалена была заревами пожаров и как будто плавилась, зарева
росли, растекались, угрожая раскалить весь воздух
над городом. Где-то далеко не торопясь вползали вверх разноцветные огненные шарики ракет и так же медленно опускались за крыши домов.
Над его маленькой головой взлетали волосы, казалось, что и на темненьком его лице волосы то —
вырастают, то — сокращаются.
Но Самгин уже знал: начинается пожар, — ленты огней с фокусной быстротою охватили полку и побежали по коньку крыши, увеличиваясь числом,
вырастая; желтые, алые, остроголовые, они, пронзая крышу, убегали все дальше по хребту ее и весело кланялись в обе стороны. Самгин видел, что лицо в зеркале нахмурилось, рука поднялась к телефону
над головой, но, не поймав трубку, опустилась на грудь.
Райский постоял
над обрывом: было еще рано; солнце не вышло из-за гор, но лучи его уже золотили верхушки деревьев, вдали сияли поля, облитые
росой, утренний ветерок веял мягкой прохладой. Воздух быстро нагревался и обещал теплый день.
Ивана Ивановича «лесничим» прозвали потому, что он жил в самой чаще леса, в собственной усадьбе, сам занимался с любовью этим лесом,
растил, холил, берег его, с одной стороны, а с другой — рубил, продавал и сплавлял по Волге. Лесу было несколько тысяч десятин, и лесное хозяйство устроено и ведено было с редкою аккуратностью; у него одного в той стороне устроен был паровой пильный завод, и всем заведовал,
над всем наблюдал сам Тушин.
Что же Джердин? нанял китайцев, взял да и срыл гору, построил огромное торговое заведение, магазины, а еще выше
над всем этим — великолепную виллу, сделал скаты, аллеи, насадил всего, что
растет под тропиками, — и живет, как бы жил в Англии, где-нибудь на острове Вайте.
Но тут, за кустами, была незнакомая ему канавка, заросшая крапивой; он спотыкнулся в нее и, острекав руки крапивой и омочив их уже павшей под вечер
росой, упал, но тотчас же, смеясь
над собой, справился и выбежал на чистое место.
К религии он относился так же отрицательно, как и к существующему экономическому устройству. Поняв нелепость веры, в которой он
вырос, и с усилием и сначала страхом, а потом с восторгом освободившись от нее, он, как бы в возмездие за тот обман, в котором держали его и его предков, не уставал ядовито и озлобленно смеяться
над попами и
над религиозными догматами.
Проклятый дощаник слабо колыхался под нашими ногами… В миг кораблекрушения вода нам показалась чрезвычайно холодной, но мы скоро обтерпелись. Когда первый страх прошел, я оглянулся; кругом, в десяти шагах от нас,
росли тростники; вдали,
над их верхушками, виднелся берег. «Плохо!» — подумал я.
На первый раз она была изумлена такой исповедью; но, подумав
над нею несколько дней, она рассудила: «а моя жизнь? — грязь, в которой я
выросла, ведь тоже была дурна; однако же не пристала ко мне, и остаются же чисты от нее тысячи женщин, выросших в семействах не лучше моего.
Но оно быстро
растет, и ты уже предвидишь время, когда я буду царствовать
над всею землею.
Дети играют на улице, у берега, и их голоса раздаются пронзительно-чисто по реке и по вечерней заре; к воздуху примешивается паленый запах овинов,
роса начинает исподволь стлать дымом по полю,
над лесом ветер как-то ходит вслух, словно лист закипает, а тут зарница, дрожа, осветит замирающей, трепетной лазурью окрестности, и Вера Артамоновна, больше ворча, нежели сердясь, говорит, найдя меня под липой...
Я ее полюбил за то особенно, что она первая стала обращаться со мной по-человечески, то есть не удивлялась беспрестанно тому, что я
вырос, не спрашивала, чему учусь и хорошо ли учусь, хочу ли в военную службу и в какой полк, а говорила со мной так, как люди вообще говорят между собой, не оставляя, впрочем, докторальный авторитет, который девушки любят сохранять
над мальчиками несколько лет моложе их.
Потом он обходил весь дортуар, и гора подушек
вырастала у доски
над нашими злополучными телами.
Клубок пыли исчез. Я повернулся к городу. Он лежал в своей лощине, тихий, сонный и… ненавистный.
Над ним носилась та же легкая пелена из пыли, дыма и тумана, местами сверкали клочки заросшего пруда, и старый инвалид дремал в обычной позе, когда я проходил через заставу. Вдобавок, около пруда, на узкой деревянной кладочке, передо мной вдруг
выросла огромная фигура Степана Яковлевича, ставшего уже директором. Он посмотрел на меня с высоты своего роста и сказал сурово...
Под ее мерную речь я незаметно засыпал и просыпался вместе с птицами; прямо в лицо смотрит солнце, нагреваясь, тихо струится утренний воздух, листья яблонь стряхивают
росу, влажная зелень травы блестит всё ярче, приобретая хрустальную прозрачность, тонкий парок вздымается
над нею.
