Неточные совпадения
Домнушка знала, что Катря в сарайной и точит
там лясы с казачком Тишкой, — каждое утро так-то с жиру бесятся… И нашла с кем время терять: Тишке никак пятнадцатый год только в доходе. Глупая эта Катря,
а тут еще барышня пристает: куда ушла… Вон и Семка скалит зубы: тоже на Катрю заглядывается, пес, да только опасится. У Домнушки в голове зашевелилось много своих бабьих расчетов, и она машинально совала приготовленную говядину по горшкам, вытаскивала чугун с кипятком и вообще управлялась за четверых.
— Кто рано встает, тому бог подает, Иван Семеныч, — отшучивался Груздев, укладывая спавшего на руках мальчика на полу в уголку, где кучер разложил дорожные подушки. — Можно один-то день и не поспать: не много таких дней насчитаешь.
А я, между прочим, Домнушке наказал самоварчик наставить… Вот оно сон-то как рукой и снимет.
А это кто
там спит?
А, конторская крыса Овсянников… Чего-то с дороги поясницу разломило, Иван Семеныч!
С отъездом Луки Назарыча весь Ключевской завод вздохнул свободнее, особенно господский дом, контора и фабрика. Конечно, волю объявили, — отлично,
а все-таки кто его знает… Груздев отвел Петра Елисеича в кабинет и
там допрашивал...
Первый ученик Ecole polytechnique каждый день должен был спускаться по стремянке с киркой в руках и с блендочкой на кожаном поясе на глубину шестидесяти сажен и работать
там наравне с другими; он представлял в заводском хозяйстве ценность, как мускульная сила,
а в его знаниях никто не нуждался.
—
А я жь тоби кажу: побигай до машинной,
там твой и Терёх. Попавсь, бисова дитына, як индык!
Тулянки сами охотно шли за хохлов, потому что
там не было больших семей,
а хохлушки боялись женихаться с туляками.
Вон
там еще желтеют ветреницы — это первые весенние цветы на Урале, с тонким ароматом и меланхолическою окраской. Странная эта детская память: Нюрочка забыла молебен на площади, когда объявляли волю,
а эту поездку на Самосадку запомнила хорошо и, главным образом, дорогу туда. Стоило закрыть глаза, как отчетливо представлялся Никитич с сапогами за спиной, улыбавшийся Тишка, телега с брательниками Гущиными, которых Семка назвал телятами, первые весенние цветы.
— Ты все про других рассказываешь, родимый мой, — приставал Мосей, разглаживая свою бороду корявою, обожженною рукой. —
А нам до себя… Мы тебя своим считаем, самосадским, так, значит, уж ты все обскажи нам, чтобы без сумления. Вот и старички послушают…
Там заводы как хотят,
а наша Самосадка допрежь заводов стояла. Прапрадеды жили на Каменке, когда о заводах и слыхом было не слыхать… Наше дело совсем особенное. Родимый мой, ты уж для нас-то постарайся, чтобы воля вышла нам правильная…
— И это знаю!.. Только все это пустяки. Одной поденщины сколько мы должны теперь платить. Одним словом, бросай все и заживо ложись в могилу… Вот француз все своею заграницей утешает, да только
там свое,
а у нас свое. Машины-то денег стоят,
а мы должны миллион каждый год послать владельцам… И без того заводы плелись кое-как, концы с концами сводили,
а теперь где мы возьмем миллион наш?
Двадцать верст промелькнули незаметно, и когда пошевни Таисьи покатились по Самосадке, в избушках еще
там и сям мелькали огоньки, — значит, было всего около девяти часов вечера. Пегашка сама подворотила к груздевскому дому — дорога знакомая,
а овса у Груздева не съесть.
Аграфену оставили в светелке одну,
а Таисья спустилась с хозяйкой вниз и уже
там в коротких словах обсказала свое дело. Анфиса Егоровна только покачивала в такт головой и жалостливо приговаривала: «Ах, какой грех случился… И девка-то какая,
а вот попутал враг. То-то лицо знакомое: с первого раза узнала. Да такой другой красавицы и с огнем не сыщешь по всем заводам…» Когда речь дошла до ожидаемого старца Кирилла, который должен был увезти Аграфену в скиты, Анфиса Егоровна только всплеснула руками.
— К самому сердцу пришлась она мне, горюшка, — плакала Таисья, качая головой. — Точно вот она моя родная дочь… Все терпела, все скрывалась я, Анфиса Егоровна,
а вот теперь прорвало… Кабы можно, так на себя бы, кажется, взяла весь Аграфенин грех!.. Видела, как этот проклятущий Кирилл зенки-то свои прятал: у, волк! Съедят они
там девку в скитах с своею-то Енафой!..
