Неточные совпадения
Когда герои были уничтожены, они — как это всегда бывает — оказались виновными в
том, что, возбудив надежды, не могли осуществить их. Люди, которые издали благосклонно следили за неравной борьбой, были угнетены поражением более тяжко, чем
друзья борцов, оставшиеся в живых. Многие немедля и благоразумно закрыли двери домов своих пред осколками группы героев, которые еще вчера вызывали восхищение, но сегодня могли только скомпрометировать.
Разного роста, различно одетые, они все были странно похожи
друг на
друга, как солдаты одной и
той же роты.
Они и
тем еще похожи были
друг на
друга, что все покорно слушали сердитые слова Марии Романовны и, видимо, боялись ее.
Отец рассказывал лучше бабушки и всегда что-то такое, чего мальчик не замечал за собой, не чувствовал в себе. Иногда Климу даже казалось, что отец сам выдумал слова и поступки, о которых говорит, выдумал для
того, чтоб похвастаться сыном, как он хвастался изумительной точностью хода своих часов, своим умением играть в карты и многим
другим.
Трудно было понять, что говорит отец, он говорил так много и быстро, что слова его подавляли
друг друга, а вся речь напоминала о
том, как пузырится пена пива или кваса, вздымаясь из горлышка бутылки.
Клим довольно рано начал замечать, что в правде взрослых есть что-то неверное, выдуманное. В своих беседах они особенно часто говорили о царе и народе. Коротенькое, царапающее словечко — царь — не вызывало у него никаких представлений, до
той поры, пока Мария Романовна не сказала
другое слово...
Иногда Клим испытывал желание возразить девочке, поспорить с нею, но не решался на это, боясь, что Лида рассердится. Находя ее самой интересной из всех знакомых девочек, он гордился
тем, что Лидия относится к нему лучше, чем
другие дети. И когда Лида вдруг капризно изменяла ему, приглашая в тарантас Любовь Сомову, Клим чувствовал себя обиженным, покинутым и ревновал до злых слез.
Туробоев, холодненький, чистенький и вежливый, тоже смотрел на Клима, прищуривая темные, неласковые глаза, — смотрел вызывающе. Его слишком красивое лицо особенно сердито морщилось, когда Клим подходил к Лидии, но девочка разговаривала с Климом небрежно, торопливо, притопывая ногами и глядя в
ту сторону, где Игорь. Она все более плотно срасталась с Туробоевым, ходили они взявшись за руки; Климу казалось, что, даже увлекаясь игрою, они играют
друг для
друга, не видя, не чувствуя никого больше.
Клим нередко ощущал, что он тупеет от странных выходок Дронова, от его явной грубой лжи. Иногда ему казалось, что Дронов лжет только для
того, чтоб издеваться над ним. Сверстников своих Дронов не любил едва ли не больше, чем взрослых, особенно после
того, как дети отказались играть с ним. В играх он обнаруживал много хитроумных выдумок, но был труслив и груб с девочками, с Лидией — больше
других. Презрительно называл ее цыганкой, щипал, старался свалить с ног так, чтоб ей было стыдно.
— А недавно, перед
тем, как взойти луне, по небу летала большущая черная птица, подлетит ко звезде и склюнет ее, подлетит к
другой и ее склюет. Я не спал, на подоконнике сидел, потом страшно стало, лег на постелю, окутался с головой, и так, знаешь, было жалко звезд, вот, думаю, завтра уж небо-то пустое будет…
Споры с Марьей Романовной кончились
тем, что однажды утром она ушла со двора вслед за возом своих вещей, ушла, не простясь ни с кем, шагая величественно, как всегда, держа в одной руке саквояж с инструментами, а
другой прижимая к плоской груди черного, зеленоглазого кота.
— Ему надо честно сознаться в этом, а
то из-за него терпят
другие, — поучительно сказал Клим.
