Неточные совпадения
За столом все разместились по старшинству без особенных затруднений; только оператор врачебной управы (несколько уже выпивший) заупрямился сесть на конец стола на том основании, что будто бы ему
будут доставаться плохие куски, но и это недоразумение
было улажено положительным удостоверением, что кушанья наготовлено слишком достаточно, чтобы
могли иметь место подобного рода опасения.
Вице-губернатор умолк; на средину залы вывели под руки «столетнего старца», который заплакал. Отъезжающий
был так тронут, что
мог сказать только...
Еще недавно ваше превосходительство, не изволив утвердить журнал губернского правления о предании за противозаконные действия суду зареченского земского исправника, изволили сказать следующее: «Пусть лучше говорят про меня, что я баба, но не хочу, чтоб кто-нибудь
мог сказать, что я жестокий человек!» Каким чувством
была преисполнена грудь земского исправника при известии, что он от суда и следствия учинен свободным, — это понять нетрудно.
Приветствуя вас от лица нашего молодого поколения, я
могу прибавить одно: приветствие это
есть дань сердца, которую, ваше превосходительство,
можете принять со всею безопасностью.
Но настроение умов постепенно принимало направление к веселости; на многих пунктах стола громко раздавались требования, чтоб оркестр сыграл что-нибудь русское; советник казенной палаты Хранилов лил на стол красное вино и посыпал залитое пространство солью, доказывая, что при этой предосторожности всякая прачка
может легко вывести из скатерти какие угодно пятна; правитель канцелярии уже не вздрагивал, но весь покрылся фиолетовыми пятнами — явный признак, что он
был близок к буйству.
Легко
может быть даже, что, в виду этих мероприятий, наш незабвенный решился, не предупредив никого, сделать последний шаг, чтобы окончательно укрепить и наставить того, который в нашем интимном обществе продолжал еще слыть под именем «безрассудного молодого человека».
Вечером того же дня старик
был счастлив необыкновенно. Он радовался, что ему опять удалось сделать доброе дело в пользу страны, которую он привык в душе считать родною, и, в ознаменование этой радости,
ел необыкновенно много. С своей стороны, Анна Ивановна не
могла не заметить этого чрезвычайного аппетита, и хотя не
была скупа от природы, но сказала...
Кто
мог думать, что этот веселый вечер
будет последним проблеском нашего счастия!
Наконец, великодушная уступка, сделанная по вопросу о мостовых, докончила начатое и поразила старика до того, что он тотчас же объелся, и вот в этом (но только в этом!) смысле
может быть признано справедливым мнение, что неумеренность в пище послужила косвенною причиной тех бедственных происшествий, которые случились впоследствии.
На третий день он лежал в постели и бредил. Организм его, потрясенный предшествовавшими событиями, очевидно не
мог вынести последнего удара. Но и в бреду он продолжал
быть гражданином; он поднимал руки, он к кому-то обращался и молил спасти «нашу общую, бедную…». В редкие минуты, когда воспалительное состояние утихало, он рассуждал об анархии.
Что происходило на этой второй и последней конференции двух административных светил — осталось тайною. Как ни прикладывали мы с Павлом Трофимычем глаза и уши к замочной скважине, но
могли разобрать только одно: что старик увещевал «нового»
быть твердым и не взирать. Сверх того, нам показалось, что «молодой человек» стал на колена у изголовья старца и старец его благословил. На этом моменте нас поймала Анна Ивановна и крепко-таки пожурила за нашу нескромность.
Однако, как ни велика
была всеобщая симпатия, Надежда Петровна не
могла не припоминать. Прошедшее вставало перед нею, осязательное, живое и ясное; оно шло за ней по пятам, жгло ее щеки, теснило грудь, закипало в крови. Она не
могла взглянуть на себя в зеркало без того, чтобы везде… везде не увидеть следов помпадура!
Это
была одна из тех роскошных женщин, мимо которых ни один человек, на заставах команду имеющий, не
может пройти без содрогания.
У полициймейстера сперло в зобу дыхание от радости. Он прежде всего
был человек доброжелательный и не
мог не болеть сердцем при виде каких бы то ни
было междоусобий и неустройств. Поэтому он немедленно от помпадура поскакал к Надежде Петровне и застал ее сидящею в унынии перед портретом старого помпадура. У ног ее ползал Бламанже.
Дни шли за днями. В голове Надежды Петровны все так перепуталось, что она не
могла уже отличить «jeune fille aux yeux noirs» от «1’amour qu’est que c’est que ça». Она знала наверное, что то и другое
пел какой-то помпадур, но какой именно — доподлинно определить не
могла. С своей стороны, помпадур горячился, тосковал и впадал в административные ошибки.
