Неточные совпадения
Vicomte [Виконт] рассказал очень мило о том ходившем
тогда анекдоте, что герцог Энгиенский тайно ездил в Париж для свидания с m-llе George, [актрисой Жорж,] и что там он встретился с Бонапарте, пользовавшимся тоже милостями знаменитой актрисы, и что там, встретившись с герцогом, Наполеон случайно упал в тот обморок, которому он был подвержен, и находился во власти герцога, которою герцог
не воспользовался, но что Бонапарте впоследствии за это-то великодушие и отмстил смертью герцогу.
— Послушайте, князь, — сказала она, — я никогда
не просила вас, никогда
не буду просить, никогда
не напоминала вам о дружбе моего отца к вам. Но теперь, я Богом заклинаю вас, сделайте это для моего сына, и я буду считать вас благодетелем, — торопливо прибавила она. — Нет, вы
не сердитесь, а вы обещайте мне. Я просила Голицына, он отказал. Soyez le bon enfant que vous avez été, [Будьте тем добрым, каким вы бывали прежде,] — говорила она, стараясь улыбаться,
тогда как в ее глазах были слезы.
— Ежели еще год Бонапарте останется на престоле Франции, — продолжал виконт начатый разговор, с видом человека
не слушающего других, но в деле, лучше всех ему известном, следящего только за ходом своих мыслей, — то дела пойдут слишком далеко. Интригой, насилием, изгнаниями, казнями, общество, я разумею хорошее общество, французское, навсегда будет уничтожено, и
тогда…
— Да, ежели бы он, взяв власть,
не пользуясь ею для убийства, отдал бы ее законному королю, — сказал виконт, —
тогда бы я назвал его великим человеком.
Тон ее уже был ворчливый, губка поднялась, придавая лицу
не радостное, а зверское, беличье выраженье. Она замолчала, как будто находя неприличным говорить при Пьере про свою беременность,
тогда как в этом и состояла сущность дела.
—
Не трогай, ты его испугаешь, он убьется. А?… Что
тогда?… А?…
— Да, влюблен, но, пожалуйста,
не будем делать того, что́ сейчас… Еще четыре года…
Тогда я буду просить вашей руки.
— Mais, ma pauvre Catiche, c’est clair, comme le jour. [Но, милая Катишь, это ясно, как день.] Он один
тогда законный наследник всего, а вы
не получите ни вот этого. Ты должна знать, моя милая, были ли написаны завещание и письмо, и уничтожены ли они. И ежели почему-нибудь они забыты, то ты должна знать, где они, и найти их, потому что…
— Как ты
не понимаешь, наконец, Катишь! Ты так умна: как ты
не понимаешь, — ежели граф написал письмо государю, в котором просит его признать сына законным, стало быть, Пьер уж будет
не Пьер, а граф Безухов, и
тогда он по завещанию получит всё? И ежели завещание с письмом
не уничтожены, то тебе, кроме утешения, что ты была добродетельна et tout ce qui s’en suit, [и всего, что отсюда вытекает.] ничего
не останется. Это верно.
— Бунапарте стоит! ишь врет, дура! Чего
не знает! Теперь пруссак бунтует. Австрияк его, значит, усмиряет. Как он замирится,
тогда и с Бунапартом война откроется. А то, говорит, в Брунове Бунапарте стоит! То-то и видно, что дурак. Ты слушай больше.
— Нет, голубчик, — говорил приятный и как будто знакомый князю Андрею голос, — я говорю, что коли бы возможно было знать, что́ будет после смерти,
тогда бы и смерти из нас никто
не боялся. Так-то, голубчик.
Он хотел решиться, но с ужасом чувствовал, что
не было у него в этом случае той решимости, которую он знал в себе и которая действительно была в нем. Пьер принадлежал к числу тех людей, которые сильны только
тогда, когда они чувствуют себя вполне чистыми. А с того дня, как им овладело то чувство желания, которое он испытал над табакеркой у Анны Павловны, несознанное чувство виноватости этого стремления парализировало его решимость.
