Неточные совпадения
Теперь самому любопытно бы было заглянуть на себя тогдашнего, с тогдашнею обстановкою; но
дело кончено: тетради в печке
и поправить беды невозможно.
Между тем, когда я достоверно узнал, что
и Пушкин вступает в Лицей, то на другой же
день отправился к нему как к ближайшему соседу.
Мелкого нашего народу с каждым
днем прибывало. Мы знакомились поближе друг с другом, знакомились
и с роскошным нашим новосельем. Постоянных классов до официального открытия Лицея не было, но некоторые профессора приходили заниматься с нами, предварительно испытывая силы каждого,
и таким образом, знакомясь с нами, приучали нас, в свою очередь, к себе.
Настало, наконец, 19 октября —
день, назначенный для открытия Лицея. Этот
день, памятный нам, первокурсным, не раз был воспет Пушкиным в незабываемых его для нас стихах, знакомых больше или меньше
и всей читающей публике.
В продолжение всей речи ни разу не было упомянуто о государе: это небывалое
дело так поразило
и понравилось императору Александру, что он тотчас прислал Куницыну владимирский крест — награда, лестная для молодого человека, только что возвратившегося, перед открытием Лицея, из-за границы, куда он был послан по окончании курса в Педагогическом институте,
и назначенного в Лицей на политическую кафедру.
Через несколько
дней после открытия, за вечерним чаем, как теперь помню, входит директор
и объявляет нам, что получил предписание министра, которым возбраняется выезжать из Лицея, а что родным дозволено посещать нас по праздникам.
При всех этих удобствах нам не трудно было привыкнуть к новой жизни. Вслед за открытием начались правильные занятия. Прогулка три раза в
день, во всякую погоду. Вечером в зале — мячик
и беготня.
Слишком долго рассказывать преступление этого парня; оно же
и не идет к
делу. [Лицейский врач Пешель обозначен в рукописи Пущина только буквою «П.». Лицейский служитель Сазонов за два года службы в Лицее совершил в Царском Селе 6 или 7 убийств.]
Я, как сосед (с другой стороны его номера была глухая стена), часто, когда все уже засыпали, толковал с ним вполголоса через перегородку о каком-нибудь вздорном случае того
дня; тут я видел ясно, что он по щекотливости всякому вздору приписывал какую-то важность,
и это его волновало.
Ты вспомни быстрые минуты первых
дней,
Неволю мирную, шесть лет соединенья,
Печали, радости, мечты души твоей,
Размолвки дружества
и сладость примиренья,
Что было
и не будет вновь…
Разумеется, кроме нас, были
и другие участники в этой вечерней пирушке, но они остались за кулисами по
делу, а в сущности один из них, а именно Тырков, в котором чересчур подействовал ром, был причиной, по которой дежурный гувернер заметил какое-то необыкновенное оживление, шумливость, беготню.
Исправлявший тогда должность директора профессор Гауеншильд донес министру. Разумовский приехал из Петербурга, вызвал нас из класса
и сделал нам формальный, строгий выговор. Этим не кончилось, —
дело поступило на решение конференции. Конференция постановила следующее...
Все тотчас согласились с его мнением,
и дело было сдано в архив.
Сидели мы с Пушкиным однажды вечером в библиотеке у открытого окна. Народ выходил из церкви от всенощной; в толпе я заметил старушку, которая о чем-то горячо с жестами рассуждала с молодой девушкой, очень хорошенькой. Среди болтовни я говорю Пушкину, что любопытно бы знать, о чем так горячатся они, о чем так спорят, идя от молитвы? Он почти не обратил внимания на мои слова, всмотрелся, однако, в указанную мною чету
и на другой
день встретил меня стихами...
Тут Энгельгардт рассказал подробности
дела, стараясь всячески смягчить вину Пушкина,
и присовокупил, что сделал уже ему строгий выговор
и просит разрешения насчет письма.
На это ходатайство Энгельгардта государь сказал: «Пусть пишет, уж так
и быть, я беру на себя адвокатство за Пушкина; но скажи ему, чтоб это было в последний раз. «La vieille est peut-être enchantée de la méprise du jeune homme, entre nous soit dit», [Между нами: старая
дева, быть может, в восторге от ошибки молодого человека (франц.).] — шепнул император, улыбаясь, Энгельгардту.
