Неточные совпадения
Алексей Александрович задумался и, постояв несколько секунд, вошел в другую дверь. Девочка лежала, откидывая головку, корчась на руках кормилицы, и не хотела ни
брать предлагаемую ей пухлую
грудь, ни замолчать, несмотря на двойное шиканье кормилицы и няни, нагнувшейся над нею.
Она другой рукой
берет меня за шею, и пальчики ее быстро шевелятся и щекотят меня. В комнате тихо, полутемно; нервы мои возбуждены щекоткой и пробуждением; мамаша сидит подле самого меня; она трогает меня; я слышу ее запах и голос. Все это заставляет меня вскочить, обвить руками ее шею, прижать голову к ее
груди и, задыхаясь, сказать...
— Нет, это не я! Я не
брала! Я не знаю! — закричала она разрывающим сердце воплем и бросилась к Катерине Ивановне. Та схватила ее и крепко прижала к себе, как будто
грудью желая защитить ее ото всех.
Она возвращалась, садилась снова,
брала веер, и даже
грудь ее не дышала быстрее, а Аркадий опять принимался болтать, весь проникнутый счастием находиться в ее близости, говорить с ней, глядя в ее глаза, в ее прекрасный лоб, во все ее милое, важное и умное лицо.
Самгина толкала, наваливаясь на его плечо, большая толстая женщина в рыжей кожаной куртке с красным крестом на
груди, в рыжем
берете на голове; держа на коленях обеими руками маленький чемодан, перекатывая голову по спинке дивана, посвистывая носом, она спала, ее грузное тело рыхло колебалось, прыжки вагона будили ее, и, просыпаясь, она жалобно вполголоса бормотала...
Побежденного петуха
брал какой-то запачканный тагал, сдирал у него с
груди горсть перьев и клал их в большой мешок, а петуха отдавал хозяину.
Никогда и ничем не болевший старик вдруг почувствовал, как он говорил, «стеснение в
груди». Ему посоветовали сходить к Захарьину, но, узнав, что за прием на дому тот
берет двадцать пять рублей, выругался и не пошел.
— Ведь я младенец сравнительно с другими, — уверял он Галактиона, колотя себя в
грудь. — Ну,
брал… ну, что же из этого? Ведь по грошам
брал, и даже стыдно вспоминать, а кругом воровали на сотни тысяч. Ах, если б я только мог рассказать все!.. И все они правы, а я вот сижу. Да это что… Моя песня спета. Будет, поцарствовал. Одного бы только желал, чтобы меня выпустили на свободу всего на одну неделю: первым делом убил бы попа Макара, а вторым — Мышникова. Рядом бы и положил обоих.
Он едва держался на ногах, тело его изнемогало, а он и не чувствовал усталости, — зато усталость
брала свое: он сидел, глядел и ничего не понимал; не понимал, что с ним такое случилось, отчего он очутился один, с одеревенелыми членами, с горечью во рту, с камнем на
груди, в пустой незнакомой комнате; он не понимал, что заставило ее, Варю, отдаться этому французу и как могла она, зная себя неверной, быть по-прежнему спокойной, по-прежнему ласковой и доверчивой с ним! «Ничего не понимаю! — шептали его засохшие губы.
Я помню себя лежащим ночью то в кроватке, то на руках матери и горько плачущим: с рыданием и воплями повторял я одно и то же слово, призывая кого-то, и кто-то являлся в сумраке слабоосвещенной комнаты,
брал меня на руки, клал к
груди… и мне становилось хорошо.
— Извините!.. — говорил тот,
беря себя за
грудь. — Одышка от лет… не могу вдруг начать говорить.
— Так нельзя, — кричал он, делая вид, что бросает правой рукой на землю от
груди какой-то невидимый предмет. — Так положительно нельзя. Я тебя предупреждал, что всю деловую часть разговора я
беру на себя. А ты раскис и позволил ему распространяться о своих чувствах. Я бы это сделал в двух словах.
