Неточные совпадения
— Да, он заходил сюда. Он
говорит,
что ему нужно бы видеть
вас, дело какое-то…
— О каком обмане, силе, лукавстве
говорите вы? — спросила она. — Ничего этого нет. Никто мне ни в
чем не мешает…
Чем же виноват предок? Тем,
что вы не можете рассказать своих правил?
Вы много раз принимались за это, и все напрасно…
—
Говоря о себе, не ставьте себя наряду со мной, кузина: я урод, я… я… не знаю,
что я такое, и никто этого не знает. Я больной, ненормальный человек, и притом я отжил, испортил, исказил… или нет, не понял своей жизни. Но
вы цельны, определенны, ваша судьба так ясна, и между тем я мучаюсь за
вас. Меня терзает,
что даром уходит жизнь, как река, текущая в пустыне… А то ли суждено
вам природой? Посмотрите на себя…
—
Вы про тех
говорите, — спросила она, указывая головой на улицу, — кто там бегает, суетится? Но
вы сами сказали,
что я не понимаю их жизни. Да, я не знаю этих людей и не понимаю их жизни. Мне дела нет…
— Это очень серьезно,
что вы мне сказали! — произнесла она задумчиво. — Если
вы не разбудили меня, то напугали. Я буду дурно спать. Ни тетушки, ни Paul, муж мой, никогда мне не
говорили этого — и никто. Иван Петрович, управляющий, привозил бумаги, счеты, я слышала,
говорили иногда о хлебе, о неурожае. А… о бабах этих… и о ребятишках… никогда.
Вы говорите,
что дурно уснете — вот это и нужно: завтра не будет, может быть, этого сияния на лице, но зато оно засияет другой, не ангельской, а человеческой красотой.
—
Вы оттого и не знаете жизни, не ведаете чужих скорбей: кому
что нужно, зачем мужик обливается потом, баба жнет в нестерпимый зной — все оттого,
что вы не любили! А любить, не страдая — нельзя. Нет! — сказал он, — если б лгал ваш язык, не солгали бы глаза, изменились бы хоть на минуту эти краски. А глаза ваши
говорят,
что вы как будто вчера родились…
— Я вспомнила в самом деле одну глупость и когда-нибудь расскажу
вам. Я была еще девочкой.
Вы увидите,
что и у меня были и слезы, и трепет, и краска… et tout се que vous aimez tant! [и все,
что вы так любите! (фр.)] Но расскажу с тем, чтобы
вы больше о любви, о страстях, о стонах и воплях не
говорили. А теперь пойдемте к тетушкам.
—
Что вы это ему
говорите: он еще дитя! — полугневно заметила бабушка и стала прощаться. Полина Карповна извинялась,
что муж в палате, обещала приехать сама, а в заключение взяла руками Райского за обе щеки и поцеловала в лоб.
— Я, cousin… виновата: не думала о нем.
Что такое
вы говорили!.. Ах да! — припомнила она. —
Вы что-то меня спрашивали.
Вот послушайте, — обратилась она к папа, —
что говорит ваша дочь… как
вам нравится это признание!..» Он, бедный, был смущен и жалок больше меня и смотрел вниз; я знала,
что он один не сердится, а мне хотелось бы умереть в эту минуту со стыда…
— Но ведь…
говорил же он
вам, почему искал вашей руки,
что его привлекло к
вам…
что не было никого прекраснее, блистательнее…
—
Что вам повторять? я уж
говорил! — Он вздохнул. — Если будете этим путем идти, тратить себя на модные вывески…
— Право, заметили и втихомолку торжествуете, да еще издеваетесь надо мной, заставляя высказывать
вас же самих.
Вы знаете,
что я
говорю правду, и в словах моих видите свой образ и любуетесь им.
— Смущение? Я смутилась? —
говорила она и поглядела в зеркало. — Я не смутилась, а вспомнила только,
что мы условились не
говорить о любви. Прошу
вас, cousin, — вдруг серьезно прибавила она, — помнить уговор. Не будем, пожалуйста,
говорить об этом.