Летом, в вакантный месяц, директор делал с нами дальние, иногда двухдневные прогулки по окрестностям; зимой для развлечения ездили на нескольких тройках за город завтракать или пить чай в праздничные
дни; в саду, за прудом, катались с гор
и на коньках.
Между нами мнения насчет этого нововведения были различны: иные, по суетности
и лени, желали этой лакейской должности; но
дело обошлось одними толками,
и, не знаю почему, из этих толков о сближении с двором выкроилась для нас верховая езда.
И точно, в дортуарах все было вверх
дном, везде валялись вещи, чемоданы, ящики, — пахло отъездом!
Бурцов, которому я больше высказывался, нашел, что по мнениям
и убеждениям моим, вынесенным из Лицея, я готов для
дела.
Первая моя мысль была — открыться Пушкину: он всегда согласно со мною мыслил о
деле общем (respub-lica), по-своему проповедовал в нашем смысле —
и изустно
и письменно, стихами
и прозой.
Наконец, поймал тебя на самом
деле», — шепнул он мне на ухо
и прошел дальше.
На
днях был у меня Николай Тургенев; разговорились мы с ним о необходимости
и пользе издания в возможно свободном направлении; тогда это была преобладающая его мысль.
Тут же пригласил меня в этот
день вечером быть у него, — вот я
и здесь!»
Как ни вертел я все это в уме
и сердце, кончил тем, что сознал себя не вправе действовать по личному шаткому воззрению, без полного убеждения в
деле, ответственном пред целию самого союза.
В Могилеве, на станции, встречаю фельдъегеря, разумеется, тотчас спрашиваю его: не знает ли он чего-нибудь о Пушкине. Он ничего не мог сообщить мне об нем, а рассказал только, что за несколько
дней до его выезда сгорел в Царском Селе Лицей, остались одни стены
и воспитанников поместили во флигеле. [Пожар в здании Лицея был 12 мая.] Все это вместе заставило меня нетерпеливо желать скорей добраться до столицы.
Лучше велите дать мне перо
и бумаги, я здесь же все вам напишу» (Пушкин понял, в чем
дело).
С той минуты, как я узнал, что Пушкин в изгнании, во мне зародилась мысль непременно навестить его. Собираясь на рождество в Петербург для свидания с родными, я предположил съездить
и в Псков к сестре Набоковой; муж ее командовал тогда дивизией, которая там стояла, а оттуда уже рукой подать в Михайловское. Вследствие этой программы я подал в отпуск на 28
дней в Петербургскую
и Псковскую губернии.
Из
дела видно, что Пушкин по назначенному маршруту, через Николаев, Елизаветград, Кременчуг, Чернигов
и Витебск, отправился из Одессы 30 июля 1824 года, дав подписку нигде не останавливаться на пути по своему произволу
и, по прибытии в Псков, явиться к гражданскому губернатору.
Иныне здесь, в забытой сей глуши,
В обители пустынных вьюг
и хлада,
Мне сладкая готовилась отрада, //…………………………………… //…Поэта дом опальный,
О Пущин мой, ты первый посетил;
Ты усладил изгнанья
день печальный,
Ты в
день его Лицея превратил. //………………………………………
Ты, освятив тобой избранный сан,
Ему в очах общественного мненья
Завоевал почтение граждан.
Что делалось с Пушкиным в эти годы моего странствования по разным мытарствам, я решительно не знаю; знаю только
и глубоко чувствую, что Пушкин первый встретил меня в Сибири задушевным словом. В самый
день моего приезда в Читу призывает меня к частоколу А. Г. Муравьева
и отдает листок бумаги, на котором неизвестною рукой написано было...
Мой первый друг, мой друг бесценный,
И я судьбу благословил,
Когда мой двор уединенный,
Печальным снегом занесенный,
Твой колокольчик огласил;
Молю святое провиденье:
Да голос мой душе твоей
Дарует то же утешенье,
Да озарит он заточенье
Лучом лицейским ясных
дней!
В литературе о Пушкине
и декабристах считалось, что портфель Пущина хранился со
дня восстания на Сенатской площади до середины 1857 г. у П. А. Вяземского.
Другим лучше меня, далекого, известны гнусные обстоятельства, породившие дуэль; с своей стороны скажу только, что я не мог без особенного отвращения об них слышать — меня возмущали лица, действовавшие
и подозреваемые в участии по этому гадкому
делу, подсекшему существование величайшего из поэтов.
