Неточные совпадения
А так
как моих спутников нельзя
же назвать вполне наглыми людьми, то очевидно, что они принадлежат к числу вполне свободных.
Не потому ли эта встреча до такой степени уязвила меня, что я никогда так отчетливо,
как в эту минуту, не сознавал, что ведь я и сам такой
же шлющийся и не знающий, куда приткнуть голову, человек,
как и они?
По обыкновению,
как только разместились в вагонах, так тотчас
же начался обмен мыслей.
— Ну,
каким же образом после того вы концессию получить хотите! Где
же вы с настоящими дельцами встретитесь,
как не у Елисеева или у Эрбера? Ведь там все! Всех там увидите!
Бубновин открывает один глаз,
как будто хочет сказать: насилу хоть что-нибудь путное молвили! Но предложению не дается дальнейшего развития, потому что оно,
как и все другие восклицания, вроде: вот бы! тогда бы! явилось точно так
же случайно,
как те мухи, которые неизвестно откуда берутся, прилетают и потом опять неизвестно куда исчезают.
Нет, надо бежать. Но
как же уехать из Петербурга, не видав ничего, кроме нумера гостиницы и устричной залы Елисеева? Ведь есть, вероятно, что-нибудь и поинтереснее. Есть умственное движение, есть публицистика, литература, искусство, жизнь. Наконец, найдутся старые знакомые, товарищи, которых хотелось бы повидать…
— Ты не видал Шнейдер! чудак! Чего
же ты ждешь! Желал бы я знать, зачем ты приехал! Boulotte… да ведь это перл! Comme elle se gratte les hanches et les jambes… sapristi! [
Как она чешет себе бедра и ноги… черт побери!] И он не видел!
И вдруг она начинает петь. Но это не пение, а какой-то опьяняющий, звенящий хохот. Поет и в то
же время чешет себя во всех местах,
как это, впрочем, и следует делать наивной поселянке, которую она изображает.
Потом следуют еще четыре бутылки, потом еще четыре бутылки… желудок отказывается вмещать, в груди чувствуется стеснение. Я возвращаюсь домой в пять часов ночи, усталый и настолько отуманенный, что едва успеваю лечь в постель,
как тотчас
же засыпаю. Но я не без гордости сознаю, что сего числа я был истинно пьян не с пяти часов пополудни, а только с пяти часов пополуночи.
— N'est-ce pas! quelle fille! quelle diable de fille! Et en meme temps, actrice! mais une actrice… ce qui s'appelle — consommee! [Не правда ли?
какая девушка!
какая чертовская девушка! И в то
же время актриса! и актриса… что называется — безупречная!]
Я не стану описывать впечатления этого чудного вечера. Она изнемогала, таяла, извивалась и так потрясала «отлетом», что товарищи мои, несмотря на то что все четверо были действительные статские советники, изнемогали, таяли, извивались и потрясали точно так
же,
как и она.
Нет, это были не более
как люди стеноподобные, обладающие точно такими
же собеседовательными средствами,
какими обладают и стены одиночного заключения.
Там его ожидали сенные девушки, с девкой Палашкой во главе, и начиналось неперестающее потрясание бедрами, все в одном и том
же тоне, с одними и теми
же прибаутками, нынче
как вчера.
Отчего дедушка Матвей Иваныч мог жуировать так, что эта жуировка не приводила его к мизантропии, а я, его потомок, не могу вкусить ни от
какого плода без того, чтоб этот плод тотчас
же не показался мне пресным до отвращения?
Я думаю, что непрерывное их повторение повергло бы даже дедушку в такое
же уныние,
как и меня, если бы тут не было подстрекающей мысли о каких-то якобы правах.
А так
как последнему это было так
же хорошо известно,
как и дедушке, то он, конечно, остерегся бы сказать,
как это делается в странах, где особых твердынь по штату не полагается: я вас, милостивый государь, туда турну, где Макар телят не гонял! — потому что дедушка на такой реприманд, нимало не сумнясь, ответил бы: вы не осмелитесь это сделать, ибо я сам государя моего отставной подпоручик!
Но ведь Шнейдерша — достояние общее, а при общедоступности доставляемого ею удовольствия кто
же из нас может сказать: это моя Шнейдерша!
как, бывало, говаривал дедушка Матвей Иваныч: это моя Палашка!
