Неточные совпадения
Вот если вы не согласитесь с этим последним тезисом и ответите: «Не так» или «не всегда так», то
я, пожалуй, и ободрюсь духом насчет значения героя моего Алексея Федоровича. Ибо не только чудак «не всегда» частность и обособление, а напротив, бывает так, что он-то, пожалуй, и носит в себе иной раз сердцевину целого, а остальные люди его эпохи — все, каким-нибудь наплывным ветром, на время почему-то
от него оторвались…
Ведь знал же
я одну девицу, еще в запрошлом «романтическом» поколении, которая после нескольких лет загадочной любви к одному господину, за которого, впрочем, всегда могла выйти замуж самым спокойным образом, кончила, однако же, тем, что сама навыдумала себе непреодолимые препятствия и в бурную ночь бросилась с высокого берега, похожего на утес, в довольно глубокую и быструю реку и погибла в ней решительно
от собственных капризов, единственно из-за того, чтобы походить на шекспировскую Офелию, и даже так, что будь этот утес, столь давно ею намеченный и излюбленный, не столь живописен, а будь на его месте лишь прозаический плоский берег, то самоубийства, может быть, не произошло бы вовсе.
— Ровнешенько настоящий час, — вскричал Федор Павлович, — а сына моего Дмитрия Федоровича все еще нет. Извиняюсь за него, священный старец! (Алеша весь так и вздрогнул
от «священного старца».) Сам же
я всегда аккуратен, минута в минуту, помня, что точность есть вежливость королей…
А что до Дидерота, так
я этого «рече безумца» раз двадцать
от здешних же помещиков еще в молодых летах моих слышал, как у них проживал;
от вашей тетеньки, Петр Александрович, Мавры Фоминишны тоже, между прочим, слышал.
Вы
меня сейчас замечанием вашим: «Не стыдиться столь самого себя, потому что
от сего лишь все и выходит», — вы
меня замечанием этим как бы насквозь прочкнули и внутри прочли.
Именно
мне все так и кажется, когда
я к людям вхожу, что
я подлее всех и что
меня все за шута принимают, так вот «давай же
я и в самом деле сыграю шута, не боюсь ваших мнений, потому что все вы до единого подлее
меня!» Вот потому
я и шут,
от стыда шут, старец великий,
от стыда.
— Какой вздор, и все это вздор, — бормотал он. —
Я действительно, может быть, говорил когда-то… только не вам.
Мне самому говорили.
Я это в Париже слышал,
от одного француза, что будто бы у нас в Четьи-Минеи это за обедней читают… Это очень ученый человек, который специально изучал статистику России… долго жил в России…
Я сам Четьи-Минеи не читал… да и не стану читать… Мало ли что болтается за обедом?.. Мы тогда обедали…
Но тогда же
я услышал
от иных помещиков и особенно
от городских учителей моих, на мои расспросы, что это все притворство, чтобы не работать, и что это всегда можно искоренить надлежащею строгостью, причем приводились для подтверждения разные анекдоты.
Но впоследствии
я с удивлением узнал
от специалистов-медиков, что тут никакого нет притворства, что это страшная женская болезнь, и кажется, по преимуществу у нас на Руси, свидетельствующая о тяжелой судьбе нашей сельской женщины, болезнь, происходящая
от изнурительных работ слишком вскоре после тяжелых, неправильных, безо всякой медицинской помощи родов; кроме того,
от безвыходного горя,
от побоев и проч., чего иные женские натуры выносить по общему примеру все-таки не могут.
—
Я столько, столько вынесла, смотря на всю эту умилительную сцену… — не договорила она
от волнения. — О,
я понимаю, что вас любит народ,
я сама люблю народ,
я желаю его любить, да и как не любить народ, наш прекрасный, простодушный в своем величии русский народ!
— Об этом, конечно, говорить еще рано. Облегчение не есть еще полное исцеление и могло произойти и
от других причин. Но если что и было, то ничьею силой, кроме как Божиим изволением. Все
от Бога. Посетите
меня, отец, — прибавил он монаху, — а то не во всякое время могу: хвораю и знаю, что дни мои сочтены.
—
Я читал эту книгу, на которую вы возражали, — обратился он к Ивану Федоровичу, — и удивлен был словами духовного лица, что «церковь есть царство не
от мира сего».
Я свои поступки не оправдываю; да, всенародно признаюсь:
я поступил как зверь с этим капитаном и теперь сожалею и собой гнушаюсь за зверский гнев, но этот ваш капитан, ваш поверенный, пошел вот к этой самой госпоже, о которой вы выражаетесь, что она обольстительница, и стал ей предлагать
от вашего имени, чтоб она взяла имеющиеся у вас мои векселя и подала на
меня, чтобы по этим векселям
меня засадить, если
я уж слишком буду приставать к вам в расчетах по имуществу.
— Зачем живет такой человек! — глухо прорычал Дмитрий Федорович, почти уже в исступлении
от гнева, как-то чрезвычайно приподняв плечи и почти
от того сгорбившись, — нет, скажите
мне, можно ли еще позволить ему бесчестить собою землю, — оглядел он всех, указывая на старика рукой. Он говорил медленно и мерно.