Она встретила князя Василья с тем приемом шуточки, который часто употребляется болтливо-веселыми людьми и который состоит в том, что между человеком, с которым так обращаются, и собой предполагают какие-то давно установившиеся шуточки и веселые, отчасти
не всем известные, забавные воспоминания,
тогда как никаких таких воспоминаний нет, как их и
не было между маленькою княгиней и князем Васильем.
— Чтó ж ты думаешь, — сердито сказал старый князь, — что я ее держу,
не могу расстаться? Вообразят себе! — проговорил он сердито. — Мне хоть завтра! Только скажу тебе, что я своего зятя знать хочу лучше. Ты знаешь мои правила: всё открыто! Я завтра при тебе спрошу: хочет она,
тогда пусть он поживет. Пускай поживет, я посмотрю. — Князь фыркнул. — Пускай выходит, мне всё равно, — закричал он тем пронзительным голосом, которым он кричал при прощаньи с сыном.
— Non, non, non! Quand votre père m’écrira, que vous vous conduisez bien, je vous donnerai ma main à baiser. Pas avant. [Нет, нет, нет! Когда отец ваш напишет мне, что вы себя ведете хорошо,
тогда я дам вам поцеловать руку.
Не прежде.] —
— Да, видел и убедился, что он боится генерального сражения более всего на свете, — повторил Долгоруков, видимо, дорожа этим общим выводом, сделанным им из его свидания с Наполеоном. — Ежели бы он
не боялся сражения, для чего бы ему было требовать этого свидания, вести переговоры и, главное, отступать,
тогда как отступление так противно всей его методе ведения войны? Поверьте мне: он боится, боится генерального сражения, его час настал. Это я вам говорю.
— Несмотря на мое полное уважение к старому Кутузову, — продолжал он, — хороши мы были бы все, ожидая чего-то и тем давая ему случай уйти или обмануть нас,
тогда как теперь он верно в наших руках. Нет,
не надобно забывать Суворова и его правила:
не ставить себя в положение атакованного, а атаковать самому. Поверьте, на войне энергия молодых людей часто вернее указывает путь, чем вся опытность старых кунктаторов.
Когда чтение, продолжавшееся более часу, было кончено, Ланжерон, опять остановив табакерку и
не глядя на Вейротера и ни на кого особенно, начал говорить о том, как трудно было исполнить такую диспозицию, где положение неприятеля предполагается известным,
тогда как положение это может быть нам неизвестно, так как неприятель находится в движении.
Под предлогом увода раненых
не расстроивать ряда! Каждый да будет вполне проникнут мыслию, что надо победить этих наемников Англии, воодушевленных такою ненавистью против нашей нации. Эта победа окончит наш поход, и мы можем возвратиться на зимние квартиры, где застанут нас новые французские войска, которые формируются во Франции; и
тогда мир, который я заключу, будет достоин моего народа, вас и меня.
— Вот видишь ли, я тебе в двух словах открою всю тайну дуэли. Ежели ты идешь на дуэль и пишешь завещания да нежные письма родителям, ежели ты думаешь о том, что тебя могут убить, ты — дурак и наверно пропал; а ты иди с твердым намерением его убить, как можно поскорее и повернее,
тогда всё исправно. Как мне говаривал наш костромской медвежатник: медведя-то, говорит, как
не бояться? да как увидишь его, и страх прошел, как бы только
не ушел! Ну, так-то и я. A demain, mon cher! [До завтра, мой милый!]
Я и
тогда чувствовал, думал он, я чувствовал
тогда, что это было
не то, что я
не имел на это права.
Я
тогда думал, что
не понимаю ее.
И я
не понимал
тогда, как я был счастлив!
— Что́ же делать! С кем это
не случалось, — сказал сын развязным, смелым тоном,
тогда как в душе своей он считал себя негодяем, подлецом, который целою жизнью
не мог искупить своего преступления. Ему хотелось бы целовать руки своего отца, на коленях просить его прощения, а он небрежным и даже грубым тоном говорил, что это со всяким случается.