— Вы, Надежда Петровна, что думаете? — говорил исправник, — вы,
может быть, думаете, что он там на балах или на обедах… что он пустяками какими-нибудь занимается… на плечи наших барынь облизывается?.. Нет-с! он мероприятие обдумывает! Он уж у нас такой! он шагу не
может ступить, чтобы чего-нибудь не решить!
— Чего же вы боитесь? вы,
может быть, думаете, что он на руку тяжел? Напрасно-с! он у нас вот как: мухе зла не сделает! вот он у нас каков!
Но, как правдивый историк, я не
могу скрыть, что новое помпадурство Надежды Петровны далеко не имело того кроткого характера, как первое. Напротив того, оно ознаменовалось несколькими жестокостями, которые, по мнению моему,
были, по малой мере, бесполезны.
Князь
был камергером в то же самое время, когда княжна
была фрейлиной; годами он
был даже старше ее, но
мог еще с грехом пополам ходить и называл княжну «ma chère enfant».
В то время, когда Козлику исполнилось тридцать лет, князь еще не совсем
был сдан в архив, и потому, при помощи старых связей,
мог, в случае надобности, оказать и протекцию.
— Так что ж, мой друг! Я
могу об этом государю написать! Козелковы всегда
были в силе; это, мой друг, старинный дворянский дом! Однажды, блаженныя памяти императрица Анна Леопольдовна…
— Посмотри, Митька, ведь даже Никита не
может прийти в себя от твоего назначения! — заметил Погонин, — Никита! говори, какие
могут быть у Козленка принципы?
— Я вами доволен, молодой человек, но не
могу не сказать: прежде всего вы должны выбрать себе правителя канцелярии. Я помню: покойник Марк Константиныч никогда бумаг не читал, но у него
был правитель канцелярии: une célébrité! [Знаменитость! (фр.)] Вся губерния знала его comme un coquin fiéffé, [Как отъявленного жулика (фр.).] но дела шли отлично!
Митенька сконфузился; он, конечно,
был в состоянии очень хорошо объяснить, почему он так думает, но такое объяснение
могло бы обидеть прочих дам, из которых каждая, без сомнения, мнила себя царицей общества. Поэтому он только мял в ответ губами. К счастию, на этой скользкой стезе он
был выручен вошедшим официантом, который провозгласил, что подано кушать. Татьяна Михайловна подала Митеньке руку. Процессия двинулась.
— Шесть лет в ученье
был, — продолжал хозяин, но Митенька уже не слушал его. Он делал всевозможные усилия, чтоб соблюсти приличие и заговорить с своею соседкой по левую сторону, но разговор решительно не вязался, хотя и эта соседка
была тоже очень и очень увлекательная блондинка. Он спрашивал ее, часто ли она гуляет, ездит ли по зимам в Москву, но далее этого, так сказать, полицейского допроса идти не
мог. И мысли, и взоры его невольно обращались к хорошенькой предводительше.
— Увы! для меня это недоступно! Печальная необходимость… мой пост… Но я
могу, если угодно,
быть вашим режиссером, mesdames, и тогда — прошу меня слушаться! потому что ведь я очень строг.
—
Есть еще, вашество, пиеска: «Несчастия красавца», — откликнулся хозяин,
может быть, с намерением, а
может быть, и без намерения, но Митенька почувствовал, что его в это время словно ударило чем в спину.
Одним словом, это
была целая выставка, на которую губерния прислала лучшие свои цветы и которая
могла бы назваться вполне изящною, если бы не портили общего впечатления девицы Лоботрясовы, девицы пожилые и скаредные, выехавшие на гулянье в каком-то лохматом возке, запряженном тройкой лохматых же кляч.
Козелков опять задумался, ибо второй результат решительно не приходил ему в голову. Он знал, что всякая вещь непременно должна иметь два и даже три результата, и сгоряча сболтнул это, но теперь должен
был убедиться, что
есть в мире вещи, которые
могут иметь только один, а даже, пожалуй, и вовсе не иметь ни одного результата.
— Да, Скриб тоже имеет свои достоинства, но все это не Мариво! Заметьте, вашество, что в нас эта грация почти врожденная
была! А как я лакея представлял! Покойница Лизавета Степановна (она «маркизу» играла) просто в себя прийти не
могла!