Но скажите тому
же квартальному: друг мой! на тебя возложены важные и скучные обязанности, но для того, чтобы исполнение их не было слишком противно, дается тебе в руки власть — и вы увидите,
как он воспрянет духом и
каких наделает чудес!
Всякий вслух глумится над позывами властности, но всякий
же про себя держит такую речь: а ведь если б только пустили,
какого бы я звону задал!
Смотрит он, например, на девку Палашку,
как она коверкается, и в то
же время, если не формулирует, то всем существом сознает: я с этой Палашкой что хочу, то сделаю: захочу — косу обстригу, захочу — за Антипку-пастуха замуж выдам!
— Мы курице не можем сделать зла! — ma parole! [честное слово!] говорил мне на днях мой друг Сеня Бирюков, — объясни
же мне, ради Христа,
какого рода роль мы играем в природе?
А ведь и у меня, точно так
же как и у дедушки, кроме «спрашиванья», никаких других распорядительных средств по части сельского хозяйства не имеется.
— Зайти разве? — пригласил Прокоп, — ведь я с тех пор,
как изюмскую-то линию порешили, к Елисееву — ни-ни! Ну его! А у Доминика, я вам доложу, кулебяки на гривенник съешь да огня на гривенник
же проглотишь — и прав! Только вот мерзлого сига в кулебяку кладут — это уж скверно!
— Рад-с. Нам, консерваторам, не мешает
как можно теснее стоять друг около друга. Мы страдали изолированностью — и это нас погубило. Наши противники сходились между собою, обменивались мыслями — и в этом обмене нашли свою силу. Воспользуемся
же этою силой и мы. Я теперь принимаю всех, лишь бы эти все гармонировали с моим образом мыслей; всех… vous concevez? [понимаете?] Я, впрочем, надеюсь, что вы консерватор?
«Вот, — мелькнуло у меня в голове, — скотина! заискивает, принимает и тут
же считает долгом дать почувствовать, что ты, в его глазах, не больше
как — все!» Вот это-то, собственно, и называется у нас «сближением».
— «Zaire»! mesdames, — начал мсье Конно, становясь в позу, — c'est comme vous le savez, une des meilleures tragedies de Voltaire… [Прелестно! мсье Конно! прочитайте
же нам что-нибудь из «Заиры»! — «Заира», сударыни,
как вам известно, одна из лучших трагедий Вольтера…]
— Это верно-с. Да что
же тут мудреного, ваше сиятельство! Сначала посредники, потом акцизные, потом судьи. Ведь это почти лихорадка-с! Вот вы недавно оттуда;
как вы об этом думаете?
— Я… что ж… я, конечно… Mais oui! mais comment donc! mais certainement! [Ну разумеется, ну
как же, конечно!] — пробормотал я опять на скорую руку и тут
же предпринял маневр, чтобы как-нибудь примкнуть к третьей группе.
Взор его совершенно явственно говорил: qu'est-ce qu'il veut, cet intrus, avec son «comment donc»! [чего хочет этот пришелец со своим «
как же»!]
Мы не можем ие благодарить, точно так
же как не можем не принести наши сердца на алтарь отечества в минуту опасности.
Точно так
же,
как для того, чтобы понятно писать по-русски, надобно прежде всего и преимущественнейше обзнакомиться с русским языком и памятниками грамотности, точно так
же, повторяем мы, для того, чтобы благодарить, надобно иметь доброе и преданнейшее сердце.
И тогда «все сие» исчезнет, «лицо
же добродетели, ныне потускневшее, воссияет вновь,
как десять лет тому назад».
Но всего замечательнее то, что и вступление, и самый проект умещаются на одном листе, написанном очень разгонистою рукой!
Как мало нужно, чтоб заставить воссиять лицо добродетели! В особенности
же кратки заключения, к которым приходит автор. Вот они...
— Да
каким же образом это случилось? Я говорил что-нибудь? Приказывал? — допрашивал я своего слугу.
—
Каким же образом у вас-то мы очутились? — полюбопытствовал Прокоп.
Каким же образом, после всего этого, утишить негодующее сердце?
каким образом сдержать благородные порывы? Реформы!!
—
Как не читать! надо читать! зачем
же ты приехал сюда! Ведь если ты хочешь знать, в чем последняя суть состоит, так где
же ты об этом узнаешь,
как не тут! Вот, например, прожект о децентрализации — уж так он мне понравился! так понравился! И слов-то, кажется, не приберешь,
как хорошо!