Люди спят, мой
друг, пойдем в тенистый сад,
Люди спят, одни лишь звезды к нам глядят,
Да и
те не видят нас среди ветвей
И не слышат, слышит только соловей.
Детей успокоили, сказав им: да, они жених и невеста, это решено; они обвенчаются, когда вырастут, а до
той поры им разрешают писать письма
друг другу.
Лицо ее было хорошо знакомо Климу,
тем более тревожно удивлялся он, когда видел, что сквозь заученные им черты этого лица таинственно проступает
другое, чужое ему.
— Значит, это
те праведники, ради которых бог соглашался пощадить Содом, Гоморру или что-то
другое, беспутное? Роль — не для меня… Нет.
Началось это с
того, что однажды, опоздав на урок, Клим Самгин быстро шагал сквозь густую муть февральской метели и вдруг, недалеко от желтого здания гимназии, наскочил на Дронова, — Иван стоял на панели, держа в одной руке ремень ранца, закинутого за спину,
другую руку, с фуражкой в ней, он опустил вдоль тела.
От всего этого веяло на Клима унылой бедностью, не
той, которая мешала писателю вовремя платить за квартиру, а какой-то
другой, неизлечимой, пугающей, но в
то же время и трогательной.
Пред ним, одна за
другою, поплыли во
тьме фигуры толстенькой Любы Сомовой, красавицы Алины с ее капризно вздернутой губой, смелым взглядом синеватых глаз, ленивыми движениями и густым, властным голосом.
Оживляясь, он говорил о
том, что сословия относятся
друг к
другу иронически и враждебно, как племена различных культур, каждое из них убеждено, что все
другие не могут понять его, и спокойно мирятся с этим, а все вместе полагают, что население трех смежных губерний по всем навыкам, обычаям, даже по говору —
другие люди и хуже, чем они, жители вот этого города.
И чем более наблюдал он любителей споров и разногласий,
тем более подозрительно относился к ним. У него возникало смутное сомнение в праве и попытках этих людей решать задачи жизни и навязывать эти решения ему. Для этого должны существовать
другие люди, более солидные, менее азартные и уже во всяком случае не полубезумные, каков измученный дядя Яков.
Клим тоже чувствовал это стремление, и, находя его своекорыстным, угрожающим его личной свободе, он выучился вежливо отмалчиваться или полусоглашаться каждый раз, когда подвергался натиску
того или
другого вероучителя.
Испуганный и как во сне, Клим побежал, выскочил за ворота, прислушался; было уже темно и очень тихо, но звука шагов не слыхать. Клим побежал в сторону
той улицы, где жил Макаров, и скоро в сумраке, под липами у церковной ограды, увидал Макарова, — он стоял, держась одной рукой за деревянную балясину ограды, а
другая рука его была поднята в уровень головы, и, хотя Клим не видел в ней револьвера, но, поняв, что Макаров сейчас выстрелит, крикнул...
Клим постоял, затем снова сел, думая: да, вероятно, Лидия, а может быть, и Макаров знают
другую любовь, эта любовь вызывает у матери, у Варавки, видимо, очень ревнивые и завистливые чувства. Ни
тот, ни
другая даже не посетили больного. Варавка вызвал карету «Красного Креста», и, когда санитары, похожие на поваров, несли Макарова по двору, Варавка стоял у окна, держа себя за бороду. Он не позволил Лидии проводить больного, а мать, кажется, нарочно ушла из дома.
Глаза ее щурились и мигали от колючего блеска снежных искр. Тихо, суховато покашливая, она говорила с жадностью долго молчавшей, как будто ее только что выпустили из одиночного заключения в тюрьме. Клим отвечал ей тоном человека, который уверен, что не услышит ничего оригинального, но слушал очень внимательно. Переходя с одной
темы на
другую, она спросила...
Клим замолчал, найдя его изумление, смех и жест — глупыми. Он раза два видел на столе брата нелегальные брошюры; одна из них говорила о
том, «Что должен знать и помнить рабочий»,
другая «О штрафах». Обе — грязненькие, измятые, шрифт местами в черных пятнах, которые напоминали дактилоскопические оттиски.
