Неточные совпадения
И он прав: ничего нет глупее, как называться Долгоруким, не
будучи князем. Эту глупость я таскаю на себе без вины. Впоследствии, когда я стал уже очень сердиться, то на
вопрос: ты князь? всегда отвечал...
Я приставал к нему раз-другой прошлого года, когда можно
было с ним разговаривать (потому что не всегда можно
было с ним разговаривать), со всеми этими
вопросами и заметил, что он, несмотря на всю свою светскость и двадцатилетнее расстояние, как-то чрезвычайно кривился.
Вопросов я наставил много, но
есть один самый важный, который, замечу, я не осмелился прямо задать моей матери, несмотря на то что так близко сошелся с нею прошлого года и, сверх того, как грубый и неблагодарный щенок, считающий, что перед ним виноваты, не церемонился с нею вовсе.
Упоминаю теперь с любопытством, что мы с ним почти никогда и не говорили о генеральше, то
есть как бы избегали говорить: избегал особенно я, а он в свою очередь избегал говорить о Версилове, и я прямо догадался, что он не
будет мне отвечать, если я задам который-нибудь из щекотливых
вопросов, меня так интересовавших.
Вопросы этой девицы, бесспорно,
были ненаходчивы, но, однако ж, она таки нашлась, чем замять мою глупую выходку и облегчить смущение князя, который уж тем временем слушал с веселой улыбкою какое-то веселое нашептыванье ему на ухо Версиловой, — видимо, не обо мне.
Из всего выходит
вопрос, который Крафт понимать не может, и вот этим и надо заняться, то
есть непониманием Крафта, потому что это феномен.
Один чрезвычайно умный человек говорил, между прочим, что нет ничего труднее, как ответить на
вопрос: «Зачем непременно надо
быть благородным?» Видите ли-с,
есть три рода подлецов на свете: подлецы наивные, то
есть убежденные, что их подлость
есть высочайшее благородство, подлецы стыдящиеся, то
есть стыдящиеся собственной подлости, но при непременном намерении все-таки ее докончить, и, наконец, просто подлецы, чистокровные подлецы.
Скажите, что я отвечу этому чистокровному подлецу на
вопрос: «Почему он непременно должен
быть благородным?» И особенно теперь, в наше время, которое вы так переделали.
Если б я не
был так взволнован, уж разумеется, я бы не стрелял такими
вопросами, и так зря, в человека, с которым никогда не говорил, а только о нем слышал. Меня удивляло, что Васин как бы не замечал моего сумасшествия!
— Это… это — самый насущный
вопрос, который только
есть! — раздражительно проговорил он и быстро встал с места.
Тут тот же монастырь, те же подвиги схимничества. Тут чувство, а не идея. Для чего? Зачем? Нравственно ли это и не уродливо ли ходить в дерюге и
есть черный хлеб всю жизнь, таская на себе такие деньжища? Эти
вопросы потом, а теперь только о возможности достижения цели.
Этот
вопрос об еде я обдумывал долго и обстоятельно; я положил, например, иногда по два дня сряду
есть один хлеб с солью, но с тем чтобы на третий день истратить сбережения, сделанные в два дня; мне казалось, что это
будет выгоднее для здоровья, чем вечный ровный пост на минимуме в пятнадцать копеек.
Расставаясь, и, может
быть, надолго, я бы очень хотел от вас же получить ответ и еще на
вопрос: неужели в целые эти двадцать лет вы не могли подействовать на предрассудки моей матери, а теперь так даже и сестры, настолько, чтоб рассеять своим цивилизующим влиянием первоначальный мрак окружавшей ее среды?
— Милый мой, ты чрезвычайно со мной бесцеремонен. Впрочем, до свиданья; насильно мил не
будешь. Я позволю себе только один
вопрос: ты действительно хочешь оставить князя?