— Да, вот с этими,
что порхают по гостиным, по ложам, с псевдонежными взглядами, страстно-почтительными фразами и заученным остроумием. Нет, кузина, если я
говорю о себе, то
говорю,
что во мне есть; язык мой верно переводит голос сердца. Вот год я у
вас: ухожу и уношу мысленно
вас с собой, и
что чувствую, то сумею выразить.
— Какая тайна?
Что вы! —
говорила она, возвышая голос и делая большие глаза. —
Вы употребляете во зло права кузена — вот в
чем и вся тайна. А я неосторожна тем,
что принимаю
вас во всякое время, без тетушек и папа…
— Вот
что значит Олимп! — продолжал он. — Будь
вы просто женщина, не богиня,
вы бы поняли мое положение, взглянули бы в мое сердце и поступили бы не сурово, а с пощадой, даже если б я был
вам совсем чужой. А я
вам близок.
Вы говорите,
что любите меня дружески, скучаете, не видя меня… Но женщина бывает сострадательна, нежна, честна, справедлива только с тем, кого любит, и безжалостна ко всему прочему. У злодея под ножом скорее допросишься пощады, нежели у женщины, когда ей нужно закрыть свою любовь и тайну.
— К
чему вы это мне
говорите? Со мной это вовсе не у места! А я еще просила
вас оставить разговор о любви, о страстях…
— Для страсти не нужно годов, кузина: она может зародиться в одно мгновение. Но я и не уверяю
вас в страсти, — уныло прибавил он, — а
что я взволнован теперь — так я не лгу. Не
говорю опять,
что я умру с отчаяния,
что это вопрос моей жизни — нет;
вы мне ничего не дали, и нечего
вам отнять у меня, кроме надежд, которые я сам возбудил в себе… Это ощущение: оно, конечно, скоро пройдет, я знаю. Впечатление, за недостатком пищи, не упрочилось — и слава Богу!
— Но
вы говорите,
что это оскорбительно: после этого я боялась бы…
— Да, кузина, и я
вам говорю: остерегайтесь! Это опасные выходцы: может быть, под этой интересной бледностью, мягкими кошачьими манерами кроется бесстыдство, алчность и бог знает
что! Он компрометирует
вас…
— Зачем?
Вы говорили,
что готовите мне подарок.
— За этот вопрос дайте еще руку. Я опять прежний Райский и опять
говорю вам: любите, кузина, наслаждайтесь, помните,
что я
вам говорил вот здесь… Только не забывайте до конца Райского. Но зачем
вы полюбили… графа? — с улыбкой, тихо прибавил он.
— Полноте притворяться, полноте! Бог с
вами, кузина:
что мне за дело? Я закрываю глаза и уши, я слеп, глух и нем, —
говорил он, закрывая глаза и уши. — Но если, — вдруг прибавил он, глядя прямо на нее, —
вы почувствуете все,
что я
говорил, предсказывал,
что, может быть, вызвал в
вас… на свою шею — скажете ли
вы мне!.. я стою этого.
— Еще бы!
Чего же еще? Разве пирога… Там пирог какой-то,
говорили вы…
— Вот видите, братец, — живо заговорила она, весело бегая глазами по его глазам, усам, бороде, оглядывая руки, платье, даже взглянув на сапоги, — видите, какая бабушка,
говорит,
что я не помню, — а я помню, вот, право, помню, как
вы здесь рисовали: я тогда у
вас на коленях сидела…
—
Вы мне когда-то
говорили,
что он племянницу обобрал, в казне воровал, — и он же осудит…
— Хорошо, хорошо, это у
вас там так, —
говорила бабушка, замахав рукой, — а мы здесь прежде осмотрим, узнаем,
что за человек, пуд соли съедим с ним, тогда и отдаем за него.
—
Что ж
вы молчите? — спросила она. — «Ничего не
говорит!» — про себя прибавила потом.
