Я, когда вышел из университета, то много занимался русской историей, и меня всегда и больше всего поражала эпоха междуцарствия: страшная
пора — Москва без царя, неприятель и неприятель всякий, — поляки, украинцы и даже черкесы, —
в самом центре государства; Москва приказывает, грозит, молит к Казани, к Вологде, к Новгороду, — отовсюду молчание, и потом вдруг, как бы мгновенно, пробудилось сознание опасности; все разом встало, сплотилось,
в год какой-нибудь вышвырнули неприятеля; и покуда, заметьте, шла вся эта неурядица, самым правильным образом происходил суд, собирались подати, формировались новые рати, и вряд ли это не народная наша черта: мы не любим приказаний; нам не по сердцу чересчур бдительная опека правительства; отпусти нас посвободнее, может быть, мы и сами пойдем по тому же
пути, который нам указывают; но если же заставят нас идти, то непременно возопием; оттуда же, мне кажется, происходит и ненависть ко всякого рода воеводам.
— Да, — продолжал Абреев, — но я вынужден был это сделать: он до того
в делах моих зафантазировался, что я сам мог из-за него подпасть серьезной ответственности, а потому я позвал его к себе и говорю: «Николай Васильич, мы на стольких пунктах расходимся
в наших убеждениях, что я решительно нахожу невозможным продолжать нашу совместную службу!» — «И я, говорит, тоже!» — «Но, — я говорю, — так как я сдвинул вас из Петербурга, с вашего пепелища, где бы вы, вероятно,
в это время нашли более приличное вашим способностям занятие, а потому позвольте вам окупить ваш обратный
путь в Петербург и предложить вам получать лично от меня то содержание, которое получали вы на службе, до тех
пор, пока вы не найдете себе нового места!» Он поблагодарил меня за это, взял жалованье за два года даже вперед и уехал…