—
Я за сумасшедший дом и за сумасшедших не отвечаю, — тотчас же озлобленно ответил Миусов, — но зато избавлю себя
от вашего общества, Федор Павлович, и поверьте, что навсегда. Где этот давешний монах?..
—
Я нарочно и сказал, чтобы вас побесить, потому что вы
от родства уклоняетесь, хотя все-таки вы родственник, как ни финтите, по святцам докажу; за тобой, Иван Федорович,
я в свое время лошадей пришлю, оставайся, если хочешь, и ты. Вам же, Петр Александрович, даже приличие велит теперь явиться к отцу игумену, надо извиниться в том, что мы с вами там накутили…
— Нет, нет,
я шучу, извини. У
меня совсем другое на уме. Позволь, однако: кто бы тебе мог такие подробности сообщить, и
от кого бы ты мог о них слышать. Ты не мог ведь быть у Катерины Ивановны лично, когда он про тебя говорил?
—
Меня не было, зато был Дмитрий Федорович, и
я слышал это своими ушами
от Дмитрия же Федоровича, то есть, если хочешь, он не
мне говорил, а
я подслушал, разумеется поневоле, потому что у Грушеньки в ее спальне сидел и выйти не мог все время, пока Дмитрий Федорович в следующей комнате находился.
— Ну не говорил ли
я, — восторженно крикнул Федор Павлович, — что это фон Зон! Что это настоящий воскресший из мертвых фон Зон! Да как ты вырвался оттуда? Что ты там нафонзонил такого и как ты-то мог
от обеда уйти? Ведь надо же медный лоб иметь! У
меня лоб, а
я, брат, твоему удивляюсь! Прыгай, прыгай скорей! Пусти его, Ваня, весело будет. Он тут как-нибудь в ногах полежит. Полежишь, фон Зон? Али на облучок его с кучером примостить?.. Прыгай на облучок, фон Зон!..
Слушай: если два существа вдруг отрываются
от всего земного и летят в необычайное, или по крайней мере один из них, и пред тем, улетая или погибая, приходит к другому и говорит: сделай
мне то и то, такое, о чем никогда никого не просят, но о чем можно просить лишь на смертном одре, — то неужели же тот не исполнит… если друг, если брат?
— Это ты оттого, что
я покраснел, — вдруг заметил Алеша. —
Я не
от твоих речей покраснел и не за твои дела, а за то, что
я то же самое, что и ты.
Вот к этому-то времени как раз отец
мне шесть тысяч прислал, после того как
я послал ему форменное отречение
от всех и вся, то есть мы, дескать, «в расчете», и требовать больше ничего не буду.
А тогда, получив эти шесть, узнал
я вдруг заведомо по одному письмецу
от приятеля про одну любопытнейшую вещь для себя, именно что подполковником нашим недовольны, что подозревают его не в порядке, одним словом, что враги его готовят ему закуску.
Испугалась ужасно: «Не пугайте, пожалуйста,
от кого вы слышали?» — «Не беспокойтесь, говорю, никому не скажу, а вы знаете, что
я на сей счет могила, а вот что хотел
я вам только на сей счет тоже в виде, так сказать, „всякого случая“ присовокупить: когда потребуют у папаши четыре-то тысячки пятьсот, а у него не окажется, так чем под суд-то, а потом в солдаты на старости лет угодить, пришлите
мне тогда лучше вашу институтку секретно,
мне как раз деньги выслали,
я ей четыре-то тысячки, пожалуй, и отвалю и в святости секрет сохраню».
Только в этот раз (
я тогда узнал все это совершенно случайно
от подростка, слюнявого сынишки Трифонова, сына и наследника, развратнейшего мальчишки, какого свет производил), в этот раз, говорю, Трифонов, возвратясь с ярмарки, ничего не возвратил.
Подполковник бросился к нему: «Никогда
я от вас ничего не получал, да и получать не мог» — вот ответ.
Раз, брат,
меня фаланга укусила,
я две недели
от нее в жару пролежал; ну так вот и теперь вдруг за сердце, слышу, укусила фаланга, злое-то насекомое, понимаешь?
Я тебе прямо скажу: эта мысль, мысль фаланги, до такой степени захватила
мне сердце, что оно чуть не истекло
от одного томления.
Веришь ли, никогда этого у
меня ни с какой не бывало, ни с единою женщиной, чтобы в этакую минуту
я на нее глядел с ненавистью, — и вот крест кладу:
я на эту глядел тогда секунды три или пять со страшною ненавистью, — с тою самою ненавистью,
от которой до любви, до безумнейшей любви — один волосок!
Когда она выбежала,
я был при шпаге;
я вынул шпагу и хотел было тут же заколоть себя, для чего — не знаю, глупость была страшная, конечно, но, должно быть,
от восторга.