Мне сто раз, среди этого тумана, задавалась странная, но навязчивая греза: «А что, как разлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизлый город, подымется с туманом и исчезнет как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?» Одним словом, не могу выразить моих впечатлений, потому что все это фантазия, наконец, поэзия, а стало
быть, вздор; тем не менее мне часто задавался и задается один уж совершенно бессмысленный
вопрос: «Вот они все кидаются и мечутся, а почем знать, может
быть, все это чей-нибудь сон, и ни одного-то человека здесь нет настоящего, истинного, ни одного поступка действительного?
— Нет-с, я ничего не принимал у Ахмаковой. Там, в форштадте,
был доктор Гранц, обремененный семейством, по полталера ему платили, такое там у них положение на докторов, и никто-то его вдобавок не знал, так вот он тут
был вместо меня… Я же его и посоветовал, для мрака неизвестности. Вы следите? А я только практический совет один дал, по
вопросу Версилова-с, Андрея Петровича, по
вопросу секретнейшему-с, глаз на глаз. Но Андрей Петрович двух зайцев предпочел.
Должно
быть, я попал в такой молчальный день, потому что она даже на
вопрос мой: «Дома ли барыня?» — который я положительно помню, что задал ей, — не ответила и молча прошла в свою кухню.
На мой настойчивый
вопрос он сознался, что у него
есть и теперь занятие — счеты, и я с жаром попросил его со мной не церемониться.
«Уроки я вам, говорит, найду непременно, потому что я со многими здесь знаком и многих влиятельных даже лиц просить могу, так что если даже пожелаете постоянного места, то и то можно иметь в виду… а покамест простите, говорит, меня за один прямой к вам
вопрос: не могу ли я сейчас
быть вам чем полезным?
Но ведь ясно, что Крафты глупы; ну а мы умны — стало
быть, и тут никак нельзя вывести параллели, и
вопрос все-таки остается открытым.
— А ты их исполни, несмотря на все твои
вопросы и сомнения, и
будешь человеком великим.
Я приставал к нему часто с религией, но тут туману
было пуще всего. На
вопрос: что мне делать в этом смысле? — он отвечал самым глупым образом, как маленькому: «Надо веровать в Бога, мой милый».
— Именно, Анна Андреевна, — подхватил я с жаром. — Кто не мыслит о настоящей минуте России, тот не гражданин! Я смотрю на Россию, может
быть, с странной точки: мы пережили татарское нашествие, потом двухвековое рабство и уж конечно потому, что то и другое нам пришлось по вкусу. Теперь дана свобода, и надо свободу перенести: сумеем ли? Так же ли по вкусу нам свобода окажется? — вот
вопрос.
И опять
вопрос: Татьяна Павловна
будет дома или не дома?
— О, напротив, самый серьезный
вопрос, и не
вопрос, а почти, так сказать, запрос, и очевидно для самых чрезвычайных и категорических причин. Не
будешь ли у ней? Не узнаешь ли чего? Я бы тебя даже просил, видишь ли…
— Так неужто у вас и пятелтышки нет? — грубо прокричал поручик, махнув рукой, — да у какой же теперь канальи
есть пятелтынный! Ракальи! Подлецы! Сам в бобрах, а из-за пятелтынного государственный
вопрос делает!
Шагов сотню поручик очень горячился, бодрился и храбрился; он уверял, что «так нельзя», что тут «из пятелтышки», и проч., и проч. Но наконец начал что-то шептать городовому. Городовой, человек рассудительный и видимо враг уличных нервностей, кажется,
был на его стороне, но лишь в известном смысле. Он бормотал ему вполголоса на его
вопросы, что «теперь уж нельзя», что «дело вышло» и что «если б, например, вы извинились, а господин согласился принять извинение, то тогда разве…»
Владей он тогда собой более, именно так, как до той минуты владел, он не сделал бы мне этого
вопроса о документе; если же сделал, то наверно потому, что сам
был в исступлении.
Вот тут-то и
был задан при всех Степанову
вопрос: слышал он или нет?
