Неточные совпадения
В одном из таких веселых и довольных собою городков, с самым милейшим населением, воспоминание о котором останется неизгладимым в моем сердце, встретил
я Александра Петровича Горянчикова, поселенца, родившегося в России дворянином и помещиком, потом сделавшегося ссыльнокаторжным второго разряда, за убийство жены своей, и,
по истечении определенного ему законом десятилетнего термина каторги, смиренно и неслышно доживавшего свой век в городке К. […в городке К. — Имеется в виду Кузнецк, где
не раз бывал Достоевский в годы отбывания им солдатской службы в Сибири.] поселенцем.
Между прочим, они научили
меня, что должно иметь свой чай, что
не худо
мне завести и чайник, а покамест достали
мне на подержание чужой и рекомендовали
мне кашевара, говоря, что копеек за тридцать в месяц он будет стряпать
мне что угодно, если
я пожелаю есть особо и покупать себе провиант… Разумеется, они заняли у
меня денег, и каждый из них в один первый день приходил занимать раза
по три.
Он вполне сознавал, что поступил неправильно, говорил
мне, что знал об этом и перед расстрелянием князька, знал, что мирного должно было судить
по законам; но, несмотря на то, что знал это, он как будто никак
не мог понять своей вины настоящим образом...
Он плакал, и
я слышал, как он говорил
по временам: «Господи,
не оставь
меня!
Мало-помалу
я начал с ним разговаривать; в несколько месяцев он выучился прекрасно говорить по-русски, чего братья его
не добились во все время своей каторги.
— Что на
меня! Она такая красавица, что
по всему Дагестану нет лучше. Ах, какая красавица моя сестра! Ты
не видал такую! У
меня и мать красавица была.
— Послушай, Алей, — сказал
я ему однажды, — отчего ты
не выучишься читать и писать по-русски? Знаешь ли, как это может тебе пригодиться здесь, в Сибири, впоследствии?
Очень памятен
мне этот первый день работы, хотя в продолжение его
не случилось со
мной ничего очень необыкновенного,
по крайней мере взяв в соображение всё и без того необыкновенное в моем положении.
Это был тот самый контрабандист, высокий, здоровый малый, о котором уже
я упоминал; трус до всего, особенно до розог, смирный, безответный, ласковый со всеми, ни с кем никогда
не поссорившийся, но который
не мог
не проносить вина, несмотря на всю свою трусость,
по страсти к контрабанде.
Но однажды — никогда
не могу простить себе этого — он чего-то
по моей просьбе
не выполнил, а между тем только что взял у
меня денег, и
я имел жестокость сказать ему: «Вот, Сушилов, деньги-то вы берете, а дело-то
не делаете».
Он был, кажется, очень поражен, что
я сам ему предложил денег, сам вспомнил о его затруднительном положении, тем более что в последнее время он,
по его мнению, уж слишком много у
меня забрал, так что и надеяться
не смел, что
я еще дам ему.
Насилу
я утешил его и хоть он с этих пор, если возможно это, еще усерднее начал служить
мне и «наблюдать
меня», но
по некоторым, почти неуловимым признакам
я заметил, что его сердце никогда
не могло простить
мне попрек мой.
Наш майор, кажется, действительно верил, что А-в был замечательный художник, чуть
не Брюллов, [Брюллов К. П. (1799–1852) — русский художник, выдающийся портретист.] о котором и он слышал, но все-таки считал себя вправе лупить его
по щекам, потому, дескать, что теперь ты хоть и тот же художник, но каторжный, и хоть будь ты разбрюллов, а
я все-таки твой начальник, а стало быть, что захочу, то с тобою и сделаю.
Их привычки, понятия, мнения, обыкновения стали как будто тоже моими,
по крайней мере
по форме,
по закону, хотя
я и
не разделял их в сущности.
Хоть у
меня вовсе
не было при входе в острог больших денег, но
я как-то
не мог тогда серьезно досадовать на тех из каторжных, которые почти в первые часы моей острожной жизни, уже обманув
меня раз, пренаивно приходили
по другому,
по третьему и даже
по пятому разу занимать у
меня.