— Ни за
что не пойду, ни за
что! — с хохотом и визгом
говорила она, вырываясь от него. — Пойдемте, пора домой, бабушка ждет!
Что же к обеду? — спрашивала она, — любите ли
вы макароны? свежие грибы?
— Я очень беден, — сказал он, — разве
вам не
говорил Райский,
что мне иногда за квартиру нечем заплатить:
вы видите?
— В городе все
говорят о
вас и все в претензии,
что вы до сих пор ни у кого не были, ни у губернатора, ни у архиерея, ни у предводителя, — обратилась Крицкая к Райскому.
—
Что вы! Я только
говорю,
что он лучше всех здесь: это все скажут… Губернатор его очень любит и никогда не посылает на следствия: «
Что,
говорит, ему грязниться там, разбирать убийства да воровства — нравственность испортится! Пусть,
говорит, побудет при мне!..» Он теперь при нем, и когда не у нас, там обедает, танцует, играет…
—
Вы обреетесь, да? А то Нил Андреич увидит — рассердится. Он терпеть не может бороды:
говорит,
что только революционеры носят ее.
— Вот видите, а
вы говорили…
что… — начала она.
— Да, я артист, — отвечал Марк на вопрос Райского. — Только в другом роде. Я такой артист,
что купцы называют «художник». Бабушка ваша, я думаю,
вам говорила о моих произведениях!
— Постойте, у меня другая мысль, забавнее этой. Моя бабушка — я
говорил вам, не может слышать вашего имени и еще недавно спорила,
что ни за
что и никогда не накормит
вас…
—
Что за кошачьи глаза у
вас: я ничего не вижу! —
говорил Райский и поспешил на голос.
— Экие
вы? я
вам говорю,
что у меня нет роли: ужели нельзя без роли прожить!..
— Я…
говорил вам,
что я художник…
— В церкви? Как же
говорят,
что вы не заглядываете в церковь?
— Зачем? Не надо.
Говорите,
что вздумается, и мне не мешайте отвечать, как вздумаю. Ведь я не спросил у
вас позволения обругать
вас Нилом Андреичем — а уж
чего хуже?
— Я не хотел читать
вам морали, — сказал он вслух, —
говоря о праздности, я только удивился,
что с вашим умом, образованием и способностями…
—
Вы тоже, может быть, умны… —
говорил Марк, не то серьезно, не то иронически и бесцеремонно глядя на Райского, — я еще не знаю, а может быть, и нет, а
что способны, даже талантливы, — это я вижу, — следовательно, больше
вас имею права спросить, отчего же
вы ничего не делаете?
—
Вы говорите, — начал, однако, он, —
что у меня есть талант: и другие тоже
говорят, даже находят во мне таланты. Я, может быть, и художник в душе, искренний художник, — но я не готовился к этому поприщу…
— Как не верить: ими,
говорят, вымощен ад. Нет,
вы ничего не сделаете, и не выйдет из
вас ничего, кроме того,
что вышло, то есть очень мало. Много этаких у нас было и есть: все пропали или спились с кругу. Я еще удивляюсь,
что вы не пьете: наши художники обыкновенно кончают этим. Это всё неудачники!
—
Говорите смелее — как я: скажите все,
что думаете обо мне.
Вы давеча интересовались мною, а теперь…
—
Что вы такое? — повторил Райский, остановясь перед ним и глядя на него так же бесцеремонно, почти дерзко, как и Марк на него. —
Вы не загадка: «свихнулись в ранней молодости» —
говорит Тит Никоныч; а я думаю,
вы просто не получили никакого воспитания, иначе бы не свихнулись: оттого ничего и не делаете… Я не извиняюсь в своей откровенности:
вы этого не любите; притом следую вашему примеру…
— Но
что же
вы любите? — вдруг кинулся он опять к вопросу. — Книга
вас не занимает;
вы говорите,
что вы не работаете… Есть же что-нибудь: цветы, может быть, любите…