Неточные совпадения
— Не ты, так другие пойдут… Я тебе же добра желал, Родион Потапыч.
А что касается Балчуговских промыслов, так они о нас с тобой плакать не будут… Ты
вот говоришь, что я ничего не понимаю,
а я, может, побольше твоего-то смыслю в этом деле. Балчуговская-то дача рядом прошла с Кедровской — ну, назаявляют приисков на самой грани да
и будут скупать ваше балчуговское золото,
а запишут в свои книги. Тут не разбери-бери…
Вот это какое дело!
— Нет, всегда вспомню!.. Кто Фотьяновскую россыпь открыл?.. Я… да. На полтора миллиона рублей золота в ней добыто,
а вот я наг
и сир…
— Скажи,
а мы
вот такими строгалями, как ты,
и будем дудки крепить, — ответил за всех Матюшка. — Отваливай, Михей Павлыч, да кланяйся своим, как наших увидишь.
— У нас не торговля,
а кот наплакал, Андрон Евстратыч. Кому здесь
и пить-то…
Вот вода тронется, так тогда поправляться будем. С голого, что со святого, — немного возьмешь.
— Неужто правда, андел мой?
А? Ах, божже мой… да, кажется, только бы
вот дыхануть одинова дали,
а то ведь эта наша конпания — могила. Заживо все помираем… Ах, друг ты мой, какое ты словечко выговорил! Сам, говоришь,
и бумагу читал? Правильная совсем бумага? С орлом?..
— Да я… как гвоздь в стену заколотил:
вот я какой человек.
А что касаемо казенных работ, Андрон Евстратыч, так будь без сумления: хоша к самому министру веди — все как на ладонке покажем. Уж это верно… У меня двух слов не бывает.
И других сговорю. Кажется, глупый народ, всего боится
и своей пользы не понимает,
а я всех подобью:
и Луженого,
и Лучка,
и Турку. Ах, какое ты слово сказал…
Вот наш-то змей Родивон узнает, то-то на стену полезет.
Вот уже прошло целых двадцать лет,
а Родион Потапыч еще ни разу не вспомнил про нее, да
и никто в доме не смел при нем слова пикнуть про Татьяну.
— Дураки вы все,
вот что… Небось, прижали хвосты,
а я
вот нисколько не боюсь родителя… На волос не боюсь
и все приму на себя.
И Федосьино дело тоже надо рассудить: один жених не жених, другой жених не жених, — ну
и не стерпела девка. По человечеству надо рассудить… Вон Марья из-за родителя в перестарки попала,
а Феня это
и обмозговала: живой человек о живом
и думает. Так прямо
и объясню родителю… Мне что, я его
вот на эстолько не боюсь!..
— Бог не без милости, Яша, — утешал Кишкин. — Уж такое их девичье положенье: сколь девку ни корми,
а все чужая…
Вот что, други, надо мне с вами переговорить по тайности: большое есть дело. Я тоже до Тайболы,
а оттуда домой
и к тебе, Тарас, по пути заверну.
—
А ты выдела требуй, Яша, — советовал Мыльников. — Слава богу, своим умом пора жить… Я бы так давно наплевал: сам большой — сам маленький,
и знать ничего не хочу.
Вот каков Тарас Мыльников!
— Он за баб примется, — говорил Мыльников, удушливо хихикая. —
И достанется бабам… ах как достанется!
А ты, Яша, ко мне ночевать, к Тарасу Мыльникову. Никто пальцем не смеет тронуть…
Вот это какое дело, Яша!
Вот уже стало
и темнеться, значит близко шести часов,
а в семь свисток на фабрике,
а к восьми выворотится Родион Потапыч
и первым делом хватится своей Фени.
— Молчи, Марья! — окликнула ее мать. — Ты бы
вот завела своего мужика да
и мудрила над ним… Не больно-то много ноне с зятя возьмешь,
а наш Прокопий воды не замутит.
—
А вот это самое… Будет тебе надо мной измываться. Вполне даже достаточно… Пора мне
и своим умом жить… Выдели меня,
и конец тому делу. Купи мне избу, лошадь, коровенку, ну обзаведение,
а там я сам…
—
Вот то-то
и горе, что седой,
а дурит… Надо из него вышибить эту самую дурь. Прикажи отправить его на конюшню…
—
Вот я
и хотел рассказать все по порядку, Степан Романыч, потому как Кишкин меня в свидетели хочет выставить… Забегал он ко мне как-то на Фотьянку
и все выпытывал про старое,
а я догадался, что он неспроста,
и ничего ему не сказал. Увертлив пес.
— Ничего я не знаю, Степан Романыч…
Вот хоша
и сейчас взять: я
и на шахтах, я
и на Фотьянке,
а конторское дело опричь меня делается. Работы были такие же
и раньше, как сейчас. Все одно…
А потом путал еще меня Кишкин вольными работами в Кедровской даче. Обложат, грит, ваши промысла приисками, будут скупать ваше золото,
а запишут в свои книги. Это-то он резонно говорит, Степан Романыч. Греха не оберешься.
