Неточные совпадения
От этого человека всегда веяло неизбывной тоской; все в доме не любили его, ругали лентяем, называли полоумным. Матвею он тоже не нравился — с ним
было всегда скучно, порою жутко, а иногда его измятые
слова будили в детской душе нелюдимое чувство, надолго загонявшее мальчика куда-нибудь в угол, где он, сидя одиноко целыми часами, сумрачно оглядывал двор и дом.
Колесо тихо скрипит, Валентин гнусаво и немолчно
поёт всегда одну и ту же песню,
слов которой Матвей никогда не мог расслушать. Двое мужиков работали на трепалах, двое чесали пеньку, а седой Пушкарь, выпачканный смолою, облепленный кострикой [Кострика (кострыга) отходы трепания и чесания конопли — Ред.] и серебряной паутиной волокна, похож на старого медведя, каких водят цыгане и бородатые мужики из Сергача.
Он не умел разговаривать с нею, и она не мастерица
была беседовать: его вопросы вызывали у неё только улыбки и коротенькие
слова...
Он несколько раз пробовал записывать рассказы отца, но у него не хватало
слов для них, писать их
было скучно, и на бумаге они являлись длинными, серыми, точно пеньковые верёвки.
Добродушно ворчала вода в самоваре, тонко свистел пар, вырываясь из-под крышки, в саду распевала малиновка; оттуда вливались вечерние, тёплые запахи липы, мяты и смородины, в горнице пахло крепким чаем, душистым, как ладан, берёзовым углём и сдобным тестом.
Было мирно, и душа мальчика, заласканная песнью, красками и запахами догоравшего дня, приветно и виновно раскрывалась встречу
словам отца.
И так, почти до ужина, поблескивая зоркими, насмешливыми глазами, старый Кожемякин поучал сына рассказами о прошлых днях. Тёплая тень обнимала душу юноши, складные рассказы о сумрачном прошлом
были интереснее настоящего и, тихонько, незаметно отводя в сторону от событий дни, успокаивали душу музыкою мерной речи, звоном ёмких
слов.
Иногда огородницы говорили знакомые юноше зазорные
слова, о которых дьячком Кореневым
было сказано, что «лучше не знать их, дабы не поганить глаголы души, которая
есть колокол божий».
Повинуясь вдруг охватившему его предчувствию чего-то недоброго, он бесшумно пробежал малинник и остановился за углом бани, точно схваченный за сердце крепкою рукою: под берёзами стояла Палага, разведя руки, а против неё Савка, он держал её за локти и что-то говорил. Его шёпот
был громок и отчётлив, но юноша с минуту не мог понять
слов, гневно и брезгливо глядя в лицо мачехе. Потом ему стало казаться, что её глаза так же выкатились, как у Савки, и, наконец, он ясно услышал его
слова...
Около Матвея возились Палага, Пушкарь и огородница Наталья, на голове у него лежало что-то мокрое, ему давали
пить, он глотал, не отрывая глаз от страшной картины и пытаясь что-то сказать, но не мог выговорить ни
слова от боли и ужаса.
«Пусть горе моё
будет в радость тебе и грех мой — на забаву, не пожалуюсь ни
словом никогда, всё на себя возьму перед господом и людьми! Так ты обласкал всю меня и утешил, золотое сердце, цветочек тихий! Как в ручье выкупалась я, и словно душу ты мне омыл — дай тебе господи за ласку твою всё счастье, какое
есть…»
Юноша стыдливо опустил голову, не находя
слов утешения для человека, который
был вдвое старше его и — плакал.
Кожемякин видит, как всё, что
было цветисто и красиво, — ловкость, сила, удаль, пренебрежение к боли, меткие удары, острые
слова, жаркое, ярое веселье — всё это слиняло, погасло, исчезло, и отовсюду, злою струёй, пробивается тёмная вражда чужих друг другу людей, — та же непонятная вражда, которая в базарные дни разгоралась на Торговой площади между мужиками и мещанами.
— Моя — понимаит. Мине — жалка. Ну, зачем нарочна выдумыват разные слова-та? Самы страшны
слова, какой
есть, — ай-яй, нехоруша дела! Сам боится, другой всё пугаит…
В окно торкался ветер, брызгая дождём, на дворе плачевно булькала вода, стекая в кадки под капелью; Шакир, довольно улыбаясь, громко схлёбывал чай, сладкий голос Натальи
пел какие-то необычные
слова — Кожемякин оглядывался вокруг, чувствуя непонятное беспокойство.
Уходя, она ещё улыбнулась, и это несколько успокоило тревогу, снова поднятую в нём пугающими
словами — Сибирь, ссылка, политическое преступление. Особенно многозначительно
было слово политика, он слышал его в связи с чем-то страшным и теперь напряжённо вспоминал, — когда и как это
было?