— Но не
может же
быть, чтоб передовое сословие…
Говорили, что, во время процветания крепостного права, у него
был целый гарем, но какой-то гарем особенный, так что соседи шутя называли его Дон Жуаном наоборот; говорили, что он на своем веку не менее двадцати человек засек или иным образом лишил жизни; говорили, что он по ночам ходил к своим крестьянам с обыском и что ни один мужик не
мог укрыть ничего ценного от зоркого его глаза.
Пять губернаторов сряду порывались «упечь» его, и ни один ничего не
мог сделать, потому что Праведного защищала целая неприступная стена, состоявшая из тех самых людей, которые,
будучи в своем кругу, гадливо пожимались при его имени.
«Нет тебе ко мне въезду», — сказал он исправнику, и исправник понял, что въезду действительно нет и не
может быть.
— Но скажите, пожалуйста…
может быть, я… Если б вам угодно
было сообщить мне ваши соображения… я
мог бы…
— Да уж это так!
была бы здесь Олимпиада Фавстовна, она бы не позволила тебе рыло-то
мочить! — отвечал другой, не менее решительный голос.
Платон Иваныч, которому пуще всего хотелось посидеть на своем месте еще трехлетие, очень основательно рассудил, что чем больше господа дворяне проводят время, тем лучше для него, потому что на этой почве он всегда
будет им приятен, тогда как на почве более серьезной, пожалуй, найдутся и другие выскочки, которые
могут пустить в глаза пыль.
Что разъясняет начальник и что понимают подчиненные — об этом до сих пор не
мог дать отчета ни один фотограф, однако я никак не позволю себе предположить, чтобы это
был с их стороны наглый обман.
И я почитаю себя счастливым, что
могу быть перед вами истолкователем тех чувств, которыми более или менее всякий из вас волнуется.
Дело
было вечером, и Митенька основательно рассудил, что самое лучшее, что он
может теперь сделать, — это лечь спать. Отходя на сон грядущий, он старался дать себе отчет в том, что он делал и говорил в течение дня, — и не
мог. Во сне тоже ничего не видал. Тем не менее дал себе слово и впредь поступать точно таким же образом.
Каждый день, в течение нескольких часов,
быть обязательным слушателем длинноухих речей и не иметь права заткнуть уши, убежать, плюнуть или иным образом выразить свои чувства, — как хотите, а такое положение
может навести на мысль о самоубийстве.
Я хочу, чтобы все, по возможности,
были довольны, чтобы никто не
был обижен, чтобы всякий
мог беззаботно пользоваться плодами рук своих.
Но с другой стороны, ежели я
буду желать и стремиться один, если я
буду усиливаться, а почтенные представители отечественной гражданственности и общественности не
будут оказывать мне содействия («мы, вашество, все силы-меры», — озлобленно сопит голова), то спрашиваю я вас, что из этого
может произойти?
Митенька сделал прощальный знак рукою и вышел. Но почтенные представители долго еще не
могли прийти в себя от удивления. Все мнилось им, что это недаром, и что хотя Митенька ни слова не упомянул о пожертвовании, но пожертвование потребуется. Градской голова до такой степени
был убежден в этом, что, сходя с крыльца Митенькиной квартиры, обратился к своим сотоварищам и молвил...
— Следственно, вы должны понять и то, что человек, который бы
мог быть готовым во всякое время следовать каждому моему указанию, который
был бы в состоянии не только понять и уловить мою мысль, но и дать ей приличные формы, что такой человек, повторяю я, мне решительно необходим.
Достаточно
будет, если я на первый раз скажу вам, что политика
может быть разных родов:
может быть политика здравая и
может быть политика гибельная;
может быть политика, ведущая к наилучшему концу, и
может быть политика, которая ни к чему, кроме расстройства, не приводит.
Вот здесь-то, почтеннейший Разумник Семеныч, именно и нужен мне публицист, то
есть такой механик, которому я
мог бы во всякое время сказать: «Вот, милостивый государь, моя мысль!
— Знаю, почтеннейший Разумник Семеныч, знаю! и ко всему мною уже высказанному
могу прибавить одно: вы меня знаете и, следственно,
можете быть уверены, что я всегда готов ходатайствовать перед высшим начальством за достойнейших!
Покуда мы
будем тянуть в разные стороны, я в одну, а вы в другую, — до тех пор, говорю я, управление у нас идти не
может!
— Что они не
могут быть ни отменены, ни изменены? Что и я, и ревизор, и черт, и дьявол — все одинаково обязаны иметь их в виду и соображаться с ними? Так, что ли?