Неточные совпадения
На лице его можно было
прочесть покойную уверенность в себе и понимание других, выглядывавшие из глаз. «Пожил человек, знает жизнь и людей», — скажет о нем наблюдатель, и если
не отнесет его к разряду особенных, высших натур, то еще менее к разряду натур наивных.
— В вашем вопросе есть и ответ: «жило», — сказали вы, и — отжило, прибавлю я. А эти, — он указал на улицу, — живут! Как живут — рассказать этого нельзя, кузина. Это значит рассказать вам жизнь вообще, и современную в особенности. Я вот сколько времени рассказываю вам всячески: в спорах, в примерах,
читаю… а все
не расскажу.
Она была покойна, свежа. А ему втеснилось в душу, напротив, беспокойство, желание узнать, что у ней теперь на уме, что в сердце, хотелось
прочитать в глазах, затронул ли он хоть нервы ее; но она ни разу
не подняла на него глаз. И потом уже, когда после игры подняла, заговорила с ним — все то же в лице, как вчера, как третьего дня, как полгода назад.
Между тем писать выучился Райский быстро,
читал со страстью историю, эпопею, роман, басню, выпрашивал, где мог, книги, но с фактами, а умозрений
не любил, как вообще всего, что увлекало его из мира фантазии в мир действительный.
Так было до воскресенья. А в воскресенье Райский поехал домой, нашел в шкафе «Освобожденный Иерусалим» в переводе Москотильникова, и забыл об угрозе, и
не тронулся с дивана, наскоро пообедал, опять лег
читать до темноты. А в понедельник утром унес книгу в училище и тайком, торопливо и с жадностью, дочитывал и, дочитавши, недели две рассказывал читанное то тому, то другому.
Он содрогался от желания посидеть на камнях пустыни, разрубить сарацина, томиться жаждой и умереть без нужды, для того только, чтоб видели, что он умеет умирать. Он
не спал ночей,
читая об Армиде, как она увлекла рыцарей и самого Ринальда.
Он сжимался в комок и
читал жадно, почти
не переводя духа, но внутренно разрываясь от волнения, и вдруг в неистовстве бросал книгу и бегал как потерянный, когда храбрый Ринальд или, в романе мадам Коттен, Малек-Адель изнывали у ног волшебницы.
А что он
читал там, какие книги, в это
не входили, и бабушка отдала ему ключи от отцовской библиотеки в старом доме, куда он запирался,
читая попеременно то Спинозу, то роман Коттен, то св. Августина, а завтра вытащит Вольтера или Парни, даже Боккачио.
Хотя он получил довольно слабое образование в каком-то корпусе, но любил
читать, а особенно по части политики и естественных наук. Слова его, манеры, поступь были проникнуты какою-то мягкою стыдливостью, и вместе с тем под этой мягкостью скрывалась уверенность в своем достоинстве и никогда
не высказывалась, а как-то видимо присутствовала в нем, как будто готовая обнаружиться, когда дойдет до этого необходимость.
Райский нашел тысячи две томов и углубился в чтение заглавий. Тут были все энциклопедисты и Расин с Корнелем, Монтескье, Макиавелли, Вольтер, древние классики во французском переводе и «Неистовый Орланд», и Сумароков с Державиным, и Вальтер Скотт, и знакомый «Освобожденный Иерусалим», и «Илиада» по-французски, и Оссиан в переводе Карамзина, Мармонтель и Шатобриан, и бесчисленные мемуары. Многие еще
не разрезаны: как видно, владетели, то есть отец и дед Бориса,
не успели
прочесть их.
Он
читал, рисовал, играл на фортепиано, и бабушка заслушивалась; Верочка,
не сморгнув, глядела на него во все глаза, положив подбородок на фортепиано.