Прилагаю переписку, которая свидетельствует о всей черноте этого
дела. [В Приложении Пущин поместил полученные Пушкиным анонимные пасквили, приведшие поэта к роковой дуэли,
и несколько писем, связанных с последней (почти все — на французском языке; их русский перевод — в «Записках» Пущина о Пушкине, изд. Гослитиздата, 1934
и 1937). Здесь не приводятся, так как не находятся в прямой связи с воспоминаниями Пущина о великом поэте
и не разъясняют историю дуэли.]
На другой
день приезда моего в Москву (14 марта) комедиант Яковлев вручил мне твою записку из Оренбурга. Не стану тебе рассказывать, как мне приятно было получить о тебе весточку; ты довольно меня знаешь, чтоб судить о радости моей без всяких изъяснений. Оставил я Петербург не так, как хотелось, вместо пяти тысяч достал только две
и то после долгих
и несносных хлопот. Заплатил тем, кто более нуждались,
и отправился на первый случай с маленьким запасом.
На
днях тебе пришлю Рылеева произведения, которые должны появиться: Войнаровский
и Думы.
Я располагаю нынешний год месяца на два поехать в Петербург — кажется, можно сделать эту дебошу после беспрестанных занятий целый год. Теперь у меня чрезвычайно трудное
дело на руках. Вяземский знает его —
дело о смерти Времева. Тяжело
и мудрено судить, всячески стараюсь как можно скорее
и умнее кончить, тогда буду спокойнее…
Пиши ко мне: твои известия гораздо интереснее моих — у меня иногда от
дел голова так кружится, что я не знаю, чем начать
и чем кончить!
Мы всякий
день вместе у Трубецкого
и много работаем.
С каким восхищением я пустился в дорогу, которая, удаляя от вас, сближает. Мои товарищи Поджио
и Муханов. Мы выехали 12 октября,
и этот
день для меня была еще другая радость — я узнал от фельдъегеря, что Михайло произведен в офицеры.
Пиши смело о
делах семейных
и об друзьях.
День превосходный, зимний,
и мы опять в санях.
Губернатор велел истопить нам баню,
и мы здесь проведем
дня два, чтоб немного отдохнуть
и собраться с силами на дальнюю дорогу.
— Много успел со времени разлуки нашей передумать об этих
днях, — вижу беспристрастно все происшедшее, чувствую в глубине сердца многое дурное, худое, которое не могу себе простить, но какая-то необыкновенная сила покорила, увлекала меня
и заглушала обыкновенную мою рассудительность, так что едва ли какое-нибудь сомнение — весьма естественное — приходило на мысль
и отклоняло от участия в действии, которое даже я не взял на себя труда совершенно узнать, не только по важности его обдумать.
Он, поддержавший меня поныне, даст мне силу перенести участь, которая в отдаленности кажется ужаснее, нежели вблизи
и на самом
деле.
Вот два года, любезнейший
и почтенный друг Егор Антонович, что я в последний раз видел вас,
и — увы! — может быть, в последний раз имею случай сказать вам несколько строк из здешнего тюремного замка, где мы уже более двадцати
дней существуем.
Мы почти всякую ночь ночевали часов шесть, купили свои повозки, ели превосходную уху из стерлядей или осетрины, которые здесь ничего не стоят, — словом сказать, на пятьдесят коп. мы жили
и будем жить весьма роскошно. Говядина от 2 до 5 коп. фунт, хлеб превосходный
и на грош два
дня будешь сыт.
На
днях получил доброе письмо ваше от 8-го генваря, почтенный, дорогой мой друг Егор Антонович! Оно истинно меня утешило
и как будто перенесло к вам, где бывал так счастлив. Спасибо вам за подробный отчет о вашем житье-бытье. Поцелуйте добрую мою М. Я.
и всех ваших домашних: их воспоминание обо мне очень дорого для меня; от души всех благодарю.
В письме вашем от 28 сентября, которое получено братцом вашим в самый Екатеринин
день, вы между прочим просите кого-нибудь из нас описать вам новое наше жилище. По поручению Ивана Ивановича с удовольствием исполняю ваше желание, любезнейшая Анна Ивановна,
и постараюсь, сколько могу, дать вам ясное понятие о столь занимательной для вас тюрьме.