Неточные совпадения
Это занятие поглощало почти все его время, и потому голос его раздавался
в доме только
в известные, определенные часы дня, совпадавшие с обедом, завтраком и другими событиями
в том же роде.
Все удивлялись, как
это в таком почтенном во всех отношениях семействе, каково было семейство пани Попельской, урожденной Яценко, мог выдаться такой ужасный братец.
Странная наружность, угрюмо сдвинутые брови, стук костылей и клубы табачного дыма, которыми он постоянно окружал себя, не выпуская изо рта трубки, — все
это пугало посторонних, и только близкие к инвалиду люди знали, что
в изрубленном теле бьется горячее и доброе сердце, а
в большой квадратной голове, покрытой щетиной густых волос, работает неугомонная мысль.
Но даже и близкие люди не знали, над каким вопросом работала
эта мысль
в то время.
Этого было достаточно, чтобы маленькое существо с прекрасными, но незрячими глазами стало центром семьи, бессознательным деспотом, с малейшей прихотью которого сообразовалось все
в доме.
— Пойми меня, Анна, — сказал Максим мягче. — Я не стал бы напрасно говорить тебе жестокие вещи. У мальчика тонкая нервная организация. У него пока есть все шансы развить остальные свои способности до такой степени, чтобы хотя отчасти вознаградить его слепоту. Но для
этого нужно упражнение, а упражнение вызывается только необходимостью. Глупая заботливость, устраняющая от него необходимость усилий, убивает
в нем все шансы на более полную жизнь.
Мать была умна и потому сумела победить
в себе непосредственное побуждение, заставлявшее ее кидаться сломя голову при каждом жалобном крике ребенка. Спустя несколько месяцев после
этого разговора мальчик свободно и быстро ползал по комнатам, настораживая слух навстречу всякому звуку и, с какою-то необычною
в других детях живостью, ощупывал всякий предмет, попадавший
в руки.
Эти звуки падали
в комнату, подобно ярким и звонким камешкам, быстро отбивавшим переливчатую дробь.
По временам сквозь
этот звон и шум окрики журавлей плавно проносились с далекой высоты и постепенно смолкали, точно тихо тая
в воздухе.
— Что
это с ним? — спрашивала мать себя и других. Дядя Максим внимательно вглядывался
в лицо мальчика и не мог объяснить его непонятной тревоги.
Яркий день ударил по глазам матери и Максима. Солнечные лучи согревали их лица, весенний ветер, как будто взмахивая невидимыми крыльями, сгонял
эту теплоту, заменяя ее свежею прохладой.
В воздухе носилось что-то опьяняющее до неги, до истомы.
Мать почувствовала, что
в ее руке крепко сжалась маленькая ручка ребенка, но опьяняющее веяние весны сделало ее менее чувствительной к
этому проявлению детской тревоги.
Но мальчик не мог схватить
этих звуков
в их целом, не мог соединить их, расположить
в перспективу.
И звуки летели и падали один за другим, все еще слишком пестрые, слишком звонкие… Охватившие мальчика волны вздымались все напряженнее, налетая из окружающего звеневшего и рокотавшего мрака и уходя
в тот же мрак, сменяясь новыми волнами, новыми звуками… быстрее, выше, мучительнее подымали они его, укачивали, баюкали… Еще раз пролетела над
этим тускнеющим хаосом длинная и печальная нота человеческого окрика, и затем все сразу смолкло.
Эта работа завлекала его все больше и больше, и поэтому мрачные мысли о непригодности к житейской борьбе, о «червяке, пресмыкающемся
в пыли», и о «фурштате» давно уже незаметно улетучились из квадратной головы ветерана.
Дядя Максим убеждался все более и более, что природа, отказавшая мальчику
в зрении, не обидела его
в других отношениях;
это было существо, которое отзывалось на доступные ему внешние впечатления с замечательною полнотой и силой.
Даже свободным мыслителям сороковых и пятидесятых годов не было чуждо суеверное представление о «таинственных предначертаниях» природы. Немудрено поэтому, что, по мере развития ребенка, выказывавшего недюжинные способности, дядя Максим утвердился окончательно
в убеждении, что самая слепота есть лишь одно из проявлений
этих «таинственных предначертаний». «Обездоленный за обиженных» — вот девиз, который он выставил заранее на боевом знамени своего питомца.
После первой весенней прогулки мальчик пролежал несколько дней
в бреду. Он то лежал неподвижно и безмолвно
в своей постели, то бормотал что-то и к чему-то прислушивался. И во все
это время с его лица не сходило характерное выражение недоумения.