То писал он стихи и
читал громко, упиваясь музыкой их, то рисовал опять берег и плавал в трепете, в неге: чего-то ждал впереди —
не знал чего, но вздрагивал страстно, как будто предчувствуя какие-то исполинские, роскошные наслаждения, видя тот мир, где все слышатся звуки, где все носятся картины, где плещет, играет, бьется другая, заманчивая жизнь, как в тех книгах, а
не та, которая окружает его…
Райский еще «серьезнее» занялся хождением в окрестности, проникал опять в старые здания, глядел, щупал, нюхал камни,
читал надписи, но
не разобрал и двух страниц данных профессором хроник, а писал русскую жизнь, как она снилась ему в поэтических видениях, и кончил тем, что очень «серьезно» написал шутливую поэму, воспев в ней товарища, написавшего диссертацию «о долговых обязательствах» и никогда
не платившего за квартиру и за стол хозяйке.
Три полотна переменил он и на четвертом нарисовал ту голову, которая снилась ему, голову Гектора и лицо Андромахи и ребенка. Но рук
не доделал: «Это последнее дело, руки!» — думал он. Костюмы набросал наобум, кое-как, что наскоро
прочел у Гомера: других источников под рукой
не было, а где их искать и скоро ли найдешь?
Но Райский в сенат
не поступил, в академии с бюстов
не рисовал, между тем много
читал, много писал стихов и прозы, танцевал, ездил в свет, ходил в театр и к «Армидам» и в это время сочинил три вальса и нарисовал несколько женских портретов. Потом, после бешеной Масленицы, вдруг очнулся, вспомнил о своей артистической карьере и бросился в академию: там ученики молча, углубленно рисовали с бюста, в другой студии писали с торса…
—
Не перебивайте меня: я забуду, — сказала она. — Ельнин продолжал
читать со мной, заставлял и меня сочинять, но maman велела больше сочинять по-французски.
— Да,
читал и аккомпанировал мне на скрипке: он был странен, иногда задумается и молчит полчаса, так что вздрогнет, когда я назову его по имени, смотрит на меня очень странно… как иногда вы смотрите, или сядет так близко, что испугает меня. Но мне
не было… досадно на него… Я привыкла к этим странностям; он раз положил свою руку на мою: мне было очень неловко. Но он
не замечал сам, что делает, — и я
не отняла руки. Даже однажды… когда он
не пришел на музыку, на другой день я встретила его очень холодно…
— Я думала, ты утешишь меня. Мне так было скучно одной и страшно… — Она вздрогнула и оглянулась около себя. — Книги твои все
прочла, вон они, на стуле, — прибавила она. — Когда будешь пересматривать, увидишь там мои заметки карандашом; я подчеркивала все места, где находила сходство… как ты и я… любили… Ох, устала,
не могу говорить… — Она остановилась, смочила языком горячие губы. — Дай мне пить, вон там, на столе!
Через неделю после того он шел с поникшей головой за гробом Наташи, то
читая себе проклятия за то, что разлюбил ее скоро, забывал подолгу и почасту,
не берег, то утешаясь тем, что он
не властен был в своей любви, что сознательно он никогда
не огорчил ее, был с нею нежен, внимателен, что, наконец,
не в нем, а в ней недоставало материала, чтоб поддержать неугасимое пламя, что она уснула в своей любви и уже никогда
не выходила из тихого сна,
не будила и его, что в ней
не было признака страсти, этого бича, которым подгоняется жизнь, от которой рождается благотворная сила, производительный труд…
Он видел, что заронил в нее сомнения, что эти сомнения — гамлетовские. Он
читал их у ней в сердце: «В самом ли деле я живу так, как нужно?
Не жертвую ли я чем-нибудь живым, человеческим, этой мертвой гордости моего рода и круга, этим приличиям? Ведь надо сознаться, что мне иногда бывает скучно с тетками, с папа и с Catherine… Один только cousin Райский…»
Он удивлялся,
не сообразив в эту минуту, что тогда еще он сам
не был настолько мудр, чтобы уметь
читать лица и угадывать по ним ум или характер.
— Да,
читает, только никогда
не скажет что и книги
не покажет,
не скажет даже, откуда достала.
Все время, пока Борис занят был с Марфенькой, бабушка задумчиво глядела на него, опять припоминала в нем черты матери, но заметила и перемены: убегающую молодость, признаки зрелости, ранние морщины и странный, непонятный ей взгляд, «мудреное» выражение. Прежде, бывало, она так и
читала у него на лице, а теперь там было написано много такого, чего она разобрать
не могла.