Соня. Мамочка моя! Помнишь, — когда я, маленькая, не понимала урока и ревела, как дурочка, ты приходила ко мне,
брала мою голову на
грудь себе, вот так, и баюкала меня. (Поет.)
Старший сын ее обыкновенно оставался дома с мужниной сестрою, десятилетней девочкой Аделиной, а младшего она всегда
брала с собой, и ребенок или сладко спал, убаюкиваемый тихою тряскою тележки, или при всей красоте природы с аппетитом сосал материно молоко, хлопал ее полненькой ручонкой по смуглой
груди и улыбался, зазирая из-под косынки на черные глаза своей кормилицы.
Боркин. Нет, вы сейчас пощупайте. (
Берет его руку и прикладывает к
груди.) Слышите? Ту-ту-ту-ту-ту-ту. Это, значит, у меня порок сердца. Каждую минуту могу скоропостижно умереть. Послушайте, вам будет жаль, если я умру?
Подле одного ярко пылающего костра, прислонив голову к высокому казачьему седлу, лежал на широком потнике молодой офицер в белой кавалерийской фуражке; небрежно накинутая на плеча черкесская бурка не закрывала
груди его, украшенной Георгиевским крестом; он наигрывал на карманном флажолете французской романс: «Jeune Troubadour» [«Юный трубадур».], и, казалось, все внимание его было устремлено на то, чтоб
брать чище и вернее ноты на этой музыкальной игрушке.
Маша. Когда
берешь счастье урывочками, по кусочкам, потом его теряешь, как я, то мало-помалу грубеешь, становишься злющей… (Указывает себе на
грудь.) Вот тут у меня кипит… (Глядя на брата Андрея, который провозит колясочку.) Вот Андрей наш, братец… Все надежды пропали. Тысячи народа поднимали колокол, потрачено было много труда и денег, а он вдруг упал и разбился. Вдруг, ни с того ни с сего. Так и Андрей…
— Дело в том, Мюллер, — рассуждал Сергей, выпячивая
грудь так, что ясно обрисовались ребра под тонкой натянутой кожей, — дело в том, Мюллер, что есть еще девятнадцатое упражнение — подвешивание за шею в неподвижном положении. И это называется казнь. Понимаешь, Мюллер?
Берут живого человека, скажем — Сергея Головина, пеленают его, как куклу, и вешают за шею, пока не умрет. Глупо это, Мюллер, но ничего не поделаешь — приходится.
Глазки, смотревшие вообще сонливо, проявляли также оживление и беспокойство по утрам и вечером, когда мисс Бликс
брала Пафа за руку, уводила его в уборную, раздевала его донага и, поставив на клеенку, принималась энергически его мыть огромной губкой, обильно напитанной водою; когда мисс Бликс при окончании такой операции, возлагала губку на голову мальчика и, крепко нажав губку, пускала струи воды по телу, превращавшемуся тотчас же из белого в розовое, — глазки Пафа не только суживались, но пропускали потоки слез и вместе с тем раздавался из
груди его тоненький-тоненький писк, не имевший ничего раздраженного, но походивший скорее на писк кукол, которых заставляют кричать, нажимая им живот.
Я верно долг мой исполнял;
В сраженьях жертвовал собою
И вечно
грудью то бирал,
Что многие
берут спиною.
Защитника родной страны
С почтеньем, верно, всякий примет;
Пусть могут снять с меня чины,
Но ран никто с меня не снимет.
Домна Платоновна росту невысокого, и даже очень невысокого, а скорее совсем низенькая, но всем она показывается человеком крупным. Этот оптический обман происходит оттого, что Домна Платоновна, как говорят, впоперек себя шире, и чем вверх не доросла, тем вширь
берет. Здоровьем она не хвалится, хотя никто ее больною не помнит и на вид она гора горою ходит; одна
грудь так такое из себя представляет, что даже ужасно, а сама она, Домна Платоновна, все жалуется.
Работница(приотворив двери и заглядывая в избу). Лизавета Ивановна, поди, мать, покорми ребенка-то
грудью, а то соски никак не
берет: совала, совала ему… окоченел ажно, плакамши.