— Я вперед сказала, — говорила Анна Павловна о Пьере, — я
тогда же сейчас сказала, и прежде всех (она настаивала на своем первенстве), что это безумный молодой человек, испорченный развратными идеями века. Я
тогда еще сказала это, когда все восхищались им и он только что приехал из-за границы, и помните, у меня как-то вечером представлял из себя какого-то Марата. Чем же кончилось? Я
тогда еще
не желала этой свадьбы и предсказала всё, что́ случится.
Но что было еще страннее и чего князь Андрей
не сказал сестре, было то, что в выражении, которое дал случайно художник лицу ангела, князь Андрей читал те же слова кроткой укоризны, которые он прочел
тогда на лице своей мертвой жены: «Ах, зачем вы это со мной сделали?…»
«Да, что́ бишь еще неприятное он пишет? вспоминал князь Андрей содержание отцовского письма. Да. Победу одержали наши над Бонапартом именно
тогда, когда я
не служу. Да, да, всё подшучивает надо мной… ну, да на здоровье…» и он стал читать французское письмо Билибина. Он читал
не понимая половины, читал только для того, чтобы хоть на минуту перестать думать о том, о чем он слишком долго исключительно и мучительно думал.
— Может быть, ты прав для себя, — продолжал он, помолчав немного; — но каждый живет по своему: ты жил для себя и говоришь, что этим чуть
не погубил свою жизнь, а узнал счастие только
тогда, когда стал жить для других.
— Ах это ужасно, ужасно! — сказал Пьер. — Я
не понимаю только — как можно жить с такими мыслями. На меня находили такие же минуты, это недавно было, в Москве и дорогой, но
тогда я опускаюсь до такой степени, что я
не живу, всё мне гадко… главное, я сам.
Тогда я
не ем,
не умываюсь… ну, как же вы?…
— После Аустерлица! — мрачно сказал князь Андрей. — Нет; покорно благодарю, я дал себе слово, что служить в действующей русской армии я
не буду. И
не буду, ежели бы Бонапарте стоял тут, у Смоленска, угрожая Лысым Горам, и
тогда бы я
не стал служить в русской армии. Ну, так я тебе говорил, — успокоиваясь продолжал князь Андрей. — Теперь ополченье, отец главнокомандующим 3-го округа, и единственное средство мне избавиться от службы — быть при нем.
— Кровь из жил выпусти, воды налей,
тогда войны
не будет. Бабьи бредни, бабьи бредни, — проговорил он, но всё-таки ласково потрепал Пьера по плечу, и подошел к столу, у которого князь Андрей, видимо
не желая вступать в разговор, перебирал бумаги, привезенные князем из города. Старый князь подошел к нему и стал говорить о делах.
Тогда только орден наш будет иметь власть — нечувствительно вязать руки покровителям беспорядка и управлять ими так, чтоб они того
не примечали.
Иногда он вступал в разговор, интересовавший его, и
тогда, без соображений о том, были ли тут или нет les messieurs de l’ambassade, [господа посольства,] шамкая говорил свои мнения, которые иногда были совершенно
не в тоне настоящей минуты.
«Встал в восемь часов, читал Св. Писание, потом пошел к должности (Пьер по совету благодетеля поступил на службу в один из комитетов), возвратился к обеду, обедал один (у графини много гостей, мне неприятных), ел и пил умеренно и после обеда списывал пиесы для братьев. Ввечеру сошел к графине и рассказал смешную историю о Б., и только
тогда вспомнил, что этого
не должно было делать, когда все уже громко смеялись.
Я
тогда ничего
не отвечал.
Князь Андрей чувствовал в Наташе присутствие совершенно чуждого для него, особенного мира, преисполненного каких-то неизвестных ему радостей, того чуждого мира, который еще
тогда, в отрадненской аллее и на окне, в лунную ночь, так дразнил его. Теперь этот мир уже более
не дразнил его,
не был чуждый мир; но он сам, вступив в него, находил в нем новое для себя наслаждение.