— Что попадется: Тит Никоныч журналы носит, повести
читаю. Иногда у Верочки возьму французскую книгу какую-нибудь. «Елену» недавно
читала мисс Эджеворт, еще «Джен Эйр»… Это очень хорошо… Я две ночи
не спала: все
читала,
не могла оторваться.
— Я
не дочитала… слишком величественно! Это надо только учителям
читать, чтоб учить…
— Я всегда прежде посмотрю, — продолжала она смелее, — и если печальный конец в книге — я
не стану
читать. Вон «Басурмана» начала, да Верочка сказала, что жениха казнили, я и бросила.
— Мы будем вместе
читать, — сказал он, — у тебя сбивчивые понятия, вкус
не развит. Хочешь учиться? Будешь понимать, делать верно критическую оценку.
В новых литературах, там, где
не было древних форм, признавал только одну высокую поэзию, а тривиального, вседневного
не любил; любил Данте, Мильтона, усиливался
прочесть Клопштока — и
не мог. Шекспиру удивлялся, но
не любил его; любил Гете, но
не романтика Гете, а классика, наслаждался римскими элегиями и путешествиями по Италии больше, нежели Фаустом, Вильгельма Мейстера
не признавал, но знал почти наизусть Прометея и Тасса.
— Как зачем! Ты
читаешь книги, там говорится, как живут другие женщины: вон хоть бы эта Елена, у мисс Эджеворт. Разве тебя
не тянет,
не хочется тебе испытать этой другой жизни!..
— Я
не хотел
читать вам морали, — сказал он вслух, — говоря о праздности, я только удивился, что с вашим умом, образованием и способностями…
— Нет, — начал он, — есть ли кто-нибудь, с кем бы вы могли стать вон там, на краю утеса, или сесть в чаще этих кустов — там и скамья есть — и просидеть утро или вечер, или всю ночь, и
не заметить времени, проговорить без умолку или промолчать полдня, только чувствуя счастье — понимать друг друга, и понимать
не только слова, но знать, о чем молчит другой, и чтоб он умел
читать в этом вашем бездонном взгляде вашу душу, шепот сердца… вот что!
— Вот видите: мне хочется пройти с Марфенькой практически историю литературы и искусства.
Не пугайтесь, — поспешил он прибавить, заметив, что у ней на лице показался какой-то туман, — курс весь будет состоять в чтении и разговорах… Мы будем
читать все, старое и новое, свое и чужое, — передавать друг другу впечатления, спорить… Это займет меня, может быть, и вас. Вы любите искусство?
Занятий у нее постоянных
не было.
Читала, как и шила она, мимоходом и о прочитанном мало говорила, на фортепиано
не играла, а иногда брала неопределенные, бессвязные аккорды и к некоторым долго прислушивалась, или когда принесут Марфеньке кучу нот, она брала то те, то другие. «Сыграй вот это, — говорила она. — Теперь вот это, потом это», — слушала, глядела пристально в окно и более к проигранной музыке
не возвращалась.
— Ну, ты ее заступница! Уважает, это правда, а думает свое, значит,
не верит мне: бабушка-де стара, глупа, а мы молоды, — лучше понимаем, много учились, все знаем, все
читаем. Как бы она
не ошиблась…
Не все в книгах написано!
— Я вам в самом начале сказала, как заслужить ее: помните?
Не наблюдать за мной, оставить в покое, даже
не замечать меня — и я тогда сама приду в вашу комнату, назначим часы проводить вместе,
читать, гулять… Однако вы ничего
не сделали…
— А то
прочитаешь в газетах, например, вот хоть бы вчера
читал я, что шведский король посетил город Христианию: и
не знаешь, что этому за причина?
— То-то, то-то! Ну что ж, Иван Петрович: как там турки женщин притесняют? Что ты
прочитал об этом: вон Настасья Петровна хочет знать? Только смотри,
не махни в Турцию, Настасья Петровна!
Иногда он как будто и расшевелит ее, она согласится с ним, выслушает задумчиво, если он скажет ей что-нибудь «умное» или «мудреное», а через пять минут, он слышит, ее голос где-нибудь вверху уже поет: «Ненаглядный ты мой, как люблю я тебя», или рисует она букет цветов, семейство голубей, портрет с своего кота, а
не то примолкнет, сидя где-нибудь, и
читает книжку «с веселым окончанием» или же болтает неумолкаемо и спорит с Викентьевым.
