Неточные совпадения
— Какое у нее славное лицо! — как бы про
себя заметил студент, не отрывая глаз от стройной фигурки удалявшейся девушки.
— Долой!.. долой полицию! к черту! Вон! — довольно дружно подхватили в кучке, но городовые продолжали
себе стоять как ни в чем не бывало, словно бы и не понимая, что эти возгласы, в некотором роде, до них касаются, и только время от времени флегматично
замечали близстоявшим, чтобы те расходились — «потому — нэможно! начальство нэ велыть!».
Князь Кейкулатов начал было в эдаком роде: «позвольте,
мол, барон, и мне, как представителю, от лица благородного дворянства», но запнулся, смешался, улыбнулся и завершил неожиданным словом: «чокнемтесь!» Откупщик и патриот Верхохлебов неистово «биял»
себя в грудь и восклицал: «Отчизна!..
Студент немножко сконфузился, почувствовав при этих словах маленькую неловкость: показалось оно ему больно уж оригинальным; но он тотчас же и притом очень поспешно постарался сам
себя успокоить тем, что это,
мол, и лучше, — по крайней мере без всяких церемоний, и что оно по-настоящему так и следует.
Лубянская не
посмела отказаться от предложенного курева и морщась стала втягивать в
себя струю крепкого дыма. Полояров глядел на нее забавляючись и самодовольно улыбался.
Одна из средних княжон Почечуй-Чухломинских предстала в виде «Свободы», одетой в красную фригийскую шапку, и острослов Подхалютин довольно громко
заметил при этом, что «Свобода» ничего бы
себе, да жаль, что больно тощая.
Вслед за этим madame Гржиб показала
себя в неге, полупрозрачной «Вакханкой у ручья», и никак не воздержалась, чтобы не
метнуть при этом на Саксена взор весьма выразительного свойства.
В кухмистерской, на Московской улице, точно так же при входе его весьма многие из присутствующих, знавших его в лицо, прерывали некоторые из своих разговоров, переглядывались и перешептывались между
собою и окидывали его иногда каким-то осторожным, неприязненным взором. При встречах на улице очень многие из знакомых делали вид, будто не
замечают его, и на поклон отвечали словно бы нехотя, вскользь, торопливо и с видимым смущением.
Старика словно ветром шатнуло, так что он едва успел ухватиться за перила. Это было слово, которого он сам
себе не
смел выговорить, предположение, которого страшился, вопрос, которого даже не дерзал он задать
себе. Несколько секунд простоял Петр Петрович в немом раздумье и, наконец, снова повернулся к Лидиньке.
И старик торопливым шагом побрел от ворот, где провожал его глазами удивленный дворник. Устинов пошел следом и стал
замечать, что Лубянский усиленно старается придать
себе бодрость. Но вот завернули они за угол, и здесь уже Петр Петрович не выдержал: оперши на руку голову, он прислонился локтями к забору и как-то странно закашлялся; но это был не кашель, а глухие старческие рыдания, которые, сжимая горло, с трудом вырывались из груди.
— Но зачем же вы не делаете представления? Чего же ждать еще? —
заметил фон-Саксен. — На вашем месте я давно бы постарался оградить
себя.
Да как ко мне на шею накачается: бери,
мол, с
собою! тогда что?..
— Ге-ге! Куда хватили! — ухмыльнулся обличитель. — А позвольте спросить, за что же вы это к суду потянете? Что же вы на суде говорить-то станете? — что вот, меня,
мол, господин Полояров изобразил в своем сочинении? Это, что ли? А суд вас спросит: стало быть, вы признали самого
себя? Ну, с чем вас и поздравляю! Ведь нынче, батюшка, не те времена-с; нынче гласность! газеты! — втемную, значит, нельзя сыграть! Почему вы тут признаете
себя? Разве Низкохлебов то же самое, что Верхохлебов.