Эмилия беспрестанно прижималась к Иосафу почти всей
грудью,
брала без всякой осторожности его за руку и опиралась на нее.
Герасим опустил глаза, потом вдруг встряхнулся, опять указал на Муму, которая все время стояла возле него, невинно помахивая хвостом и с любопытством поводя ушами, повторил знак удушения над своей шеей и значительно ударил себя в
грудь, как бы объявляя, что он сам
берет на себя уничтожить Муму.
— Что я далась ему? Мало ли других баб на селе? А он этакой рослый, здоровый, согнётся и бормочет, махая рукой: «Коли страха нету больше — всё кончено! Всё рушится, всё нарушено! Мир, говорит, только страхом и держался!» И опять ко мне лезет, за
груди хватает, щиплет, просит лечь с ним — мне просто хоть нож в руку
брать!
Я сказал, что заснул незаметно и даже как бы продолжая рассуждать о тех же материях. Вдруг приснилось мне, что я
беру револьвер и, сидя, наставляю его прямо в сердце — в сердце, а не в голову; я же положил прежде непременно застрелиться в голову, и именно в правый висок. Наставив в
грудь, я подождал секунду или две, и свечка моя, стол и стена передо мною вдруг задвигались и заколыхались. Я поскорее выстрелил.
«Я помню себя, — говорит он, — лежащим ночью то в кроватке, то на руках матери и горько плачущим: с рыданием и воплями повторял я одно и то же слово, призывая кого-то, и кто-то являлся в сумраке слабо освещенной комнаты,
брал меня на руки, клал к
груди, и мне становилось хорошо».
Он носил на
груди тяжелую цепь из золотых медалей,
брал по двести рублей за выход, гордился тем, что вот уже пять лет не надевает других костюмов, кроме муаровых, неизбежно чувствовал себя после вечеров «разбитым» и с приподнятой горечью говорил про себя: «Да!
Когда садится солнце, он
берет простыню, мыло и плетется в купальню, где не спеша раздевается, долго разглаживает ладонями свою голую
грудь и лезет в воду.
К счастию ее, отрава не сильна, время не упущено. Сила врачебных пособий, сделанных ей Антоном, уничтожает силу яда. Гаида спасена. Это прекрасное создание, близкое к уничтожению, расцветает снова жизнью пышной розы; на губы, на щеки спешит свежая кровь из тайников своих. Обеими руками своими, отлитыми на дивование,
берет она руку молодого врача, прижимает ее к
груди и, обращая к небу черноогненные глаза, из которых выступили слезы, благодарит ими сильнее слов.
Гориславская. Здесь, в
груди моей, они поселили змею… грызет сердце, невыносимо грызет. Но зачем отравлять настоящие минуты? (Подходит к отцу и
берет его за руку.) Вы теперь довольны, счастливы, не правда ли?
Горничная проворно скинула с нее обувь,
брала то одну, то другую ногу в руки, грела их своим дыханием, потом на
груди своей; согревши, положила одну ножку на ладонь к себе, любовалась ею, показала ее в каком-то восторге подругам княжны, как бы говоря: «Я такой еще не видывала! вы видали ли?» — и, поцеловав, спешила обуть.
— Уж зачем
брать булатный нож, уж зачем пороть белу
грудь, смотреть в ретиво сердце! ведь по твоему белу лицу всем дознать тебя, дитятко, как бело лицо потускнилося, как алы румянцы призакрылися, очи ясны помутилися. По всему дознать, полюбила ты сокола залетного, молодца заезжего.
И дома было невесело. Исанка готовилась к зачетам вместе с Таней. Было больно за нее и трудно. Исанка читала фармакологию, а Таня тупо слушала, потом расстегивала блузку,
брала плачущего ребенка и прилаживала к своим большим, матерински-мягким
грудям. Несколько времени говорили об алкалоидах, потом Таня страстно начинала жаловаться на свою жизнь, и глаза горели озлобленно.