Неточные совпадения
Эта семья жила на главной улице, возле губернатора,
в собственном доме.
В их большом каменном доме было просторно и летом прохладно, половина окон выходила
в старый тенистый сад, где весной пели соловьи; когда
в доме сидели гости, то
в кухне стучали ножами, во дворе пахло жареным луком — и
это всякий раз предвещало обильный и вкусный ужин.
Весной,
в праздник —
это было Вознесение, — после приема больных Старцев отправился
в город, чтобы развлечься немножко и кстати купить себе кое-что.
В городе он пообедал, погулял
в саду, потом как-то само собой пришло ему на память приглашение Ивана Петровича, и он решил сходить к Туркиным, посмотреть, что
это за люди.
В мягких, глубоких креслах было покойно, огни мигали так ласково
в сумерках гостиной; и теперь,
в летний вечер, когда долетали с улицы голоса, смех и потягивало со двора сиренью, трудно было понять, как
это крепчал мороз и как заходившее солнце освещало своими холодными лучами снежную равнину и путника, одиноко шедшего по дороге; Вера Иосифовна читала о том, как молодая, красивая графиня устраивала у себя
в деревне школы, больницы, библиотеки и как она полюбила странствующего художника, — читала о том, чего никогда не бывает
в жизни, и все-таки слушать было приятно, удобно, и
в голову шли всё такие хорошие, покойные мысли, — не хотелось вставать.
Прошел час, другой.
В городском саду по соседству играл оркестр и пел хор песенников. Когда Вера Иосифовна закрыла свою тетрадь, то минут пять молчали и слушали «Лучинушку», которую пел хор, и
эта песня передавала то, чего не было
в романе и что бывает
в жизни.
После зимы, проведенной
в Дялиже, среди больных и мужиков, сидеть
в гостиной, смотреть на
это молодое, изящное и, вероятно, чистое существо и слушать
эти шумные, надоедливые, но все же культурные звуки, — было так приятно, так ново…
Но
это было не все. Когда гости, сытые и довольные, толпились
в передней, разбирая свои пальто и трости, около них суетился лакей Павлуша, или, как его звали здесь, Пава, мальчик лет четырнадцати, стриженый, с полными щеками.
Он
в самом деле немножко помог Вере Иосифовне, и она всем гостям уже говорила, что
это необыкновенный, удивительный доктор.
У обоих было любимое место
в саду: скамья под старым широким кленом. И теперь сели на
эту скамью.
И
в то же время, несмотря на
эту наивность, она казалась ему очень умной и развитой не по летам.
Она, как почти все С-ие девушки, много читала (вообще же
в С. читали очень мало, и
в здешней библиотеке так и говорили, что если бы не девушки и не молодые евреи, то хоть закрывай библиотеку);
это бесконечно нравилось Старцеву, он с волнением спрашивал у нее всякий раз, о чем она читала
в последние дни, и, очарованный, слушал, когда она рассказывала.
«Ну, уж
это совсем не умно, — подумал он, придя
в себя. — При чем тут кладбище? Для чего?»
Кому
в самом деле придет серьезно
в голову назначать свидание ночью, далеко за городом, на кладбище, когда
это легко можно устроить на улице,
в городском саду?
У него уже была своя пара лошадей и кучер Пантелеймон
в бархатной жилетке. Светила луна. Было тихо, тепло, но тепло по-осеннему.
В предместье, около боен, выли собаки. Старцев оставил лошадей на краю города,
в одном из переулков, а сам пошел на кладбище пешком. «У всякого свои странности, — думал он. — Котик тоже странная, и — кто знает? — быть может, она не шутит, придет», — и он отдался
этой слабой, пустой надежде, и она опьянила его.
При лунном свете на воротах можно было прочесть: «Грядет час
в онь же…» Старцев вошел
в калитку, и первое, что он увидел,
это белые кресты и памятники по обе стороны широкой аллеи и черные тени от них и от тополей; и кругом далеко было видно белое и черное, и сонные деревья склоняли свои ветви над белым.