— В чем? И сам не знаю, ваше сиятельство! — вздохнул и развел руками философ. — Но вы, как и я же, успели уже, вероятно,
заметить, что здесь все как будто в чем-то виноваты пред вашим сиятельством; ну, а я человек мирской и вместе со всеми инстинктивно чувствую
себя тем же и говорю: «виноват!» Я только, ваше сиятельство, более откровенен, чем другие.
Девушка старалась шить прилежней, потому что чувствовала, будто сегодня ей как-то не шьется. Голова была занята чем-то другим; взор отрывался от работы и задумчиво летел куда-то вдаль, на Заволжье, и долго, почти неподвижно тонул в этом вечереющем пространстве; рука почти машинально останавливалась с иглою, и только по прошествии нескольких минут, словно бы опомнясь и придя в
себя, девушка
замечала, что шитье ее забыто, а непослушные мысли и глаза опять вот блуждали где-то!
Утром, часу в одиннадцатом, он поехал к Стрешневым. Татьяна Николаевна сразу
заметила, что ему как-то не по
себе.
Обеды вместе с Цезариной, и потом, зачастую, целые вечера в ее обществе, с глазу на глаз с этой интересной, умной и прелестной женщиной, решительно не давали ему глубже вдуматься в
себя, в свое положение, и даже чувство к Татьяне Николаевне мало-помалу все как-то сглаживалось в нем и отходило на задний план, и он сам все меньше и меньше
замечал в
себе эту внутреннюю и как-то невольно совершавшуюся метаморфозу.
Он силился дать
себе отчет в своих мыслях, в своих чувствах и не
смел, боялся произнести окончательный и верный приговор над
собою.
Хвалынцев
заметил, что очень многие за разрешением спорных вопросов обращались к Чарыковскому, который сидел в самой отдаленной комнатке, среди очень небольшого и тесного кружка. Чарыковский вообще говорил мало и держал
себя весьма сдержанно, но все, что произносил он, носило скорее характер кратких и окончательных приговоров, чем споров и рассуждений.
— Благородная скромность и честное сомнение в
себе всегда были и будут отличительными признаками людей недюжинных! — менторски серьезно и докторально
заметил Свитка.
— Н-нет… Я позволяю
себе думать, что опасения вашего превосходительства несколько напрасны, — осторожно
заметил Колтышко. — Мы ведь ничего серьезного и не ждали от всей этой истории, и не глядели на нее как на серьезное дело. Она была не больше как пробный шар — узнать направление и силу ветра; не более-с! Польская фракция не выдвинула
себя напоказ ни единым вожаком; стало быть, никто не
смеет упрекнуть отдельно одних поляков: действовал весь университет, вожаки были русские.
Так точно было и с Хвалынцевым, и он хорошо чувствовал все это, но… все-таки баюкал и обманывал
себя разными оправдательными предлогами, не
смея или боясь сознать в
себе малодушную нерешительность.
И вдруг, обращая к самому
себе все эти укоризненные наставления,
заметил он случайно, что навстречу едет кто-то, как будто похожий на Татьяну Николаевну, и в этот самый миг болезненно почувствовал, что его словно жаром всего обдало.
Бывало, нарочно с тайною мыслью про
себя, как-нибудь кстати приплетет старуха его имя, вспомня, что вот это,
мол, рассказывал Константин Семенович, а вот то-то случилось при Константине Семеновиче, а вот это блюдо он очень любил, или к тому-то вот так-то относился; но при всех этих случаях втайне любопытный взор ее не мог отыскать в лице девушки ничего такого, что помогло бы хоть чуточку раскрыть ей загадку.
— Бокль, это так
себе. Он, пожалуй, хоть и изрядный реалист, —
заметил Лука, — а все-таки швах! До точки не доходит… филистер! А если читать — никого и ничего не читайте! Одних наших! Наши честней и последовательней… ничего не побоялись, не струсили ни перед кем… Наши пошли гораздо логичнее, дальше пошли, чем все эти хваленые Бокли. Это, поверьте, ей-Богу, так.