— Да уж четвертые сутки…
Вот я
и хотел попросить тебя, Степан Романыч, яви ты божецкую милость, вороти девку… Парня ежели не хотел отодрать, ну, бог с тобой,
а девку вороти. Служил я на промыслах верой
и правдой шестьдесят лет, заслужил же хоть что-нибудь? Цепному псу
и то косточку бросают…
Вот и седые волосы у него,
а сердце все молодо, да еще как молодо…
— У тебя все причина…
А вот я не погордилась
и сама к тебе приехала. Угощай гостью…
—
Вот что я тебе скажу, Родион Потапыч, — заговорила старуха серьезно, — я к тебе за делом… Ты это что надумал-то? Не похвалю твою Феню,
а тебя-то вдвое. Девичья-то совесть известная: до порога,
а ты с чего проклинать вздумал?.. Ну пожурил, постращал, отвел душу —
и довольно…
— Нет, это пустое, отец, — решила баушка Лукерья. — Сам-то Акинфий Назарыч, пожалуй бы,
и ничего, да старуха Маремьяна не дозволит… Настоящая медведица
и крепко своей старой веры держится. Ничего из этого не выйдет,
а Феню надо воротить… Главное дело, она из своего православного закону вышла,
а наши роды испокон века православные. Жиденький еще умок у Фени,
вот она
и вверилась…
Обыкновенно, там, в Расее-то,
и слыхом не слыхали, что такое есть каторга,
а только словом-то пугали: «
Вот приведут в Сибирь на каторгу, так там узнаете…»
И у меня сердце екнуло, когда завиделся завод,
а все-таки я потихоньку отвечаю Марфе Тимофеевне: «Погляди, глупая, вон церковь-то…
Вот завели партию во двор, выстроили,
а покойник Антон Лазарич уж на крыльце стоит
и этак из-под ручки нас оглядывает,
а сам усмехается.
— Понапрасну погинул, это уж что говорить! — согласилась баушка Лукерья, понукая убавившую шаг лошадь. — Одна девка-каторжанка издалась упрямая
и чуть его не зарезала, черкаска-девка… Ну, приходит он к нам в казарму
и нам же плачется: «
Вот, — говорит, — черкаска меня ножиком резала,
а я человек семейный…» Слезьми заливается. Как раз через три дня его
и порешили, сердешного.
—
Вот ты, Лукерья, про каторгу раздумалась, — перебил ее Родион Потапыч, —
а я
вот про нынешние порядки соображаю… Этак как раскинешь умом-то, так ровно даже ничего
и не понимаешь. В ум не возьмешь, что
и к чему следует. Каторга была так каторга, солдатчина была так солдатчина, — одним словом, казенное время…
А теперь-то что?.. Не то что других там судить,
а у себя в дому, как гнилой зуб во рту… Дальше-то что будет?..
— Я сама себя осудила, Родион Потапыч,
и горше это было мне каторги.
Вот сыночка тебе родила,
и его совестно. Не корил ты меня худым словом, любил,
а я все думала, как бы мы с тобой век свековали, ежели бы не моя злосчастная судьба.
—
А тебе завидно?
И напьемся чаю, даже
вот как напьемся.
— Ох, горе ты мое, Окся! — стонала Татьяна. — Другие-то девки
вот замуж повыскакали,
а ты так в девках
и зачичеревеешь… Кому тебя нужно, несообразную!
— Уж этот уцелеет… Повесить его мало… Теперь у него с Ермошкой-кабатчиком такая дружба завелась — водой не разольешь. Рука руку моет…
А что на Фотьянке делается: совсем сбесился народ. С Балчуговского все на Фотьянку кинулись… Смута такая пошла, что не слушай, теплая хороминка.
И этот Кишкин тут впутался,
и Ястребов наезжал раза три… Живым мясом хотят разорвать Кедровскую-то дачу. Гляжу я на них
и дивлюсь про себя:
вот до чего привел Господь дожить. Не глядели бы глаза.
—
Вот что, друг милый, — заговорил Петр Васильич, — зачем ты приехал — твое дело,
а только смотри, чтобы тихо
и смирно. Все от матушки будет: допустит тебя или не допустит. Так
и знай…
—
А вот это самое… Думаешь, мы
и не знаем? Все знаем, не беспокойся. Кляузы-то свои пора тебе оставить.
—
Вот тебе
и пес… Такой уж уродился. Раньше-то я за вами ходил,
а теперь уж вы за мной походите.
И походите, даже очень походите…
А пока что думаю заявочку в Кедровской даче сделать.