— Карантин — огороженное здание, где содержались арестанты, изолированные
по каким-либо причинам от остальных; шпунты (нем. Spund) — затычки, которыми закрывали бочки с неперебродившим вином, пить шпунты — пить прямо из бочки; играть на белендрясе — играть пальцами на губах, в переносном смысле — пустословить.] так что
я не успел, братцы, настоящим образом в Москве разбогатеть.
Я уже
не слонялся
по острогу, как потерянный, и
не выдавал тоски своей.
По острогу
я уже расхаживал как у себя дома, знал свое место на нарах и даже, по-видимому, привык к таким вещам, к которым думал и в жизнь
не привыкнуть.
А между тем в это первое время Петров как будто обязанностью почитал чуть
не каждый день заходить ко
мне в казарму или останавливать
меня в шабашное время, когда, бывало,
я хожу за казармами,
по возможности подальше от всех глаз.
Всё еще сохраняется какой-то форс, какая-то хвастливость; вот, дескать,
я ведь
не то, что вы думаете;
я «
по шести душам».
Раз в эти первые дни, в один длинный вечер, праздно и тоскливо лежа на нарах,
я прослушал один из таких рассказов и
по неопытности принял рассказчика за какого-то колоссального, страшного злодея, за неслыханный железный характер, тогда как в это же время чуть
не подшучивал над Петровым.
Он любил париться до отупения, до бесчувственности, и каждый раз, когда случается
мне теперь, перебирая старые воспоминания, вспомнить и о нашей каторжной бане (которая стоит того, чтоб об ней
не забыть), то на первый план картины тотчас же выступает передо
мною лицо блаженнейшего и незабвенного Исая Фомича, товарища моей каторги и сожителя
по казарме.
Как теперь вижу Исая Фомича, когда он в субботу слоняется, бывало, без дела
по всему острогу, всеми силами стараясь ничего
не делать, как это предписано в субботу
по закону. Какие невозможные анекдоты рассказывал он
мне каждый раз, когда приходил из своей молельни; какие ни на что
не похожие известия и слухи из Петербурга приносил
мне, уверяя, что получил их от своих жидков, а те из первых рук.
Петров помог
мне даже раздеваться, потому что
по непривычке
я раздевался долго, а в передбаннике было холодно, чуть ли
не так же, как на дворе.
Луиза и по-русски говорила хорошо, а только так, как будто картавила, — этакая то есть милушка, что
я и
не встречал еще такой никогда.
На кровле филин прокричит,
Раздастся
по лесам,
Заноет сердце, загрустит,
Меня не будет там.
— Старичку Александру Петровичу! — проговорил Варламов, с плутоватым смехом заглядывая
мне в глаза, и чуть
не полез со
мной целоваться. Он был пьяненек. Выражение: «Старичку такому-то…», то есть такому-то мое почтение, употребляется в простонародье
по всей Сибири, хотя бы относилось к человеку двадцати лет. Слово «старичок» означает что-то почетное, почтительное, даже льстивое.
— Так вот
не соблаговолите ли
мне по сей причине на косушку?
Я ведь, Александр Петрович, все чай пил сегодня, — прибавил он в умилении, принимая деньги, — и так
я этого чаю нахлестался, что одышка взяла, а в брюхе как в бутылке болтается…
Я даже думаю, что многие старинные пьесы расплодились в списках
по России
не иначе, как через помещицкую дворню.
Младший унтер-офицер (из госпитального караула) велел пропустить
меня, и
я очутился в длинной и узкой комнате,
по обеим продольным стенам которой стояли кровати, числом около двадцати двух, между которыми три-четыре еще были
не заняты.
Но вот, — и решительно
не понимаю, как это всегда так случалось, — но
я никогда
не мог отказаться от разных услужников и прислужников, которые сами ко
мне навязывались и под конец овладевали
мной совершенно, так что они по-настоящему были моими господами, а
я их слугой; а
по наружности и выходило как-то само собой, что
я действительно барин,
не могу обойтись без прислуги и барствую.