—
А пусть попытают эту самую орду, — смеялся дома старый Коваль, покуривая трубку. — Пусть их…
Там и хаты из соломы да из березовых прутьев понаделаны. Возьмут солому, помажут глиной — вот тебе и хата готова.
Сборы переселенцев являлись обидой: какие ни на есть,
а все-таки свои туляки-то.
А как уедут, тут с голоду помирай… Теперь все-таки Мавра кое-как изворачивалась:
там займет, в другом месте перехватит, в третьем попросит. Как-то Федор Горбатый в праздник целый воз хворосту привез,
а потом ворота поправил. Наташка попрежнему не жаловалась,
а только молчала,
а старая Мавра боялась именно этого молчания.
Иван Семеныч баловал ее и часто играл в медведя, то есть устраивал себе из стульев берлогу, садился
там на корточки и начинал «урчать»,
а Нюрочка бегала кругом и хохотала до слез.
—
А со стороны никто не подбивал вас? Может быть, письма были… ну, странники
там, старушонки разные?
— Это ты верно… Конешно, как не жаль добра: тоже горбом, этово-тово, добро-то наживали.
А только нам не способно оставаться-то здесь… все купляй…
Там, в орде, сторона вольная, земли сколько хошь… Опять и то сказать, што пригнали нас сюда безо всего, да, слава богу, вот живы остались. Бог даст, и
там управимся.
Самое тяжелое положение получалось
там, где семьи делились: или выданные замуж дочери уезжали в орду, или уезжали семьи,
а дочери оставались. Так было у старого Коваля, где сноха Лукерья подняла настоящий бунт. Семья, из которой она выходила замуж, уезжала, и Лукерья забунтовала. Сначала она все молчала и только плакала потихоньку,
а потом поднялась на дыбы, «як ведмедица».
Раньше он ездил в Мурмос один,
а теперь взял с собой Нюрочку, потому что
там жили Груздевы и она могла погостить у них.
— Вон
там, в самом дальнем конце озера, видишь, белеет церковь? — объяснял Петр Елисеич. — Прямо через озеро будет верст десять,
а объездом больше пятнадцати.
Петр Елисеич долго шагал по кабинету, стараясь приучить себя к мысли, что он гость вот в этих стенах, где прожил лет пятнадцать. Да, нужно убираться,
а куда?.. Впрочем, в резерве оставалась Самосадка с груздевским домом. Чтобы развлечься, Петр Елисеич сходил на фабрику и
там нашел какие-то непорядки. Между прочим, досталось Никитичу, который никогда не слыхал от приказчика «худого слова».
— Это не наше дело… — заговорил он после неприятной паузы. — Да и тебе пора спать. Ты вот бегаешь постоянно в кухню и слушаешь все, что
там говорят. Знаешь, что я этого не люблю. В кухне болтают разные глупости,
а ты их повторяешь.
— Ты, Домна, помогай Татьяне-то Ивановне, — наговаривал ей солдат тоже при Макаре. — Ты вот и в чужих людях жила,
а свой женский вид не потеряла. Ну,
там по хозяйству подсобляй, за ребятишками пригляди и всякое прочее: рука руку моет… Тебе-то в охотку будет поработать,
а Татьяна Ивановна, глядишь, и переведет дух. Ты уж старайся, потому как в нашем дому работы Татьяны Ивановны и не усчитаешь… Так ведь я говорю, Макар?
— Уж выкинет какую-нибудь штуку… И чем, подумаешь, взял: тихостью. Другие
там кулаками да горлом,
а он тишиной донимает. Может, на фабрику поступит?
Предварительно Петр Елисеич съездил на Самосадку, чтобы
там приготовить все,
а потом уже начались серьезные сборы. Домнушка как-то выпросилась у своего солдата и прибежала в господский дом помогать «собираться». Она горько оплакивала уезжавших на Самосадку, точно провожала их на смерть. Из прежней прислуги у Мухина оставалась одна Катря, попрежнему «на горничном положении». Тишка поступал «в молодцы» к Груздеву. Таисья, конечно, была тоже на месте действия и управлялась вместе с Домнушкой.
Больная только слабо стонала,
а читать за нее должен был инок Кирилл. Нюрочке вдруг сделалось страшно, и она убежала домой. Кстати,
там ее уже искали: приехал из Мурмоса Самойло Евтихыч и мастерица Таисья.
— Ничего, слава богу, — нехотя отвечала Енафа, поглядывая искоса на обогревшихся мужиков. — Вот что, Кирилл, сведи-ка ты гостя к девицам в келью,
там уж его и ухлебите,
а ты, Мосеюшко, не взыщи на нашем скитском угощении.