Но каждый раз словно бы очнувшись, она
замечала в
себе эту рассеянность и приневоливала свою мысль и внимание.
Потом Малгоржан стал уверять, что она хотя еще и не развитая, но очень замечательная, «мыслящая и из ряду вон выходящая женщина» — и Сусанна Ивановна стала чувствовать, что она и мыслит, и из ряду выходит, хотя до Малгоржана ни того, ни другого в
себе не
замечала; но тем-то и более чести этому Малгоржану, тем-то и выше заслуга его, что он первый подметил в ней это выдавание из ряду, что он первый «разбудил» в ней «трезвую мысль».
Действительно, это был сюрприз и не для одного Полоярова. Стрешнева и Лидинька с Анцыфровым изумились не менее его, когда увидели перед
собою Нюточку Лубянскую столь неожиданно и в такую неурочную, позднюю пору. Татьяна первая
заметила в ней явные признаки какого-то волненья и расстройства. По всему было видно, что она не то огорчена чем-то, не то испугана и не успела еще прийти в
себя как следует.
— Ну, так в чем же, голубчик мой, помощь-то? Говорите — я все готов… все что могу… располагайте мною! — заговорил он вдруг мягко и ласково. В душе его в эту самую минуту незаметно проползло своекорыстное соображеньице, что к чему же,
мол, совсем уж отталкивать от
себя эту молодую и хорошенькую Нюточку?
— Эх, брат Анютка! —
заметил он ей потом, неодобрительно качая головою, — совсем ты без меня испортилась, как я погляжу! То есть вся моя работа над тобой словно б ни к черту!.. теперь хотя сызнова начинай! А кстати: у тебя с
собою деньги-то есть? — спросил он тут же деловым тоном. — Сколько денег-то?
Мы еще вменяли
себе в гражданский долг делать им грациозные книксены, приправленные сентиментальными улыбками. Мы слыхали только, что поляки хотят свободы — и этого словца для нас было уже достаточно, чтобы мы, во имя либерализма, позволили корнать
себя по Днепр, от моря до моря. Они говорили нам, что «это,
мол, все наше» — мы кланялись и верили. Не верить и отстаивать «захваченное» было бы не либерально, а мы так боялись, чтобы кто не подумал, будто мы не либеральны.
Бейгуш, по шороху в смежной комнате, очень хорошо слышал ее присутствие, но и виду не показал, что
замечает ее. Напротив, чувствуя, что она стоит и смотрит из-за портьеры, он, ероша рукою волосы, устроил
себе серьезную и даже озлобленную физиономию и еще внимательнее погрузился в игру.
— Батюшки! да никак это наша коммуна выносится, — сказала Стрешнева,
заметив в двух шагах от
себя Лидиньку Затц, сидевшую на груде узлов и мебели. — Ну, так и есть, вон и Малгоржан тащит сюда что-то!
Быть может, он теперь идеализировал
себе свою жену; быть может, ее самоотверженный поступок проистекал из побуждений более простой сущности, потому что и в самом деле, будь Сусанна поумнее, она, быть может, невзирая на всю свою прирожденную доброту и на всю свою страстность к Бейгушу, не поддалась бы столь легко в подставленную ей ловушку: все это конечно было так; но теперь и эта идеализация со стороны Бейгуша была понятна: ее подсказывало ему собственное его самолюбие, собственная гордость: «это,
мол, меня так любят, это для меня приносят такие жертвы, не задумываясь ни единой минуты!» Одно лишь было тут ясно: это — безгранично добрая любовь.
Ни одной жалобы, ни одного упрека за все это время не вырвалось у Сусанны. Бейгуш ждал, что так или иначе непременно будет и то, и другое, но ожидания его оказывались напрасны. Он стал
замечать в жене даже нечто противное своим ожиданиям: она, незаметно от него, старалась экономничать и суживать не только свои прихоти, но и потребности, зачастую отказывая
себе даже в извозчике.