Понимаешь ли ты, что
от иного восторга можно убить себя; но
я не закололся, а только поцеловал шпагу и вложил ее опять в ножны, — о чем, впрочем, мог бы тебе и не упоминать.
Хочу любить вас вечно, хочу спасти вас
от самого себя…» Алеша,
я недостоин даже пересказывать эти строки моими подлыми словами и моим подлым тоном, всегдашним моим подлым тоном,
от которого
я никогда не мог исправиться!
Ну так неужто ж он
мне вдобавок и деньги даст, чтоб этакому случаю способствовать, тогда как сам он
от нее без памяти?
— А
я насчет того-с, — заговорил вдруг громко и неожиданно Смердяков, — что если этого похвального солдата подвиг был и очень велик-с, то никакого опять-таки, по-моему, не было бы греха и в том, если б и отказаться при этой случайности
от Христова примерно имени и
от собственного крещения своего, чтобы спасти тем самым свою жизнь для добрых дел, коими в течение лет и искупить малодушие.
Ибо едва только
я скажу мучителям: «Нет,
я не христианин и истинного Бога моего проклинаю», как тотчас же
я самым высшим Божьим судом немедленно и специально становлюсь анафема проклят и
от церкви святой отлучен совершенно как бы иноязычником, так даже, что в тот же миг-с — не то что как только произнесу, а только что помыслю произнести, так что даже самой четверти секунды тут не пройдет-с, как
я отлучен, — так или не так, Григорий Васильевич?
Коли
я уж не христианин, значит,
я и не могу
от Христа отрекнуться, ибо не
от чего тогда
мне и отрекаться будет.
Ты
мне вот что скажи, ослица: пусть ты пред мучителями прав, но ведь ты сам-то в себе все же отрекся
от веры своей и сам же говоришь, что в тот же час был анафема проклят, а коли раз уж анафема, так тебя за эту анафему по головке в аду не погладят.
Так она, этакая овца, — да
я думал, она изобьет
меня за эту пощечину, ведь как напала: «Ты, говорит, теперь битый, битый, ты пощечину
от него получил!
Раз только разве один, еще в первый год: молилась уж она тогда очень, особенно богородичные праздники наблюдала и
меня тогда
от себя в кабинет гнала.
— Да ведь и моя,
я думаю, мать его мать была, как вы полагаете? — вдруг с неудержимым гневным презрением прорвался Иван. Старик вздрогнул
от его засверкавшего взгляда. Но тут случилось нечто очень странное, правда на одну секунду: у старика действительно, кажется, выскочило из ума соображение, что мать Алеши была и матерью Ивана…
— Не раскаиваюсь за твою кровь! — воскликнул он, — берегись, старик, береги мечту, потому что и у
меня мечта! Проклинаю тебя сам и отрекаюсь
от тебя совсем…
—
Я потому так ждала вас, что
от вас
от одного могу теперь узнать всю правду — ни
от кого больше!
Видите,
я, может быть, гораздо более знаю, чем даже вы сами;
мне не известий
от вас нужно.
Мне вот что
от вас нужно:
мне надо знать ваше собственное, личное последнее впечатление о нем,
мне нужно, чтобы вы
мне рассказали в самом прямом, неприкрашенном, в грубом даже (о, во сколько хотите грубом!) виде — как вы сами смотрите на него сейчас и на его положение после вашей с ним встречи сегодня?
Поняли вы, чего
я от вас хочу?
—
Я вас предупреждала, — говорила ей старшая тетка, —
я вас удерживала
от этого шага… вы слишком пылки… разве можно было решиться на такой шаг! Вы этих тварей не знаете, а про эту говорят, что она хуже всех… Нет, вы слишком своевольны!
— То-то. Я-то
от их хлеба уйду, не нуждаясь в нем вовсе, хотя бы и в лес, и там груздем проживу или ягодой, а они здесь не уйдут
от своего хлеба, стало быть, черту связаны. Ныне поганцы рекут, что поститься столь нечего. Надменное и поганое сие есть рассуждение их.
Вот Иван-то этого самого и боится и сторожит
меня, чтоб
я не женился, а для того наталкивает Митьку, чтобы тот на Грушке женился: таким образом хочет и
меня от Грушки уберечь (будто бы
я ему денег оставлю, если на Грушке не женюсь!), а с другой стороны, если Митька на Грушке женится, так Иван его невесту богатую себе возьмет, вот у него расчет какой!
Вчера было глупость
мне в голову пришла, когда
я тебе на сегодня велел приходить: хотел было
я через тебя узнать насчет Митьки-то, если б ему тысячку, ну другую,
я бы теперь отсчитал, согласился ли бы он, нищий и мерзавец, отселева убраться совсем, лет на пять, а лучше на тридцать пять, да без Грушки и уже
от нее совсем отказаться, а?
«Слава Богу, что он
меня про Грушеньку не спросил, — подумал в свою очередь Алеша, выходя
от отца и направляясь в дом госпожи Хохлаковой, — а то бы пришлось, пожалуй, про вчерашнюю встречу с Грушенькой рассказать».