Неточные совпадения
Юноше нравились чинные обрядные обеды и ужины, ему было приятно
видеть, как
люди пьянеют от сытости, их невесёлые рожи становятся добродушными, и
в глазах, покрытых масляной влагой, играет довольная улыбка. Он
видел, что
люди в этот час благодарят от полноты чувств, и ему хотелось, чтобы мужики всегда улыбались добрыми глазами.
Что
люди дрались — это было
в порядке жизни; он много раз
видел, как
в праздники рабочие, напившись вина, колотили друг друга, пробуя силу и ловкость;
видел и злые драки, когда
люди, сцепившись подобно псам, катались по земле бесформенным комом, яростно скрипя зубами и вытаращив налитые кровью, дикие глаза.
Они сразу выдали
людям свой грех: Матвей ходил как во сне, бледный, с томными глазами; фарфоровое лицо Палаги оживилось,
в глазах её вспыхнул тревожный, но добрый и радостный огонь, а маленькие губы, заманчиво припухшие, улыбались весело и ласково. Она суетливо бегала по двору и по дому, стараясь, чтобы все
видели её, и, звонко хлопая ладонями по бёдрам, вскрикивала...
Но его оттёрли прочь, поставив перед Матвеем длинного
человека, несуразно сложенного из острых костей, наскоро обшитых старой, вытертой, коричневой кожей. Голова у него была маленькая, лоб выдвинулся вперёд и навис над глазами; они смотрели
в лицо юноши, не мигая и словно не
видя ничего.
А
в нём незаметно, но всё настойчивее, укреплялось желание понять эти мирные дни, полные ленивой скуки и необъяснимой жестокости, тоже как будто насквозь пропитанной тоскою о чём-то. Ему казалось, что, если всё, что он
видит и слышит, разложить
в каком-то особом порядке, разобрать и внимательно обдумать, — найдётся доброе объяснение и оправдание всему недоброму, должно родиться
в душе некое ёмкое слово, которое сразу и объяснит ему
людей и соединит его с ними.
Матвей, наклонив голову, сконфуженно отошёл прочь: он
видел, что именно этот
человек, русый и курносый, подманил собаку, приласкал её и сшиб
в творило пинком ноги, крикнув товарищам...
Кожемякин
видит, как всё, что было цветисто и красиво, — ловкость, сила, удаль, пренебрежение к боли, меткие удары, острые слова, жаркое, ярое веселье — всё это слиняло, погасло, исчезло, и отовсюду, злою струёй, пробивается тёмная вражда чужих друг другу
людей, — та же непонятная вражда, которая
в базарные дни разгоралась на Торговой площади между мужиками и мещанами.
Шакир шагал стороной, без шапки,
в тюбетейке одной, она взмокла, лоснилась под дождём, и по смуглому лицу татарина текли струи воды. Иногда он, подняв руки к лицу, наклонял голову, мокрые ладони блестели и дрожали; ничего не
видя перед собою, Шакир оступался
в лужи, и это вызывало у
людей, провожавших гроб, неприятные усмешки. Кожемякин
видел, что горожане смотрят на татарина косо, и слышал сзади себя осуждающее ворчание...
— Кот — это, миляга, зверь умнеющий, он на три локтя
в землю
видит. У колдунов всегда коты советчики, и оборотни, почитай, все они, коты эти. Когда кот сдыхает — дым у него из глаз идёт, потому
в ём огонь есть, погладь его ночью — искра брызжет. Древний зверь: бог сделал
человека, а дьявол — кота и говорит ему: гляди за всем, что
человек делает, глаз не спускай!
Матвей тоже вспомнил, как она
в начале речи говорила о Христе: слушал он, и казалось, что женщина эта знала Христа живым,
видела его на земле, — так необычно прост и близок
людям был он
в её рассказе.
— Живёшь, живёшь и вдруг с ужасом
видишь себя
в чужой стране, среди чужих
людей. И все друг другу чужды, ничем не связаны, — ничем живым, а так — мёртвая петля сдавила всех и душит…
—
Видите ли, Матвей Савельич, ещё когда я первый раз — помните? — пришла к вам, я поняла: вот этот
человек влюбится
в меня! Я стала бояться этого, избегала знакомства с вами, — вы заметили это?
Но, взглянув
в лицо ей,
видел добрые глаза, полные внимания и участия, немножко приоткрытые губы, серьёзную складку между бровей, — лицо родного
человека.
— Пёс его знает. Нет,
в бога он, пожалуй, веровал, а вот
людей — не признавал. Замотал он меня — то адовыми муками стращает, то сам
в ад гонит и себя и всех; пьянство, и смехи, и распутство, и страшенный слёзный вопль — всё у него
в хороводе. Потом пареной калины объелся, подох
в одночасье. Ну, подох он, я другого искать — и нашёл: сидит на Ветлуге
в глухой деревеньке, бормочет. Прислушался,
вижу — мне годится! Что же, говорю, дедушка, нашёл ты клад, истинное слово, а от
людей прячешь, али это не грех?