Выпив все, он молча поставил чашку и, даже
не кивнув
мне головою, пошел опять сновать взад и вперед
по палате.
По крайней мере
я пишу о том, что сам видел и испытал неоднократно и во многих местах, и
не имею оснований думать, чтоб в других местах слишком часто поступалось иначе.
«
Меня за все били, Александр Петрович, — говорил он
мне раз, сидя на моей койке, под вечер, перед огнями, — за все про все, за что ни попало, били лет пятнадцать сряду, с самого того дня, как себя помнить начал, каждый день
по нескольку раз;
не бил, кто
не хотел; так что
я под конец уж совсем привык».
— А ты думаешь,
мне не жалко тебя? Ты думаешь,
мне в удовольствие смотреть, как тебя будут бить? Ведь
я тоже человек! Человек
я аль нет, по-твоему?
— Видишь что, любезный, — говорит он, — накажу
я тебя как следует, потому ты и стоишь того. Но вот что
я для тебя, пожалуй, сделаю: к прикладам
я тебя
не привяжу. Один пойдешь, только по-новому: беги что есть силы через весь фрунт! Тут хоть и каждая палка ударит, да ведь дело-то будет короче, как думаешь? Хочешь испробовать?
С тех пор
я не видал его года два, слышал только, что
по какому-то делу он находился под следствием, и вдруг его ввели к нам в палату как сумасшедшего.
Я по крайней мере уже больше
не слыхал о нем ничего.
— Нет,
не сдурел. А в Т-ке писарек занедолго штуку выкинул: деньги тяпнул казенные, да с тем и бежал, тоже уши торчали. Ну, дали знать повсеместно. А
я по приметам-то как будто и подошел, так вон он и пытал
меня: умею ли
я писать и как
я пишу?
Он как услыхал, что про Акульку слухи пошли, да и на попятный: «
Мне, говорит, Анкудим Трофимыч, это в большое бесчестье будет, да и жениться
я,
по старости лет,
не желаю».
Характера он был пылкого и восторженного, как и всякий щенок, который от радости, что видит хозяина, обыкновенно навизжит, накричит, полезет лизать в самое лицо и тут же перед вами готов
не удержать и всех остальных чувств своих: «Был бы только виден восторг, а приличия ничего
не значат!» Бывало, где бы
я ни был, но
по крику: «Культяпка!» — он вдруг являлся из-за какого-нибудь угла, как из-под земли, и с визгливым восторгом летел ко
мне, катясь, как шарик, и перекувыркиваясь дорогою.
Не говорю
я тоже ничего о перемене привычек, образа жизни, пищи и проч., что для человека из высшего слоя общества, конечно, тяжелее, чем для мужика, который нередко голодал на воле, а в остроге
по крайней мере сыто наедался.
И
я, наконец, скрепился:
я ждал,
я отсчитывал каждый день и, несмотря на то, что оставалось их тысячу, с наслаждением отсчитывал
по одному, провожал, хоронил его и с наступлением другого дня рад был, что остается уже
не тысяча дней, а девятьсот девяносто девять.
—
Я думаю, их ни в жисть
не изловят! — подхватывает другой из горячих, ударив кулаком
по столу.
— Ан врешь! — кричит Скуратов, — это Микитка про
меня набухвостил, да и
не про
меня, а про Ваську, а
меня уж так заодно приплели.
Я москвич и сыздетства на бродяжестве испытан.
Меня, как дьячок еще грамоте учил, тянет, бывало, за ухо: тверди «Помилуй мя, боже,
по велицей милости твоей и так дальше…» А
я и твержу за ним: «Повели
меня в полицию
по милости твоей и так дальше…» Так вот
я как с самого сызмалетства поступать начал.
Пионер чуть
не заплакал, провожая
меня и товарища моего из острога, и когда мы потом, уже
по выходе, еще целый месяц жили в этом городе, в одном казенном здании, он почти каждый день заходил к нам, так только, чтоб поглядеть на нас.