На бегу люди догадывались о причине набата: одни говорили, что ограблена церковь, кто-то крикнул, что отец Виталий помер в одночасье, а старик Чапаков, отставной унтер, рассказывал, что Наполеонов внук снова собрал дванадесять язык, перешёл границы и Петербург окружает.
Было страшно слушать эти крики людей, невидимых в густом месиве снега, и все
слова звучали правдоподобно.
Было в этих
словах что-то отдалённо знакомое, многообразно связанное со всею жизнью.
Иногда он встречал её в сенях или видел на крыльце зовущей сына. На ходу она почти всегда что-то
пела, без
слов и не открывая губ, брови её чуть-чуть вздрагивали, а ноздри прямого, крупного носа чуть-чуть раздувались. Лицо её часто казалось задорным и как-то не шло к её крупной, стройной и сильной фигуре.
Было заметно, что холода она не боится, ожидая сына, подолгу стоит на морозе в одной кофте, щёки её краснеют, волосы покрываются инеем, а она не вздрагивает и не ёжится.
— Я те скажу, — ползли по кухне лохматые
слова, —
был у нас в Кулигах — это рязанского краю — парень, Федос Натрускин прозванием, числил себя умным, — и Москве живал, и запретили ему в Москве жить — стал, вишь, новую веру выдумывать.
Но вот всё чаще в речь её стали вмешиваться тёмные пятна каких-то незнакомых
слов, они разделяли, разрывали понятное, и прежде чем он успевал догадаться, что значило то или другое
слово, речь её уходила куда-то далеко, и неясно
было: какая связь между тем, что она говорит сейчас, с тем, что говорила минутою раньше?
— Нашим книгам коран маленьки
слова твоя
есть, мачка,
есть!
Не спалось ему в эту ночь: звучали в памяти незнакомые
слова, стучась в сердце, как озябшие птицы в стекло окна; чётко и ясно стояло перед ним доброе лицо женщины, а за стеною вздыхал ветер, тяжёлыми шматками падал снег с крыши и деревьев, словно считая минуты, шлёпались капли воды, — оттепель
была в ту ночь.
«Не
буду я коромыслом выгибаться перед тобой!» — подумал Матвей и, перекинув сразу несколько страниц, тем же глухим, ворчащим голосом, медленно произнося
слова, начал...
Он —
выпил, и ему смешно слышать её шепелявые
слова.
Кабы я царь али святой
был, я бы делом потешил, а я не царь ну,
будь и
слову рад, да-а!
Нет, он плохо понимал. Жадно ловил её
слова, складывал их ряды в памяти, но смысл её речи ускользал от него. Сознаться в этом
было стыдно, и не хотелось прерывать её жалобу, но чем более говорила она, тем чаще разрывалась связь между её
словами. Вспыхивали вопросы, но не успевал он спросить об одном — являлось другое и тоже настойчиво просило ответа. В груди у него что-то металось, стараясь за всем
поспеть, всё схватить, и — всё спутывало. Но
были сегодня в её речи некоторые близкие, понятные мысли.
Постоялка долго, подробно объясняла ему пути к свободе, — в такие минуты она всегда
была особенно красива, — но
слова её возбуждали недоумение у него, и он осторожно возражал...
Слова её падали медленно, как осенние листья в тихий день, но слушать их
было приятно. Односложно отвечая, он вспоминал всё, что слышал про эту женщину: в своё время город много и злорадно говорил о ней, о том, как она в первый год по приезде сюда хотела всем нравиться, а муж ревновал её, как он потом начал
пить и завёл любовницу, она же со стыда спряталась и точно умерла — давно уже никто не говорил о ней ни
слова.
Заметя, что хозяйка внимательно прислушивается к его
словам, он почувствовал себя так же просто и свободно, как в добрые часу наедине с Евгенией, когда забывал, что она женщина. Сидели в тени двух огромных лип, их густые ветви покрывали зелёным навесом почти весь небольшой сад, и закопчённое дымом небо
было не видно сквозь полог листвы.
Её
слова казались ему слащавыми, пустыми,
были неприятны и не нужны, он хотел только, чтобы она передала его жалобы Евгении, которая как будто прятаться стала, постоянно куда-то уходя.
«Всю ночь до света шатался в поле и вспоминал Евгеньины
слова про одинокие города, вроде нашего; говорила она, что их более восьми сотен. Стоят они на земле, один другого не зная, и, может, в каждом
есть вот такой же плутающий человек, так же не спит он по ночам и тошно ему жить. Как господь смотрит на города эти и на людей, подобных мне? И в чём, где оправдание нам?
Он, чудак, всё уговаривает меня вывихнутыми
словами: пропал твоя башка, хозяйн, когда так
будешь жить.
Сидел рядком с ним провожатый его, человек как будто знакомый мне, с нехорошими такими глазами, выпучены они, словно у рака, и перекатываются из стороны в сторону неказисто, как стеклянные шары. Лицо круглое, жирное, словно блин. Иной раз он объяснял старцевы
слова и делал это топорно: идите, говорит, против всех мирских заповедей, душевного спасения ради. Когда говорит, лицо надувает сердито и фыркает, а голос у него сиповатый и тоже будто знаком.