С утра до вечера мы с ним молча возились в саду; он копал гряды, подвязывал малину, снимал с яблонь лишаи, давил гусеницу, а я всё устраивал и украшал жилище себе. Дед отрубил конец обгоревшего бревна, воткнул в землю палки, я развесил на них клетки с птицами, сплел из сухого бурьяна плотный плетень и сделал
над скамьей навес от солнца и
росы, — у меня стало совсем хорошо.
Для победы
над грядущим злом
растет сила царства Божьего, сила творческая; воплотится в будущем и высшее добро.
Ивану пошел всего двадцатый год, когда этот неожиданный удар — мы говорим о браке княжны, не об ее смерти —
над ним разразился; он не захотел остаться в теткином доме, где он из богатого наследника внезапно превратился в приживальщика; в Петербурге общество, в котором он
вырос, перед ним закрылось; к службе с низких чинов, трудной и темной, он чувствовал отвращение (все это происходило в самом начале царствования императора Александра); пришлось ему, поневоле, вернуться в деревню, к отцу.
Бывало, Агафья, вся в черном, с темным платком на голове, с похудевшим, как воск прозрачным, но все еще прекрасным и выразительным лицом, сидит прямо и вяжет чулок; у ног ее, на маленьком креслице, сидит Лиза и тоже трудится
над какой-нибудь работой или, важно поднявши светлые глазки, слушает, что рассказывает ей Агафья; а Агафья рассказывает ей не сказки: мерным и ровным голосом рассказывает она житие пречистой девы, житие отшельников, угодников божиих, святых мучениц; говорит она Лизе, как жили святые в пустынях, как спасались, голод терпели и нужду, — и царей не боялись, Христа исповедовали; как им птицы небесные корм носили и звери их слушались; как на тех местах, где кровь их падала, цветы
вырастали.
Посмеялся секретарь Каблуков
над «вновь представленным» золотопромышленником, а денег все-таки не дал. Знаменитое дело по доносу Кишкина запало где-то в дебрях канцелярской волокиты, потому что ушло на предварительное рассмотрение горного департамента, а потом уже должно было появиться на общих судебных основаниях. Именно такой оборот и веселил секретаря Каблукова, потому что главное — выиграть время, а там хоть трава не
расти. На прощанье он дружелюбно потрепал Кишкина по плечу и проговорил...
Именно в этот момент точно из земли
вырос над Карачунским верховой; его обдало горячее дыхание лошади, а в седле неподвижно сидел, свесившись на один бок по-киргизски, Кожин.
Над самою могилкой
росла столетняя ель; в ней на стволе врезан был восьмиконечный медный раскольничий крест.
Нет, я никого не могу любить, кроме бога, ни в чем не могу найти утешения, кроме религии! Знаешь ли, иногда мне кажется, что у меня
выросли крылья и что я лечу высоко-высоко
над этим дурным миром! А между тем сердце еще молодо… зачем оно молодо, друг мой? зачем жестокий рок не разбил его, как разбил мою жизнь?
И вдруг
над стеной явилась черная голова,
выросло тело, перевалилось через стену, сползло по ней.
Росла враждебность,
над головами людей качалась крышка гроба, ветер играл лентами, окутывая головы и лица, и был слышен сухой и нервный шелест шелка.
— Вы посмотрите, какой ужас! Кучка глупых людей, защищая свою пагубную власть
над народом, бьет, душит, давит всех.
Растет одичание, жестокость становится законом жизни — подумайте! Одни бьют и звереют от безнаказанности, заболевают сладострастной жаждой истязаний — отвратительной болезнью рабов, которым дана свобода проявлять всю силу рабьих чувств и скотских привычек. Другие отравляются местью, третьи, забитые до отупения, становятся немы и слепы. Народ развращают, весь народ!
Сотские остановились перед толпой, она все
росла быстро, но молча, и вот
над ней вдруг густо поднялся голос Рыбина...
По сторонам тянется тот мелкий лесочек, состоящий из тонкоствольных, ободранных и оплешивевших елок, который в простонародье слывет под именем «паршивого»;
над леском висит вечно серенькое и вечно тоскливое небо; жидкая и бледная зелень дорожных окраин как будто совсем не
растет, а сменяющая ее по временам высокая и густая осока тоже не ласкает, а как-то неприятно режет взор проезжего.
Тогда все получало для меня другой смысл: и вид старых берез, блестевших с одной стороны на лунном небе своими кудрявыми ветвями, с другой — мрачно застилавших кусты и дорогу своими черными тенями, и спокойный, пышный, равномерно, как звук, возраставший блеск пруда, и лунный блеск капель
росы на цветах перед галереей, тоже кладущих поперек серой рабатки свои грациозные тени, и звук перепела за прудом, и голос человека с большой дороги, и тихий, чуть слышный скрип двух старых берез друг о друга, и жужжание комара
над ухом под одеялом, и падение зацепившегося за ветку яблока на сухие листья, и прыжки лягушек, которые иногда добирались до ступеней террасы и как-то таинственно блестели на месяце своими зеленоватыми спинками, — все это получало для меня странный смысл — смысл слишком большой красоты и какого-то недоконченного счастия.