— Ах
и нехорошо, Андрон Евстратыч! Все вместе были,
а как дошло дело до богачества — один ты
и остался. Ухватил бы свинью, только тебя
и видели.
Вот какая твоя деликатность, братец ты мой…
—
А ты видел, как я его скупаю?
Вот то-то
и есть… Все кричат про меня, что скупаю чужое золото,
а никто не видал. Значит, кто поумнее, так тот
и промолчал бы.
— Теперь-то как хочешь зови,
а вот когда не будет Никиты Ястребова, тогда
и благодетелем взвеличают.
— Испужался, Андрон Евстратыч…
И сюда-то бегу,
а самому все кажется, что ровно кто за мной гонится.
Вот те Христос…
— Ты бы хоть избу себе новую поставил, — советовал Фролка, —
а то все пропьешь,
и ничего самому на похмелье не останется. Тоже
вот насчет одежи…
— Ваше высокоблагородие, ничего я в этих делах не знаю… — заговорил Родион Потапыч
и даже ударил себя в грудь. — По злобе обнесен
вот этим самым Кишкиным… Мое дело маленькое, ваше высокоблагородие. Всю жисть в лесу прожил на промыслах,
а что они там в конторе делали — я не известен. Да
и давно это было… Ежели бы
и знал, так запамятовал.
— Эк тебе далась эта Фотьянка, — ворчала Устинья Марковна, отмахиваясь рукой от пустых слов. — Набежала дикая копейка —
вот и радуются. Только к дому легкие-то деньги не больно льнут, Марьюшка,
а еще уведут за собой
и старые, у кого велись.
—
Вот затощал ты, Яшенька, это-то я вижу… Ох
и прокляненное ваше золото, ежели разобрать.
А где Мыльников-то?
—
Вот ты
и вышла глупая, Наташка:
а Петрунька куды без тебя?
—
А ежели она у меня с ума нейдет?.. Как живая стоит… Не могу я позабыть ее,
а жену не люблю. Мамынька женила меня, не своей волей… Чужая мне жена. Видеть ее не могу… День
и ночь думаю о Фене. Какой я теперь человек стал: в яму бросить — вся мне цена. Как я узнал, что она ушла к Карачунскому, — у меня свет из глаз вон. Ничего не понимаю… Запряг долгушку, бросился сюда, еду мимо господского дома,
а она в окно смотрит. Что тут со мной было —
и не помню,
а вот, спасибо, Тарас меня из кабака вытащил.
— Кожин меня за воротами ждет, Степан Романыч… Очертел он окончательно
и дурак дураком. Я с ним теперь отваживаюсь вторые сутки…
А Фене я сродственник: моя-то жена родная — ейная сестра, значит, Татьяна. Ну, значит, я
и пришел объявиться, потому как дело это особенное. Дома ревут у Фени, Кожин грозится зарезать тебя,
а я с емя со всеми отваживаюсь…
Вот какое дельце, Степан Романыч. Силушки моей не стало…
— Ну-ну, без тебя знаю, — успокоил его Кишкин. — Только
вот тебе мой сказ, Петр Васильич… Видал, как рыбу бреднем ловят: большая щука уйдет,
а маленькая рыбешка вся тут
и осталась. Так
и твое дело… Ястребов-то выкрутится: у него семьдесят семь ходов с ходом,
а ты влопаешься со своими весами как кур во щи.
—
А вот это самое
и помешал, — не унимался Петр Васильич. — Терпеть его ненавижу… Чем я знаю, какими он делами у меня в избе занимается,
а потом с судом не расхлебаешься. Тоже можем свое понятие иметь…
—
Вот что я тебе скажу, Родион Потапыч:
и чего нам ссориться? Слава богу, всем матушки-земли хватит,
а я из своих двадцати пяти сажен не выйду
и вглубь дальше десятой сажени не пойду. Одним словом, по положению, как все другие прочие народы… Спроси, говорю, Степан-то Романыча!.. Благодетель он…
— Пять катеринок… Так он, друг-то, не дал?..
А вот я дам… Что раньше у меня не попросил? Нет, раньше-то я
и сам бы тебе не дал,
а сейчас бери, потому как мои деньги сейчас счастливые… Примета такая есть.
Кожин не замечал, как крупные слезы катились у него по лицу,
а Марья смотрела на него, не смея дохнуть. Ничего подобного она еще не видала,
и это сильное мужское горе, такое хорошее
и чистое, поразило ее.
Вот так бы сама бросилась к нему на шею, обняла, приголубила, заговорила жалкими бабьими словами, вместе поплакала… Но в этот момент вошел в избу Петр Васильич, слегка пошатывавшийся на ногах… Он подозрительно окинул своим единственным оком гостя
и сестрицу,
а потом забормотал...
«Вы меня не звали
и не ждали,
а вот я
и пришел…» Это вечная тайна жизни, которая умрет с последним человеком.