— Я думаю, никто так
не был courtisée, [предметом ухаживанья,] как она, — говорила Вера; — но никогда, до самого последнего времени никто серьезно ей
не нравился. Вот вы знаете, граф, — обратилась она к Пьеру, — даже наш милый cousin Борис, который был, entre nous, [между нами будь сказано,] очень и очень dans le pays du tendre… [в стране нежного…] говорила она, намекая на бывшую в ходу
тогда карту любви.
Тогда, в минуту потери, эти мысли
не могли притти мне;
тогда я с ужасом отогнала бы их, но теперь это так ясно и несомненно.
Впрочем, писал он,
тогда еще дело
не было так окончательно решено, как теперь.
— А я помню: мне сказали, что ты под капустою родилась, — сказала Наташа, — и помню, что я
тогда не смела
не поверить, но знала, что это
не правда, и так мне неловко было.
Ему становилось вполне хорошо только
тогда, когда он, сам
не замечая как, опрокинув в свой большой рот несколько стаканов вина, испытывал приятную теплоту в теле, нежность ко всем своим ближним и готовность ума поверхностно отзываться на всякую мысль,
не углубляясь в сущность ее.
— Ах, Боже мой, граф! есть такие минуты, что я пошла бы за всякого, — вдруг неожиданно для самой себя, со слезами в голосе, сказала княжна Марья. — Ах, как тяжело бывает любить человека близкого и чувствовать, что… ничего (продолжала она дрожащим голосом)
не можешь для него сделать кроме горя, когда знаешь, что
не можешь этого переменить.
Тогда одно — уйти, а куда мне уйти?
«Боже мой, ежели бы он был тут,
тогда бы я
не так как прежде, с какою-то глупою робостью перед чем-то, а по новому, просто, обняла бы его, прижалась бы к нему, заставила бы его смотреть на меня теми искательными, любопытными глазами, которыми он так часто смотрел на меня и потом заставила бы его смеяться, как он смеялся
тогда, и глаза его — как я вижу эти глаза! — думала Наташа.
«Отчего же бы это
не могло быть вместе?» иногда, в совершенном затмении, думала она. «
Тогда только я бы была совсем счастлива, а теперь я должна выбрать и ни без одного из обоих я
не могу быть счастлива. Одно», думала она: «сказать то, что́ было, князю Андрею или скрыть — одинаково невозможно. А с этим ничего
не испорчено. Но неужели расстаться навсегда с этим счастьем любви князя Андрея, которым я жила так долго?»
—
Тогда что́? А? — повторил Анатоль с искренним недоуменьем перед мыслью о будущем. —
Тогда что́? Там я
не знаю что́… Ну что глупости говорить! — Он посмотрел на часы. — Пора!
— Уж лошади ж были! — продолжал рассказ Балага. — Я
тогда молодых пристяжных к каурому запрег, — обратился он к Долохову, — так веришь ли, Федор Иваныч, 60 верст звери летели; держать нельзя, руки закоченели, мороз был. Бросил вожжи, держи, мол, ваше сиятельство, сам, так в сани и повалился. Так ведь
не то что погонять, до места держать нельзя. В три часа донесли черти. Издохла левая только.
— Без объявления войны вступить в Россию! Я помирюсь только
тогда, когда ни одного вооруженного неприятеля
не останется на моей земле, — сказал он. Как показалось Борису, государю приятно было высказать эти слова: он был доволен формой выражения своей мысли, но был недоволен тем, что Борис услыхал их.
Он должен быть ограничен, твердо уверен в том, что то, чтó он делает, очень важно (иначе у него
не достанет терпения), и
тогда только он будет храбрый полководец.
Она была так больна, что нельзя было думать о том, на сколько она была виновата во всем случившемся,
тогда как она
не ела,
не спала, заметно худела, кашляла и была, как давали чувствовать доктopà, в опасности.
Предчувствие
не обманывало ее
тогда, что то состояние свободы и открытости для всех радостей никогда уже
не возвратится больше.