Там где-то и сгинул ребеночек,
а Аглаида могла только плакать да убиваться.
Но и чай не пился Ефиму Андреичу,
а после чая он сейчас же увел Петра Елисеича в кабинет и
там объяснил все дело. Петр Елисеич задумался и не решался дать окончательный ответ.
— И думать нечего, — настаивал Ефим Андреич. — Ведь мы не чужие, Петр Елисеич… Ежели разобрать, так и я-то не о себе хлопочу: рудника жаль, если в чужие руки попадет. Чужой человек, чужой и есть… Сегодня здесь, завтра
там,
а мы, заводские, уж никуда не уйдем. Свое лихо… Как пошлют какого-нибудь инженера на рудник-то, так я тогда что буду делать?
— Стыд-то где у Самойла Евтихыча? — возмущалась Парасковья Ивановна. — Сказывают, куды сам поедет, и Наташку с собой в повозку… В Мурмосе у него она в дому и живет. Анфиса Егоровна устраивала дом,
а теперь
там Наташка расширилась. Хоть бы сына-то Васи постыдился… Ох, и говорить-то, так один срам!.. Да и другие хороши, ежели разобрать: взять этого же Петра Елисеича или Палача… Свое-то лакомство, видно, дороже всего.
Нюрочка бросилась Парасковье Ивановне на шею и целовала ее со слезами на глазах. Один Ефим Андреич был недоволен, когда узнал о готовившейся экспедиции. Ему еще не случалось оставаться одному.
А вдруг что-нибудь случится с Парасковьей Ивановной? И все это придумала проклятая Таисья, чтобы ей ни дна ни покрышки… У ней
там свои дела с скитскими старцами и старицами,
а зачем Парасковью Ивановну с Нюрочкой волокет за собой? Ох, неладно удумала святая душа на костылях!
—
А ежели она умрет дорогой-то?.. Я теперь и домой не пойду: пусто
там, как после покойника.
А все Таисья… Расказню я ее!
— Ох, грешный я человек! — каялась она вслух в порыве своего восторженного настроения. — Недостойная раба… Все равно, как собака, которая сорвалась с цепи: сама бежит,
а цепь за ней волочится, так и мое дело. Страшно, голубушка, и подумать-то, што
там будет, на том свете.
Восторженно-благоговейное чувство охватило ее с новою силой, и слезы навертывались на глаза от неиспытанного еще счастья, точно она переселилась в какой-то новый мир,
а зло осталось
там, далеко позади.
— Ты, этово-тово, Мосей, правильно, хоть и оборачиваешь на кержацкую руку. Нельзя по-ихнему-то, по-заводскому, думать… Хозяйством надо жить: тут тебе телушка подросла,
там — жеребенок, здесь — ярочка.
А первое дело — лошадь. Какой мужик, этово-тово, без лошади?
А вторая причина — произрастание
там очень уж чудное.
— Ну, это не в Беловодье,
а на расейской стороне. Такое озеро есть,
а на берегу стоял святый град Китиш. И жители в нем были все благочестивые,
а когда началась никонианская пестрота — святой град и ушел в воду. Слышен и звон и церковная служба.
А мы уйдем на Кавказ, сестрица.
Там места нежилые и всякое приволье. Всякая гонимая вера
там сошлась: и молоканы, и субботники, и хлысты… Тепло
там круглый год, произрастание всякое, наших братьев и сестер найдется тоже достаточно… виноград…
Эта жадность возмутила Мосея до глубины души, и он с удовольствием порешил бы и солдата вместе с вероотступником Кириллом. Два сапога — пара… И Макар тоже хорош: этакое дело сделали,
а он за бабенкой увязался! Непременно и ее убить надо,
а то еще объявит после. Все эти мысли пронеслись в голове Мосея с быстротой молнии, точно
там бушевала такая же метель, как и на Чистом болоте.
Она спряталась на сарай,
а когда ее
там нашли, отчаянно защищалась.
— Нюрочка, ты взяла бы какую-нибудь книжку и почитала вслух больному,
а то ведь можно с ума сойти от этого дурацкого лежанья… Конечно, тебе одной ходить в сарайную неудобно,
а будешь читать, когда
там Таисья бывает.
Сам Никитич обыкновенно сидел под домной и даже спал
там,
а дома управлялись теперь Федорка да Оленка, девка на возрасте и настоящая красавица на кержацкую руку.
— Как уж
там знаете… Мое дело — оказать.
А больного необходимо отправить в больницу в Пермь…
Там за ним будет и уход и лечение,
а бывают случаи, что и выздоравливают. Вот все, что я могу сказать.
— Уж как
там знаешь,
а скажу… Вот ты теперь Домнушку распотрошил и повезешь Петра Елисеича в умалишенную больницу.