Я нарочно заметил об «акциях», но, уж разумеется, не для того, чтоб рассказать ему вчерашний секрет князя. Мне только захотелось сделать намек и посмотреть по лицу, по глазам, знает ли он что-нибудь про акции? Я достиг цели: по неуловимому и мгновенному движению в лице его я догадался, что ему, может
быть, и тут кое-что известно. Я не ответил на его
вопрос: «какие акции», а промолчал; а он, любопытно это, так и не продолжал об этом.
— Конечно, я должен бы
был тут сохранить секрет… Мы как-то странно разговариваем с вами, слишком секретно, — опять улыбнулся он. — Андрей Петрович, впрочем, не заказывал мне секрета. Но вы — сын его, и так как я знаю ваши к нему чувства, то на этот раз даже, кажется, хорошо сделаю, если вас предупрежу. Вообразите, он приходил ко мне с
вопросом: «Если на случай, на днях, очень скоро, ему бы потребовалось драться на дуэли, то согласился ль бы я взять роль его секунданта?» Я, разумеется, вполне отказал ему.
Я уже предупредил вас с самого начала, что весь
вопрос относительно этой дамы, то
есть о письме вашем, собственно, к генеральше Ахмаковой долженствует, при нашем теперешнем объяснении,
быть устранен окончательно; вы же все возвращаетесь.
Я сохранил ясное воспоминание лишь о том, что когда рассказывал ему о «документе», то никак не мог понятливо выразиться и толком связать рассказ, и по лицу его слишком видел, что он никак не может понять меня, но что ему очень бы хотелось понять, так что даже он рискнул остановить меня
вопросом, что
было опасно, потому что я тотчас, чуть перебивали меня, сам перебивал тему и забывал, о чем говорил.
— Вы вашу-то квартиру, у чиновников, за собой оставите-с? — спросила она вдруг, немного ко мне нагнувшись и понизив голос, точно это
был самый главный
вопрос, за которым она и пришла.
Кухарка с самого начала объявила суду, что хочет штраф деньгами, «а то барыню как посадят, кому ж я готовить-то
буду?» На
вопросы судьи Татьяна Павловна отвечала с великим высокомерием, не удостоивая даже оправдываться; напротив, заключила словами: «Прибила и еще прибью», за что немедленно
была оштрафована за дерзкие ответы суду тремя рублями.
— Друг мой, это —
вопрос, может
быть, лишний. Положим, я и не очень веровал, но все же я не мог не тосковать по идее. Я не мог не представлять себе временами, как
будет жить человек без Бога и возможно ли это когда-нибудь. Сердце мое решало всегда, что невозможно; но некоторый период, пожалуй, возможен… Для меня даже сомнений нет, что он настанет; но тут я представлял себе всегда другую картину…
Я
был удивлен: «А она? « — мелькнул во мне
вопрос.
— Татьяна Павловна, повторяю вам, не мучьте меня, — продолжал я свое, в свою очередь не отвечая ей на
вопрос, потому что
был вне себя, — смотрите, Татьяна Павловна, чрез то, что вы от меня скрываете, может выйти еще что-нибудь хуже… ведь он вчера
был в полном, в полнейшем воскресении!
Сомнений не
было, что Версилов хотел свести меня с своим сыном, моим братом; таким образом, обрисовывались намерения и чувства человека, о котором мечтал я; но представлялся громадный для меня
вопрос: как же
буду и как же должен я вести себя в этой совсем неожиданной встрече, и не потеряет ли в чем-нибудь собственное мое достоинство?
Для меня по крайней мере первым
вопросом, и тогда и еще долго спустя,
было: как мог Версилов соединиться с таким, как Ламберт, и какую цель он имел тогда в виду?
Но гораздо любопытнее для меня
вопрос: зачем нужен
был Ламберту Версилов, тогда как Ламберт, имея уже в руках документ, совершенно бы мог обойтись без его помощи?