Письмо оканчивалось этой строкой. Райский дочитал — и все глядел на строки, чего-то ожидая еще, стараясь
прочесть за строками. В письме о самой Вере
не было почти ничего: она оставалась в тени, а освещен один он — и как ярко!
Но когда он
прочитал письмо Веры к приятельнице, у него невидимо и незаметно даже для него самого, подогрелась эта надежда. Она там сознавалась, что в нем, в Райском, было что-то: «и ум, и много талантов, блеска, шума или жизни, что, может быть, в другое время заняло бы ее, а
не теперь…»
— Никто! Я выдумала, я никого
не люблю, письмо от попадьи! — равнодушно сказала она, глядя на него, как он в волнении глядел на нее воспаленными глазами, и ее глаза мало-помалу теряли свой темный бархатный отлив, светлели и, наконец, стали прозрачны. Из них пропала мысль, все, что в ней происходило, и
прочесть в них было нечего.
— И! нет, какой характер!
Не глупа, училась хорошо,
читает много книг и приодеться любит. Поп-то
не бедный: своя земля есть. Михайло Иваныч, помещик, любит его, — у него там полная чаша! Хлеба, всякого добра — вволю; лошадей ему подарил, экипаж, даже деревьями из оранжерей комнаты у него убирает. Поп умный, из молодых — только уж очень по-светски ведет себя: привык там в помещичьем кругу. Даже французские книжки
читает и покуривает — это уж и
не пристало бы к рясе…
— Какой вздор вы говорите — тошно слушать! — сказала она, вдруг обернувшись к нему и взяв его за руки. — Ну кто его оскорбляет? Что вы мне мораль
читаете! Леонтий
не жалуется, ничего
не говорит… Я ему отдала всю жизнь, пожертвовала собой: ему покойно, больше ничего
не надо, а мне-то каково без любви! Какая бы другая связалась с ним!..
Но ему нравилась эта жизнь, и он
не покидал ее. Дома он
читал увражи по агрономической и вообще по хозяйственной части, держал сведущего немца, специалиста по лесному хозяйству, но
не отдавался ему в опеку, требовал его советов, а распоряжался сам, с помощию двух приказчиков и артелью своих и нанятых рабочих. В свободное время он любил
читать французские романы: это был единственный оттенок изнеженности в этой, впрочем, обыкновенной жизни многих обитателей наших отдаленных углов.
Она вытащила из сундука, из-под хлама книгу и положила у себя на столе, подле рабочего ящика. За обедом она изъявила обеим сестрам желание, чтоб они
читали ей вслух попеременно, по вечерам, особенно в дурную погоду, так как глаза у ней плохи и сама она
читать не может.
— Оставь глупые шутки, Борис Павлович! — сказала она, — я тебя
не приглашаю
читать, а им
не мешай!
Вера думала, что отделалась от книжки, но неумолимая бабушка без нее
не велела
читать дальше и сказала, что на другой день вечером чтение должно быть возобновлено. Вера с тоской взглянула на Райского. Он понял ее взгляд и предложил лучше погулять.
Вера
не зевала,
не следила за полетом мух, сидела,
не разжимая губ, и сама
читала внятно, когда приходила ее очередь
читать. Бабушка радовалась ее вниманию.
Тут был и Викентьев. Ему
не сиделось на месте, он вскакивал, подбегал к Марфеньке, просил дать и ему почитать вслух, а когда ему давали, то он вставлял в роман от себя целые тирады или
читал разными голосами. Когда говорила угнетенная героиня, он
читал тоненьким, жалобным голосом, а за героя
читал своим голосом, обращаясь к Марфеньке, отчего та поминутно краснела и делала ему сердитое лицо.
Через неделю после радостного события все в доме пришло в прежний порядок. Мать Викентьева уехала к себе, Викентьев сделался ежедневным гостем и почти членом семьи. И он, и Марфенька
не скакали уже. Оба были сдержаннее, и только иногда живо спорили, или пели, или
читали вдвоем.