Одни названия навели на меня какие-то необыкновенно тоскливые мысли, от которых я не мог отделаться ни насвистыванием арий из „Герцогини Герольштейнской“, ни припоминанием особенно характерных эпизодов из последних наших трактирных похождений, ни даже закусыванием соленого огурца, каковое закусывание,
как известно, представляет, во время загула, одно из самых дивных, восстановляющих средств (увы! даже и это средство отыскано не мною, непризнанным Гамлетом сороковых годов, а все тем
же дедушкой Матвеем Иванычем!).
Мы докажем миру, что все эти призраки можно рассеять совершенно просто и легко: тем
же манием руки,
каким и в прежние времена достославные наши предки рассевали и расточали всякого рода дурные призраки!
Отсюда — понятное раздражение против тех, которые продолжают напоминать нам о „слонянии“.
Как не раздражаться, если мы сами чуть-чуть не поверили этой провиденциальной роли и не обрекли себя на перспективу вечного слоняния? Надо
же, наконец, дать почувствовать заблуждающимся всю тщету их надежд! И вот,
как плод этого раздражения — являются прожекты об уничтожении и упразднении.
Естественно, что при такой простоте нравов остается только одно средство оградить свою жизнь от вторжения неприятных элементов — это, откинув все сомнения, начать снова бить по зубам. Но
как бить! Бить — без ясного права на битье; бить — и в то
же время бояться, что каждую минуту может последовать приглашение к мировому по делу о самовольном избитии!..
— Ах, все не то! Пойми
же ты наконец, что можно, при некотором уменье, таким образом устроить, что другие-то будут на самом деле только облизываться, глядя,
как ты куски заглатываешь, а между тем будут думать, что и они куски глотают!
— То-то, душа моя, надобно сообразить,
как это умеючи сделать! Я и сам, правду сказать, еще не знаю, но чувствую, что средства сыскать можно. Не все
же разом, не все рассекать: иной раз следует и развязать потрудиться!
— Ну, это уж ты трудись, а я — слуга покорный! Думать там! соображать!
Какая же это будет жизнь, коли меня на каждом шагу думать заставлять будут? Нет, брат, ты прост-прост, а тоже у тебя в голове прожекты… тово! Да ты знаешь ли, что
как только мы начнем думать — тут нам и смерть?!
Бесспорно, такое соседство существовало, но мы до такой степени мало думали о нем, что даже и теперь, когда несомненность соседства уже гораздо более выяснилась, мы все-таки продолжаем столь
же мало принимать его в расчет,
как и прежде.
Наконец, еще третье предположение: быть может, в нас проснулось сознание абсолютной несправедливости старых порядков, и вследствие того потребность новых форм жизни явилась уже делом, необходимым для удовлетворения человеческой совести вообще? — но в таком случае, почему
же это сознание не напоминает о себе и теперь с тою
же предполагаемою страстною настойчивостью, с
какою оно напоминало о себе в первые минуты своего возникновения? почему оно улетучилось в глазах наших, и притом улетучилось, не подвергаясь никаким серьезным испытаниям?
Рассуждая таким образом, отставные корнеты даже выходят из себя при мысли, что кто-нибудь может не понять их. В их глазах все так просто, так ясно. Новая форма жизни — фасон; затем следует естественное заключение: та
же случайность, которая вызвала новый фасон, может и прекратить его действие. Вот тут-то именно и является
как нельзя кстати на помощь, слово „вычеркнуть“, которое в немногих буквах, его составляющих, резюмирует все их жизненные воззрения.
Зачем
же он примешивает тут какого-то господина Токевяля (удерживаю фамилию этого писателя в том виде,
как она является в плодах деревенских досугов [Токевиль положительно сделался популярнейшим из публицистов в наших усадьбах.
Известный криминалист Сергий Баршев говорит: „Ничто так не спасительно,
как штраф, своевременно налагаемый, и ничто так не вредно,
как безнаказанность“. [Напрасно мы стали бы искать этой цитаты в сочинениях бывшего ректора Московского университета. Эта цитата, равно
как и ссылки на Токевиля, Монтескье и проч., сделаны отставным корнетом Толстолобовым, очевидно, со слов других отставных
же корнетов, наслышавшихся о том, в свою очередь, в земских собраниях. (Прим. M. E. Салтыкова-Щедрина.)] Святая истина!
— А я про что
же говорю! Именно: черт не разберет! Ты сообрази только,
какое мордобитие-то пойдет — любо!