Говорила она
то же, что и вчера, — о тайне жизни и смерти, только
другими словами, более спокойно, прислушиваясь к чему-то и как бы ожидая возражений. Тихие слова ее укладывались в память Клима легким слоем, как пылинки на лакированную плоскость.
Он вышел от нее очень поздно. Светила луна с
той отчетливой ясностью, которая многое на земле обнажает как ненужное. Стеклянно хрустел сухой снег под ногами. Огромные дома смотрели
друг на
друга бельмами замороженных окон; у ворот — черные туши дежурных дворников; в пустоте неба заплуталось несколько звезд, не очень ярких. Все ясно.
— Я с детства слышу речи о народе, о необходимости революции, обо всем, что говорится людями для
того, чтоб показать себя
друг перед
другом умнее, чем они есть на самом деле. Кто… кто это говорит? Интеллигенция.
Он был крепко, органически убежден, что ошибаются и
те и
другие, он не мог думать иначе, но не усваивал, для которой группы наиболее обязателен закон постепенного и мирного развития жизни.
Иногда ему казалось, что марксисты более глубоко, чем народники, понимают несокрушимость закона эволюции, но все-таки и на
тех и на
других он смотрел как на представителей уже почти ненавистной ему «кутузовщины».
То, что, исходя от
других людей, совпадало с его основным настроением и легко усваивалось памятью его, казалось ему более надежным, чем эти бродячие, вдруг вспыхивающие мысли, в них было нечто опасное, они как бы грозили оторвать и увлечь в сторону от запаса уже прочно усвоенных мнений.
Оно — не в
том, что говорит Лидия, оно прячется за словами и повелительно требует, чтоб Клим Самгин стал
другим человеком, иначе думал, говорил, — требует какой-то необыкновенной откровенности.
— Знакома я с ним шесть лет, живу второй год, но вижу редко, потому что он все прыгает во все стороны от меня. Влетит, как шмель, покружится, пожужжит немножко и вдруг: «Люба, завтра я в Херсон еду». Merci, monsieur. Mais — pourquoi? [Благодарю вас. Но — зачем? (франц.)] Милые мои, — ужасно нелепо и даже горестно в нашей деревне по-французски говорить, а — хочется! Вероятно, для углубления нелепости хочется, а может, для
того, чтоб напомнить себе о
другом, о
другой жизни.
Когда мысли этого цвета и порядка являлись у Самгина, он хорошо чувствовал, что вот это — подлинные его мысли,
те, которые действительно отличают его от всех
других людей. Но он чувствовал также, что в мыслях этих есть что-то нерешительное, нерешенное и робкое. Высказывать их вслух не хотелось. Он умел скрывать их даже от Лидии.
Бездействующий разум не требовал и не воскрешал никаких
других слов. В этом состоянии внутренней немоты Клим Самгин перешел в свою комнату, открыл окно и сел, глядя в сырую
тьму сада, прислушиваясь, как стучит и посвистывает двухсложное словечко. Туманно подумалось, что, вероятно, вот в таком состоянии угнетения бессмыслицей земские начальники сходят с ума. С какой целью Дронов рассказал о земских начальниках? Почему он, почти всегда, рассказывает какие-то дикие анекдоты? Ответов на эти вопросы он не искал.
Возможно, что ждал я
того, что было мне еще не знакомо, все равно: хуже или лучше, только бы
другое.
Все молчали, глядя на реку: по черной дороге бесшумно двигалась лодка, на носу ее горел и кудряво дымился светец, черный человек осторожно шевелил веслами, а
другой, с длинным шестом в руках, стоял согнувшись у борта и целился шестом в отражение огня на воде; отражение чудесно меняло формы, становясь похожим
то на золотую рыбу с множеством плавников,
то на глубокую, до дна реки, красную яму, куда человек с шестом хочет прыгнуть, но не решается.