На кладбище не взошёл Шакир, зарыли без него, а я, его не
видя, испугался, побежал искать и земли горсть на гроб не бросил, не успел. Он за оградой
в поле на корточках сидел, молился; повёл его домой, и весь день толковали. Очень милый, очень хороший он
человек, чистая душа. Плакал и рассказывал...
— Доля правды, — говорит, — и тут есть: способствовал пагубе нашей этот распалённый протопоп. Его невежеству и ошибкам благодаря изобидели
людей, загнали их
в тёмные углы, сидят они там почти три века, обиды свои лелея и ни во что, кроме обид, не веря, ничему иному не
видя цены.
— Да вот
видите в чём: у
человека нет простой, крепкой веры, и он хочет её выдумать себе, а чего нет, того не выдумаешь.
—
Видите ли — вот вы все здесь, желающие добра отечеству, без сомнения, от души, а между тем, из-за простой разницы
в способах совершения дела, между вами спор даже до взаимных обид. Я бы находил, что это совсем лишнее и очень мешает усвоению разных мыслей, я бы просил — поласковей как и чтобы больше внимания друг ко другу. Это — обидно, когда такие, извините, редкие
люди и вдруг — обижают друг друга, стараясь об одном только добре…
— Я позвала вас, чтобы сказать о Комаровском. Он несчастен и потому зол. Ему хочется
видеть всех смешными и уродливыми. Он любит подмечать
в человеке смешное и пошлое. Он смотрит на это как на свою обязанность и своё право…
Кожемякин всматривался
в лица
людей, исчерченные морщинами тяжких дум, отупевшие от страданий,
видел тусклые, безнадёжно остановившиеся или безумно горящие глаза, дрожь искривлённых губ, судороги щёк, неверные, лишённые смысла движения, ничем не вызванные, странные улыбки, безмолвные слёзы, — порою ему казалось, что перед ним одно исстрадавшееся тело, судорожно бьётся оно на земле, разорванное скорбью на куски, одна изболевшаяся душа; он смотрел на
людей и думал...
А перебегая туда-сюда,
человек только сам себе и всему сословию игру портит, оттого и
видим мы
в дамках вовсе не те шашки, которым это надлежит!
Иногда — всё реже — Кожемякин садился за стол, открывал свою тетрадь и с удивлением
видел, что ему нечего записывать о
людях, не к чему прицепиться
в них. Все они сливались
в один большой серый ком, было
в каждом из них что-то своё, особенное, но — неясное, неуловимое — оно не задевало души.
«Давно не касался я записей моих, занятый пустою надеждой доплыть куда-то вопреки течению; кружился-кружился и ныне, искалечен о подводные камни и крутые берега, снова одинок и смотрю
в душу мою, как
в разбитое зеркало. Вот — всю жизнь натуживался
людей понять, а сам себя — не понимаю,
в чём начало моё — не
вижу и ничего ясного не могу сказать о себе».
Между плеч
людей он
видел гроб и
в нём жёлтый нос Никона; сбоку, вздыхая и крестясь, шагала Ревякина; Сухобаев поглядывал на неё, вполголоса говоря...
— Вот, — говорил чистенький
человек, тыкая пальцем
в крупные слова, — извольте-с
видеть, как сказано строго.
«Тем жизнь хороша, что всегда около нас зреет-цветёт юное, доброе сердце, и, ежели хоть немного откроется оно пред тобой, —
увидишь ты
в нём улыбку тебе. И тем
людям, что устали, осердились на всё, — не забывать бы им про это милое сердце, а — найти его около себя и сказать ему честно всё, что потерпел
человек от жизни, пусть знает юность, отчего
человеку больно и какие пути ложны. И если знание старцев соединится дружественно с доверчивой, чистой силой юности — непрерывен будет тогда рост добра на земле».
— Самое же главнейшее и обидное, — продолжал Тиунов, отчётливо, раздельно, точно он свидетельствовал на суде, — и самое опасное то, что всё это есть тонкая интрига со стороны чужеродных
людей: заметивши
в русских мелких
людях ихнюю склонность к мечтанию и пользуясь стеснённым положением их жизни, хитрые
люди внушают самое несбыточное, чтобы сразу солидный народ и начальство
видели, сколь все запросы невозможны и даже безумны.
Кожемякину хотелось успокоить кривого, он
видел, что этот
человек мучается, снедаемый тоской и страхом, но — что сказать ему? И Матвей Савельев молча вздыхал, разводя пальцем по столу узоры. А
в уши ему садился натруженный, сипящий голос...
— Так мне удобнее, — ответил тот, глядя
в пол. Кожемякин не шевелился, глядя на
людей сквозь ресницы и не желая
видеть чёрные квадраты окон.
Дни пошли крупным шагом, шумно, беспокойно, обещая что-то хорошее. Каждый день больной
видел Прачкина, Тиунова, какие-то
люди собирались
в Палагиной комнате и оживлённо шумели там — дом стал похож на пчелиный улей, где Люба была маткой: она всех слушала, всем улыбалась, поила чаем, чинила изорванное пальто Прачкина, поддёвку Тиунова и, подбегая к больному, спрашивала...