— Рожок пастуха слышен за лесом, — говорила она. — А
это из-за щебетания воробьиной стаи слышен голос малиновки. Аист клекочет на своем колесе [
В Малороссии и Польше для аистов ставят высокие столбы и надевают на них старые колеса, на которых птица завивает гнездо.]. Он прилетел на днях из далеких краев и строит гнездо на старом месте.
Даль звучала
в его ушах смутно замиравшею песней; когда же по небу гулко перекатывался весенний гром, заполняя собой пространство и с сердитым рокотом теряясь за тучами, слепой мальчик прислушивался к
этому рокоту с благоговейным испугом, и сердце его расширялось, а
в голове возникало величавое представление о просторе поднебесных высот.
Кто смотрел на него, как он уверенно выступал
в комнатах, поворачивая именно там, где надо, и свободно разыскивая нужные ему предметы, тот мог бы подумать, если
это был незнакомый человек, что перед ним не слепой, а только странно сосредоточенный ребенок с задумчивыми и глядевшими
в неопределенную даль глазами.
Он лежал
в полудремоте. С некоторых пор у него с
этим тихим часом стало связываться странное воспоминание. Он, конечно, не видел, как темнело синее небо, как черные верхушки деревьев качались, рисуясь на звездной лазури, как хмурились лохматые «стрехи» стоявших кругом двора строений, как синяя мгла разливалась по земле вместе с тонким золотом лунного и звездного света. Но вот уже несколько дней он засыпал под каким-то особенным, чарующим впечатлением,
в котором на другой день не мог дать себе отчета.
Мать не знала,
в чем дело, и думала, что ребенка волнуют сны. Она сама укладывала его
в постель, заботливо крестила и уходила, когда он начинал дремать, не замечая при
этом ничего особенного. Но на другой день мальчик опять говорил ей о чем-то приятно тревожившем его с вечера.
Этот образ терял свою жгучую определенность, рисовался перед ним
в каком-то смутном фоне и лишь настолько, чтобы придавать задумчиво-грустный характер напевам чудесной дудки.
Она, по-видимому, уже несколько минут стояла нa
этом месте, слушая его игру и глядя на своего мальчика, который сидел на койке, укутанный
в полушубок Иохима, и все еще жадно прислушивался к оборванной песне.
Казалось, дневная суета и движение исключали
в его представлении возможность
этих тихих мелодий.
Вечерний чай и ужин служили для него лишь указанием, что желанная минута близка, и мать, которой как-то инстинктивно не нравились
эти музыкальные сеансы, все же не могла запретить своему любимцу бежать к дударю и просиживать у него
в конюшне часа два перед сном.
Эти часы стали теперь для мальчика самым счастливым временем, и мать с жгучей ревностью видела, что вечерние впечатления владеют ребенком даже
в течение следующего дня, что даже на ее ласки он не отвечает с прежнею безраздельностью, что, сидя у нее на руках и обнимая ее, он с задумчивым видом вспоминает вчерашнюю песню Иохима.
Эта чрезвычайно желчная дева, очень искусно «выламывавшая» пальцы своих учениц, чтобы придать им необходимую гибкость, вместе с тем с замечательным успехом убивала
в своих питомцах всякие признаки чувства музыкальной поэзии.
В результате
этого процесса явилась просьба пани Попельской к мужу выписать из города пианино.
Так как при
этом в груди мальчика захватывало дыхание, то первые звуки выходили у него какие-то дрожащие и тихие.
При
этом каждая нота имела для него как бы свою особенную физиономию, свой индивидуальный характер; он знал уже,
в каком отверстии живет каждый из
этих тонов, откуда его нужно выпустить, и порой, когда Иохим тихо перебирал пальцами какой-нибудь несложный напев, пальцы мальчика тоже начинали шевелиться.
Все
это наводило на мальчика чувство, близкое к испугу, и не располагало
в пользу нового неодушевленного, но вместе сердитого гостя. Он ушел
в сад и не слышал, как установили инструмент на ножках, как приезжий из города настройщик заводил его ключом, пробовал клавиши и настраивал проволочные струны. Только когда все было кончено, мать велела позвать
в комнату Петю.
Никто не мог сказать
этого наверное, но многие догадывались, что молчаливый пан Попельский пленился панной Яценко именно
в ту короткую четверть часа, когда она исполняла трудную пьесу.
Спохватившись, она задала себе вопрос,
в чем же их привлекательность, их чарующая тайна, и понемногу
эти синие вечера, неопределенные вечерние тени и удивительная гармония песни с природой разрешили ей
этот вопрос.