Над Сокольниками спустилась черная туча — она
росла снизу, а сверху
над ней опускалась такая же другая.
Вот и мы трое идем на рассвете по зелено-серебряному росному полю; слева от нас, за Окою,
над рыжими боками Дятловых гор,
над белым Нижним Новгородом, в холмах зеленых садов, в золотых главах церквей, встает не торопясь русское ленивенькое солнце. Тихий ветер сонно веет с тихой, мутной Оки, качаются золотые лютики, отягченные
росою, лиловые колокольчики немотно опустились к земле, разноцветные бессмертники сухо торчат на малоплодном дерне, раскрывает алые звезды «ночная красавица» — гвоздика…
И потому насилие
над насилуемым всегда
растет до того последнего предела, до которого оно может дойти, не убивая курицу, несущую золотые яйца. Если же курица эта не несется, как американские индейцы, фиджиане, негры, то убиваются, несмотря на искренние протесты филантропов против такого образа действий.
Молодые травы на холме радостно кланялись утренней заре, стряхивая на парную землю серебро
росы, розовый дым поднимался
над городом, когда Кожемякин шёл домой.
Она поднималась,
вырастала над столом, почти касаясь самовара высокою грудью, и пела, немножко в нос...
Был август, на ветле блестело много жёлтых листьев, два из них, узенькие и острые, легли на спину Ключарева.
Над городом давно поднялось солнце, но здесь, в сыром углу огорода, земля была покрыта седыми каплями
росы и чёрной, холодной тенью сарая.
— И всё это от матерей, от баб. Мало они детям внимания уделяют,
растят их не из любви, а чтоб скорей свой сок из них выжать, да с избытком! Учить бы надо ребят-то, ласковые бы эдакие училища завести, и девчонкам тоже. Миру надобны умные матери — пора это понять! Вот бы тебе
над чем подумать, Матвей Савельев, право! Деньги у тебя есть, а куда тебе их?
Незаметно, бесшумно исчезают под ним люди,
растёт оно и катится, а позади него — только гладкая пустыня, и плывёт
над нею скорбный стон...
(Прим. автора.)] из березы, осины, рябины, калины, черемухи и чернотала, вся переплетенная зелеными гирляндами хмеля и обвешанная палевыми кистями его шишек; местами
росла тучная высокая трава с бесчисленным множеством цветов,
над которыми возносили верхи свои душистая кашка, татарское мыло (боярская спесь), скорлазубец (царские кудри) и кошачья трава (валериана).
Песок отсырел… Дрожь проняла все тело… Только что рассвело… Травка не колыхнется,
роса на листочке поблескивает… Ветерок пошевеливает белый — туман
над рекой… Вдали расшива кажется совсем черной…
Для избежанья таких помех можно привязывать шнурок к колышку (который втыкается плотно в дно реки у берега и покрыт водою на четверть и более), даже к коряге или к таловому пруту: тальник часто
растет над водою и очень крепок.
Сжатая рожь, бурьян, молочай, дикая конопля — все, побуревшее от зноя, рыжее и полумертвое, теперь омытое
росою и обласканное солнцем, оживало, чтоб вновь зацвести.
Над дорогой с веселым криком носились старички, в траве перекликались суслики, где-то далеко влево плакали чибисы. Стадо куропаток, испуганное бричкой, вспорхнуло и со своим мягким «тррр» полетело к холмам. Кузнечики, сверчки, скрипачи и медведки затянули в траве свою скрипучую монотонную музыку.
Но прошло немного времени,
роса испарилась, воздух застыл, и обманутая степь приняла свой унылый июльский вид. Трава поникла, жизнь замерла. Загорелые холмы, буро-зеленые, вдали лиловые, со своими покойными, как тень, тонами, равнина с туманной далью и опрокинутое
над ними небо, которое в степи, где нет лесов и высоких гор, кажется страшно глубоким и прозрачным, представлялись теперь бесконечными, оцепеневшими от тоски…
У самой дороги вспорхнул стрепет. Мелькая крыльями и хвостом, он, залитый солнцем, походил на рыболовную блесну или на прудового мотылька, у которого, когда он мелькает
над водой, крылья сливаются с усиками, и кажется, что усики
растут у него и спереди, и сзади, и с боков… Дрожа в воздухе как насекомое, играя своей пестротой, стрепет поднялся высоко вверх по прямой линии, потом, вероятно испуганный облаком пыли, понесся в сторону, и долго еще было видно его мелькание…
Уж с утра до вечера и снова
С вечера до самого утра
Бьется войско князя удалого,
И
растет кровавых тел гора.
День и ночь
над полем незнакомым
Стрелы половецкие свистят,
Сабли ударяют по шеломам,
Копья харалужные трещат.
Мертвыми усеяно костями,
Далеко от крови почернев,
Задымилось поле под ногами,
И взошел великими скорбями
На Руси кровавый тот посев.
Стонет, братья, Киев
над горою,
Тяжела Чернигову напасть,
И печаль обильною рекою
По селеньям русским разлилась.
И нависли половцы
над нами,
Дань берут по белке со двора,
И
растет крамола меж князьями,
И не видно от князей добра.