Кругом безмолвие;
в глубоком смирении с неба смотрели звезды, и шаги Старцева раздавались так резко и некстати. И только когда
в церкви стали бить часы и он вообразил самого себя мертвым, зарытым здесь навеки, то ему показалось, что кто-то смотрит на него, и он на минуту подумал, что
это не покой и не тишина, а глухая тоска небытия, подавленное отчаяние…
Памятник Деметти
в виде часовни, с ангелом наверху; когда-то
в С. была проездом итальянская опера, одна из певиц умерла, ее похоронили и поставили
этот памятник.
В городе уже никто не помнил о ней, но лампадка над входом отражала лунный свет и, казалось, горела.
Как,
в сущности, нехорошо шутит над человеком мать-природа, как обидно сознавать
это!
Старцев думал так, и
в то же время ему хотелось закричать, что он хочет, что он ждет любви во что бы то ни стало; перед ним белели уже не куски мрамора, а прекрасные тела, он видел формы, которые стыдливо прятались
в тени деревьев, ощущал тепло, и
это томление становилось тягостным…
На другой день вечером он поехал к Туркиным делать предложение. Но
это оказалось неудобным, так как Екатерину Ивановну
в ее комнате причесывал парикмахер. Она собиралась
в клуб на танцевальный вечер.
Опыт научил его мало-помалу, что пока с обывателем играешь
в карты или закусываешь с ним, то
это мирный, благодушный и даже неглупый человек, но стоит только заговорить с ним о чем-нибудь несъедобном, например, о политике или науке, как он становится
в тупик или заводит такую философию, тупую и злую, что остается только рукой махнуть и отойти.
Когда Старцев пробовал заговорить даже с либеральным обывателем, например, о том, что человечество, слава богу, идет вперед и что со временем оно будет обходиться без паспортов и без смертной казни, то обыватель глядел на него искоса и недоверчиво и спрашивал: «Значит, тогда всякий может резать на улице кого угодно?» А когда Старцев
в обществе, за ужином или чаем, говорил о том, что нужно трудиться, что без труда жить нельзя, то всякий принимал
это за упрек и начинал сердиться и назойливо спорить.
Было у него еще одно развлечение,
в которое он втянулся незаметно, мало-помалу, —
это по вечерам вынимать из карманов бумажки, добытые практикой, и, случалось, бумажек — желтых и зеленых, от которых пахло духами, и уксусом, и ладаном, и ворванью, — было понапихано во все карманы рублей на семьдесят; и когда собиралось несколько сот, он отвозил
в Общество взаимного кредита и клал там на текущий счет.
А Котик? Она похудела, побледнела, стала красивее и стройнее; но уже
это была Екатерина Ивановна, а не Котик; уже не было прежней свежести и выражения детской наивности. И во взгляде и
в манерах было что-то новое — несмелое и виноватое, точно здесь,
в доме Туркиных, она уже не чувствовала себя дома.
— Давайте же поговорим, — сказала она, подходя к нему. — Как вы живете? Что у вас? Как? Я все
эти дни думала о вас, — продолжала она нервно, — я хотела послать вам письмо, хотела сама поехать к вам
в Дялиж, и я уже решила поехать, но потом раздумала, — бог знает, как вы теперь ко мне относитесь. Я с таким волнением ожидала вас сегодня. Ради бога, пойдемте
в сад.
И
в самом деле, она с наивным любопытством смотрела на него, точно хотела поближе разглядеть и понять человека, который когда-то любил ее так пламенно, с такой нежностью и так несчастливо; ее глаза благодарили его за
эту любовь.
— Вы не имеете никакого римского права уезжать без ужина, — говорил Иван Петрович, провожая его. —
Это с вашей стороны весьма перпендикулярно. А ну-ка, изобрази! — сказал он, обращаясь
в передней к Паве.
Все
это раздражало Старцева. Садясь
в коляску и глядя на темный дом и сад, которые были ему так милы и дороги когда-то, он вспомнил все сразу — и романы Веры Иосифовны, и шумную игру Котика, и остроумие Ивана Петровича, и трагическую позу Павы, и подумал, что если самые талантливые люди во всем городе так бездарны, то каков же должен быть город.
У него много хлопот, но все же он не бросает земского места; жадность одолела, хочется поспеть и здесь и там.
В Дялиже и
в городе его зовут уже просто Ионычем. «Куда
это Ионыч едет?» или: «Не пригласить ли на консилиум Ионыча?»