«Но эти слова говорят лишь о
том, что я умею не выдавать себя. Однако роль внимательного слушателя и наблюдателя откуда-то со стороны, из-за угла, уже не достойна меня. Мне пора быть более активным. Если я осторожно начну ощипывать с людей павлиньи перья, это будет очень полезно для них. Да. В каком-то псалме сказано: «ложь во спасение». Возможно, но — изредка и — «во спасение», а не для игры
друг с
другом».
Клим прислонился к стене, изумленный кротостью, которая внезапно явилась и бросила его к ногам девушки. Он никогда не испытывал ничего подобного
той радости, которая наполняла его в эти минуты. Он даже боялся, что заплачет от радости и гордости, что вот, наконец, он открыл в себе чувство удивительно сильное и, вероятно, свойственное только ему, недоступное
другим.
Он снова начал играть, но так своеобразно, что Клим взглянул на него с недоумением. Играл он в замедленном темпе, подчеркивая
то одну,
то другую ноту аккорда и, подняв левую руку с вытянутым указательным пальцем, прислушивался, как она постепенно тает. Казалось, что он ломал и разрывал музыку, отыскивая что-то глубоко скрытое в мелодии, знакомой Климу.
Надо иметь в душе некий стержень, и тогда вокруг его образуется все
то, что отграничит мою личность от всех
других, обведет меня резкой чертою.
«Человек — это система фраз, не более
того. Конурки бога, — я глупо сказал. Глупо. Но еще глупее московский бог в рубахе. И — почему сны в Орле приятнее снов в Петербурге? Ясно, что все эти пошлости необходимы людям лишь для
того, чтоб каждый мог отличить себя от
других. В сущности — это мошенничество».
Темные глаза ее скользили по лицам людей, останавливаясь
то на одном,
то на
другом, но всегда ненадолго и так, как будто она только сейчас заметила эти лица.
Вошли двое: один широкоплечий, лохматый, с курчавой бородой и застывшей в ней неопределенной улыбкой, не
то пьяной, не
то насмешливой. У печки остановился, греясь, кто-то высокий, с черными усами и острой бородой. Бесшумно явилась молодая женщина в платочке, надвинутом до бровей. Потом один за
другим пришло еще человека четыре, они столпились у печи, не подходя к столу, в сумраке трудно было различить их. Все молчали, постукивая и шаркая ногами по кирпичному полу, только улыбающийся человек сказал кому-то...
«Может быть, и я обладаю «
другим чувством», — подумал Самгин, пытаясь утешить себя. — Я — не романтик, — продолжал он, смутно чувствуя, что где-то близко тропа утешения. — Глупо обижаться на девушку за
то, что она не оценила моей любви. Она нашла плохого героя для своего романа. Ничего хорошего он ей не даст. Вполне возможно, что она будет жестоко наказана за свое увлечение, и тогда я…»
— Очень имеют. Особенно — мелкие и которые часто в руки берешь. Например — инструменты: одни любят вашу руку,
другие — нет. Хоть брось. Я вот не люблю одну актрису, а она дала мне починить старинную шкатулку, пустяки починка. Не поверите: я долго бился — не мог справиться. Не поддается шкатулка.
То палец порежу,
то кожу прищемлю, клеем ожегся. Так и не починил. Потому что шкатулка знала: не люблю я хозяйку ее.
Воробьи прыгали по двору, над окнами сидели голуби, скучно посматривая вниз
то одним,
то другим рыбьим глазом.
Точно суковатые поленья, они не укладывались так плотно
друг ко
другу, как это необходимо для
того, чтоб встать выше их.
— Не надо лгать
друг другу, — слышал Самгин. — Лгут для
того, чтоб удобнее жить, а я не ищу удобств, пойми это! Я не знаю, чего хочу. Может быть — ты прав: во мне есть что-то старое, от этого я и не люблю ничего и все кажется мне неверным, не таким, как надо.