И
это было правда. Тайна
этой поэзии состояла
в удивительной связи между давно умершим прошлым и вечно живущей, и вечно говорящею человеческому сердцу природой, свидетельницей
этого прошлого. А он, грубый мужик
в смазных сапогах и с мозолистыми руками, носил
в себе
эту гармонию,
это живое чувство природы.
И она сознавала, что гордая «пани» смиряется
в ней перед конюхом-хлопом. Она забывала его грубую одежду и запах дегтя, и сквозь тихие переливы песни вспоминалось ей добродушное лицо, с мягким выражением серых глаз и застенчиво-юмористическою улыбкой из-под длинных усов. По временам краска гнева опять приливала к лицу и вискам молодой женщины: она чувствовала, что
в борьбе из-за внимания ее ребенка она стала с
этим мужиком на одну арену, на равной ноге, и он, «хлоп», победил.
Да, у мужика Иохима истинное, живое чувство! А у нее? Неужели у нее нет ни капли
этого чувства? Отчего же так жарко
в груди и так тревожно бьется
в ней сердце и слезы поневоле подступают к глазам?
Но постепенно
это настроение переливалось
в них с большею полнотой и легкостью; уроки хохла не прошли даром, а горячая любовь матери и чуткое понимание того, что именно захватывало так сильно сердце ребенка, дали ей возможность так быстро усвоить
эти уроки.
Но при
этом казалось, что слепой придавал еще какие-то особенные свойства каждому звуку: когда из-под его руки вылетала веселая и яркая нота высокого регистра, он подымал оживленное лицо, будто провожая кверху
эту звонкую летучую ноту. Наоборот, при густом, чуть слышном и глухом дрожании баса он наклонял ухо; ему казалось, что
этот тяжелый тон должен непременно низко раскатиться над землею, рассыпаясь по полу и теряясь
в дальних углах.
Дядя Максим относился ко всем
этим музыкальным экспериментам только терпимо. Как
это ни странно, но так явно обнаружившиеся склонности мальчика порождали
в инвалиде двойственное чувство. С одной стороны, страстное влечение к музыке указывало на несомненно присущие мальчику музыкальные способности и, таким образом, определяло отчасти возможное для него будущее. С другой — к
этому сознанию примешивалось
в сердце старого солдата неопределенное чувство разочарования.
— Эй, Иохим, — сказал он одним вечером, входя вслед за мальчиком к Иохиму. — Брось ты хоть один раз свою свистелку!
Это хорошо мальчишкам на улице или подпаску
в поле, а ты все же таки взрослый мужик, хоть
эта глупая Марья и сделала из тебя настоящего теленка. Тьфу, даже стыдно за тебя, право! Девка отвернулась, а ты и раскис. Свистишь, точно перепел
в клетке!
Иохим, слушая
эту длинную рацею раздосадованного пана, ухмылялся
в темноте над его беспричинным гневом. Только упоминание о мальчишках и подпаске несколько расшевелило
в нем чувство легкой обиды.
— Не скажите, пане, — заговорил он. — Такую дуду не найти вам ни у одного пастуха
в Украйне, не то что у подпаска… То все свистелки, а
это… вы вот послушайте.
Всякому, кто слышал
эту прекрасную народную песню
в надлежащем исполнении, наверное, врезался
в памяти ее старинный мотив, высокий, протяжный, будто подернутый грустью исторического воспоминания.
Это и не прощание козака с милой, не удалой набег, не экспедиция
в чайках по синему морю и Дунаю.
Это только одна мимолетная картина, всплывшая мгновенно
в воспоминании украинца, как смутная греза, как отрывок из сна об историческом прошлом.
Среди будничного и серого настоящего дня
в его воображении встала вдруг
эта картина, смутная, туманная, подернутая тою особенною грустью, которая веет от исчезнувшей уже родной старины.
Максим Яценко заслушался грустного напева.
В его воображении, вызванная чудесным мотивом, удивительно сливающимся с содержанием песни, всплыла
эта картина, будто освещенная меланхолическим отблеском заката.
В мирных полях, на горе, беззвучно наклоняясь над нивами, виднеются фигуры жнецов. А внизу бесшумно проходят отряды один за другим, сливаясь с вечерними тенями долины.
Звон серпов смолк, но мальчик знает, что жнецы там, на горе, что они остались, но они не слышны, потому что они высоко, так же высоко, как сосны, шум которых он слышал, стоя под утесом. А внизу, над рекой, раздается частый ровный топот конских копыт… Их много, от них стоит неясный гул там,
в темноте, под горой.
Это «идут козаки».