Был там ещё один кривой и спросил он толстого...
Поминутно расправляя усы и бороду короткими пальцами, он расхаживал по комнате, выкидывая ноги из-под живота, не спеша и важно, точно индейский петух, его степенная походка не отвечала непрерывным движениям рук, головы, живой игре лица.
Было в нём что-то смешное, вызывающее улыбку, но все
слова его, чёткие и ясные, задевали внимание и входили в память глубоко.
«Он — Евгению?» — думал Кожемякин, не без приятного чувства.
Было странно слушать резкие
слова, произносимые без крика, спокойным баском, но думы о Евгении мешали Кожемякину следить за ходом речи дяди Марка.
Пословиц он знает, видно, сотни. На всякое человечье
слово надобно внимание обращать, тогда и
будет тебе всё понятно, а я жил разиня рот да глядел через головы и дожил до того, что вижу себя дураком на поминках: мне говорят — «хорош
был покойник», а я на это «удались блинки!»
Евгеньины речи против его речей — просто детские, он же прощупал людей умом своим до глубины. От этого, видно, когда он говорит
слова суровые, — глаза его глядят отечески печально и ласково. Странно мне, что к попу он не ходит, да и поп за всё время только дважды
был у него; оба раза по субботам, после всенощной, и они сидели почти до света, ведя беседу о разуме, душе и боге.
Приятно
было слушать эти умные
слова. Действительно, все фыркают, каждый норовит, как бы свою жизнь покрепче отгородить за счёт соседа, и оттого всеместная вражда и развал. Иной раз лежу я ночью, думаю, и вдруг поднимется в душе великий мятеж, выбежал бы на люди да и крикнул...
И
было приятно сознавать, что столь значительные люди явились в его городе и в его собственном, Кожемякина, доме звучат все эти смелые
слова.
Отвечала не спеша, но и не задумываясь, тотчас же вслед за вопросом, а казалось, что все
слова её с трудом проходят сквозь одну какую-то густую мысль и обесцвечиваются ею. Так, говоря как бы не о себе, однотонно и тускло, она рассказала, что её отец, сторож при казённой палате, велел ей, семнадцатилетней девице, выйти замуж за чиновника, одного из своих начальников; муж вскоре после свадьбы начал
пить и умер в одночасье на улице, испугавшись собаки, которая бросилась на него.
Его совиные глаза насмешливо округлились, лицо
было разрезано тонкой улыбкой на две одинаково неприятные половины, весь он не соответствовал ласковому тону
слов, и казалось в нём говорит кто-то другой. Максим тоже, видимо, чувствовал это: он смотрел в лицо горбуна неприязненно, сжав губы, нахмурив брови.
Обрадовался
было я, что в Окурове завёлся будто новый народ, да, пожалуй, преждевременна радость-то. Что нового? Покамест одни
слова, а люди — как люди, такие же прыщи: где бы прыщ ни вскочил — надувается во всю мочь, чтобы виднее его
было и больней от него. Горбун совершенно таков — прыщ.
— Нет, — то
есть он сказал, — сконфуженно замялся в
словах Кожемякин.
И ему
было приятно слышать сердитый голос, гудевший то в сенях и в кухне, то на дворе;
слов нельзя
было разобрать, а ясно, что Максим — ругался, это оправдывало хозяина, укрепляя его решение, но плохо успокаивало человека.
Стебли трав щёлкали по голенищам сапог, за брюки цеплялся крыжовник, душно пахло укропом, а по ту сторону забора кудахтала курица, заглушая сухой треск скучных
слов, Кожемякину
было приятно, что курица мешает слышать и понимать эти
слова, судя по голосу, обидные. Он шагал сбоку женщины, посматривая на её красное, с облупившейся кожей, обожжённое солнцем ухо, и, отдуваясь устало, думал: «Тебе бы попом-то
быть!»
Кожемякина тоже удивляло обилие нерусских имён на вывесках, но
слова Тиунова
были неприятны ему жадностью и завистью, звучащими в них.
— Не теми ты, Кожемякин,
словами говоришь, а по смыслу — верно! — соглашался Смагин, покровительственно глядя на него. — Всякое сословие должно жить семейно — так! И — верно: когда дворяне крепко друг за друга держались — вся Русь у них в кулаке
была; так же и купцам надлежит: всякий купец одной руки палец!
Глаза её застыли в требовательном ожидании, взгляд их
был тяжёл и вызывал определённое чувство. Кожемякин не находил более
слов для беседы с нею и опасался её вопросов, ему захотелось сердито крикнуть...
Базарными днями он приводил в трактир мужиков-певцов, угощал их, заставлял
петь, и если певец нравился ему, он несуразно кричал дерзкие
слова...