Неточные совпадения
Несмотря на обилие суеты в магазине и работы дома,
я словно засыпал в тяжелой скуке, и все
чаще думалось
мне: что бы такое сделать, чтоб
меня прогнали из магазина?
Вскоре
я тоже всеми силами стремился как можно
чаще видеть хромую девочку, говорить с нею или молча сидеть рядом, на лавочке у ворот, — с нею и молчать было приятно. Была она чистенькая, точно птица пеночка, и прекрасно рассказывала о том, как живут казаки на Дону; там она долго жила у дяди, машиниста маслобойни, потом отец ее, слесарь, переехал в Нижний.
— Ты сам ничего не знаешь, — заговорила она торопливо, со слезами в голосе, и милые глаза ее красиво разгорелись. — Лавочница — распутная, а
я — такая, что ли?
Я еще маленькая,
меня нельзя трогать и щипать, и все… ты бы вот прочитал роман «Камчадалка»,
часть вторая, да и говорил бы!
С этого вечера мы часто сиживали в предбаннике. Людмила, к моему удовольствию, скоро отказалась читать «Камчадалку».
Я не мог ответить ей, о чем идет речь в этой бесконечной книге, — бесконечной потому, что за второй
частью, с которой мы начали чтение, явилась третья; и девочка говорила
мне, что есть четвертая.
Дед рубит валежник,
я должен сносить нарубленное в одно место, но
я незаметно ухожу в
чащу, вслед за бабушкой, — она тихонько плавает среди могучих стволов и, точно ныряя, все склоняется к земле, осыпанной хвоей. Ходит и говорит сама с собою...
Мне тоже не нравилось, что эти люди — родня бабушке; по моим наблюдениям, родственники относятся друг к другу хуже чужих: больше чужих зная друг о друге худого и смешного, они злее сплетничают,
чаще ссорятся и дерутся.
И обе старались воспитывать во
мне почтение к ним, но
я считал их полоумными, не любил, не слушал и разговаривал с ними зуб за зуб. Молодая хозяйка, должно быть, замечала, как плохо действуют на
меня некоторые речи, и поэтому все
чаще говорила...
Но, видимо, Богородица простила невольный грех, вызванный искреннею любовью. Или же наказание ее было так легко, что
я не заметил его среди
частых наказаний, испытанных
мною от добрых людей.
Я понимал, что повар прав, но книжка все-таки нравилась
мне: купив еще раз «Предание»,
я прочитал его вторично и с удивлением убедился, что книжка действительно плохая. Это смутило
меня, и
я стал относиться к повару еще более внимательно и доверчиво, а он почему-то все
чаще, с большей досадой говорил...
Маленький, медный казак казался
мне не человеком, а чем-то более значительным — сказочным существом, лучше и выше всех людей.
Я не мог говорить с ним. Когда он спрашивал
меня о чем-нибудь,
я счастливо улыбался и молчал смущенно.
Я готов был ходить за ним молча и покорно, как собака, только бы
чаще видеть его, слышать, как он поет.
Чаще других ко
мне являлись в сарай Ермохин и Сидоров.
— Ты
чаще приходи ко
мне; как можешь, так и приходи…
Я заметил, что он редко говорит: хорошо, плохо, скверно, но почти всегда: забавно, утешно, любопытно. Красивая женщина для него — забавная бабочка, хороший солнечный день — утешный денек. А
чаще всего он говорил...
— Ну, вот, напримерно, сижу
я в
части, за конокрадство — будет
мне Сибирь, думаю!
Все они казались
мне бедными, голодными, и было странно видеть, что эти люди платят по три рубля с полтиной за псалтирь — книгу, которую они покупали
чаще других.
Эта 103-я статья
чаще всего являлась темой их бесед, но они говорили о ней спокойно, как о чем-то неизбежном, вроде морозов зимою.
— Тише, братцы, — сказал Ларионыч и, тоже бросив работу, подошел к столу Ситанова, за которым
я читал. Поэма волновала
меня мучительно и сладко, у
меня срывался голос,
я плохо видел строки стихов, слезы навертывались на глаза. Но еще более волновало глухое, осторожное движение в мастерской, вся она тяжело ворочалась, и точно магнит тянул людей ко
мне. Когда
я кончил первую
часть, почти все стояли вокруг стола, тесно прислонившись друг к другу, обнявшись, хмурясь и улыбаясь.
Он разбрасывал по полу лавки монеты; подметая,
я находил их и складывал на прилавке в чашку, где лежали гроши и копейки для нищих. Когда
я догадался, что значат эти
частые находки,
я сказал приказчику.
Наверное,
я и убежал бы куда-то, но на Пасхальной неделе, когда
часть мастеров уехала домой, в свои села, а оставшиеся пьянствовали, — гуляя в солнечный день по полю над Окой,
я встретил моего хозяина, племянника бабушки.
По вечерам на крыльце дома собиралась большая компания: братья К., их сестры, подростки; курносый гимназист Вячеслав Семашко; иногда приходила барышня Птицына, дочь какого-то важного чиновника. Говорили о книгах, о стихах, — это было близко, понятно и
мне;
я читал больше, чем все они. Но
чаще они рассказывали друг другу о гимназии, жаловались на учителей; слушая их рассказы,
я чувствовал себя свободнее товарищей, очень удивлялся силе их терпения, но все-таки завидовал им — они учатся!
Они много говорили о барышнях, влюблялись то в одну, то в другую, пытались сочинять стихи; нередко в этом деле требовалась моя помощь,
я охотно упражнялся в стихосложении, легко находил рифмы, но почему-то стихи у
меня всегда выходили юмористическими, а барышню Птицыну, которой
чаще других назначались стихотворения,
я обязательно сравнивал с овощами — с луковицей.
Я ничего не понимал.
Мне казалось, что самый честный и благочестивый человек — каменщик Петр; он обо всем говорил кратко, внушительно, его мысль
чаще всего останавливалась на боге, аде и смерти.
Его
частые похвалы жизни и эти стеклянные слезы были неприятны
мне, — бабушка моя хвалила жизнь убедительнее, проще, не так навязчиво.
Изо всех книжных мужиков
мне наибольше понравился Петр «Плотничьей артели»; захотелось прочитать этот рассказ моим друзьям, и
я принес книгу на ярмарку.
Мне часто приходилось ночевать в той или другой артели; иногда потому, что не хотелось возвращаться в город по дождю,
чаще — потому, что за день
я уставал и не хватало сил идти домой.
Иногда эти и подобные мысли сгущались темною тучей, жить становилось душно и тяжко, а — как жить иначе, куда идти? Даже говорить не с кем, кроме Осипа. И
я все
чаще говорил с ним. Он выслушивал мою горячую болтовню с явным интересом, переспрашивал
меня, чего-то добиваясь, и спокойно говорил...
Но
чаще думалось о величине земли, о городах, известных
мне по книгам, о чужих странах, где живут иначе. В книгах иноземных писателей жизнь рисовалась чище, милее, менее трудной, чем та, которая медленно и однообразно кипела вокруг
меня. Это успокаивало мою тревогу, возбуждая упрямые мечты о возможности другой жизни.