Неточные совпадения
На всякую другую жизнь
у него
не было никакого взгляда, никаких понятий, кроме тех, какие дают свои и иностранные газеты. Петербургские страсти, петербургский взгляд, петербургский годовой обиход пороков и добродетелей, мыслей, дел, политики и даже, пожалуй, поэзии — вот где вращалась жизнь его, и он
не порывался из этого круга, находя в нем полное до роскоши удовлетворение своей натуре.
Если позволено проникать в чужую душу, то в душе Ивана Ивановича
не было никакого мрака, никаких тайн, ничего загадочного впереди, и сами макбетовские ведьмы затруднились бы обольстить его каким-нибудь более блестящим жребием или отнять
у него тот, к которому он шествовал так сознательно и достойно.
— Да, именно — своего рода. Вон
у меня в отделении служил помощником Иван Петрович: тот ни одной чиновнице, ни одной горничной проходу
не дает, то
есть красивой, конечно. Всем говорит любезности, подносит конфекты, букеты: он развит, что ли?
— А спроси его, — сказал Райский, — зачем он тут стоит и кого так пристально высматривает и выжидает? Генерала! А нас с тобой
не видит, так что любой прохожий может вытащить
у нас платок из кармана. Ужели ты считал делом твои бумаги?
Не будем распространяться об этом, а скажу тебе, что я, право, больше делаю, когда мажу свои картины, бренчу на рояле и даже когда поклоняюсь красоте…
—
У тебя беспокойная натура, — сказал Аянов, —
не было строгой руки и тяжелой школы — вот ты и куролесишь… Помнишь, ты рассказывал, когда твоя Наташа
была жива…
Он повел
было жизнь холостяка, пересиливал годы и природу, но
не пересилил и только смотрел, как
ели и
пили другие, а
у него желудок
не варил. Но он уже успел нанести смертельный удар своему состоянию.
У него
был живой, игривый ум, наблюдательность и некогда смелые порывы в характере. Но шестнадцати лет он поступил в гвардию, выучась отлично говорить, писать и
петь по-французски и почти
не зная русской грамоты. Ему дали отличную квартиру, лошадей, экипаж и тысяч двадцать дохода.
Было у него другое ожидание — поехать за границу, то
есть в Париж, уже
не с оружием в руках, а с золотом, и там пожить, как живали в старину.
У обеих
было по ридикюлю, а
у Надежды Васильевны высокая золотая табакерка, около нее несколько носовых платков и моська, старая, всегда заспанная, хрипящая и от старости
не узнающая никого из домашних, кроме своей хозяйки.
— Да; жаль, что
не застал. Я завтра
буду у него.
— Знаю, знаю зачем! — вдруг догадался он, — бумаги разбирать — merci, [благодарю (фр.).] а к Святой опять обошел меня, а Илье дали! Qu’il aille se promener! [Пусть убирается! (фр.)] Ты
не была в Летнем саду? — спросил он
у дочери. — Виноват, я
не поспел…
— Чего же еще:
у меня все
есть, и ничего мне
не надо…
— Вы высказали свой приговор сами, кузина, — напал он бурно на нее, — «
у меня все
есть, и ничего мне
не надо»!
Если б вы
не знали,
будет ли
у вас топлена комната и выработаете ли вы себе на башмаки и на салоп, — да еще
не себе, а детям?
—
Не таю: в ней
не было ничего ни таинственного, ни возвышенного, а так, как
у всех…
— Ах, только
не у всех, нет, нет! И если вы
не любили и еще полюбите когда-нибудь, тогда что
будет с вами, с этой скучной комнатой? Цветы
не будут стоять так симметрично в вазах, и все здесь заговорит о любви.
— Я вспомнила в самом деле одну глупость и когда-нибудь расскажу вам. Я
была еще девочкой. Вы увидите, что и
у меня
были и слезы, и трепет, и краска… et tout се que vous aimez tant! [и все, что вы так любите! (фр.)] Но расскажу с тем, чтобы вы больше о любви, о страстях, о стонах и воплях
не говорили. А теперь пойдемте к тетушкам.
Она
была покойна, свежа. А ему втеснилось в душу, напротив, беспокойство, желание узнать, что
у ней теперь на уме, что в сердце, хотелось прочитать в глазах, затронул ли он хоть нервы ее; но она ни разу
не подняла на него глаз. И потом уже, когда после игры подняла, заговорила с ним — все то же в лице, как вчера, как третьего дня, как полгода назад.
— Ну, она рассказала — вот что про себя. Подходил ее бенефис, а пьесы
не было: драматургов
у нас немного: что
у кого
было, те обещали другим, а переводную ей давать
не хотелось. Она и вздумала сочинить сама…
— Да, но глубокий, истинный художник, каких нет теперь: последний могикан!.. напишу только портрет Софьи и покажу ему, а там попробую силы на романе. Я записывал и прежде кое-что:
у меня
есть отрывки, а теперь примусь серьезно. Это новый для меня род творчества;
не удастся ли там?
Между тем вне класса начнет рассказывать о какой-нибудь стране или об океане, о городе — откуда что берется
у него! Ни в книге этого нет, ни учитель
не рассказывал, а он рисует картину, как будто
был там, все видел сам.
Потом, как его
будут раздевать и
у него похолодеет сначала
у сердца, потом руки и ноги, как он
не сможет сам лечь, а положит его тихонько сторож Сидорыч…
Между товарищами он
был очень странен: они тоже
не знали, как понимать его. Симпатии его так часто менялись, что
у него
не было ни постоянных друзей, ни врагов.
Он и знание —
не знал, а как будто видел его
у себя в воображении, как в зеркале, готовым, чувствовал его и этим довольствовался; а узнавать ему
было скучно, он отталкивал наскучивший предмет прочь, отыскивая вокруг нового, живого, поразительного, чтоб в нем самом все играло, билось, трепетало и отзывалось жизнью на жизнь.
Но вот беда, я
не вижу, чтоб
у тебя
было что-нибудь серьезное на уме: удишь с мальчишками рыбу, вон болото нарисовал, пьяного мужика
у кабака…
В доме какая радость и мир жили! Чего там
не было? Комнатки маленькие, но уютные, с старинной, взятой из большого дома мебелью дедов, дядей, и с улыбавшимися портретами отца и матери Райского, и также родителей двух оставшихся на руках
у Бережковой девочек-малюток.
Василиса, напротив,
была чопорная, важная, вечно шепчущая и одна во всей дворне только опрятная женщина. Она с ранней юности поступила на службу к барыне в качестве горничной,
не расставалась с ней, знает всю ее жизнь и теперь живет
у нее как экономка и доверенная женщина.
И сам Яков только служил за столом, лениво обмахивал веткой мух, лениво и задумчиво менял тарелки и
не охотник
был говорить. Когда и барыня спросит его, так он еле ответит, как будто ему
было бог знает как тяжело жить на свете, будто гнет какой-нибудь лежал на душе, хотя ничего этого
у него
не было. Барыня назначила его дворецким за то только, что он смирен,
пьет умеренно, то
есть мертвецки
не напивается, и
не курит; притом он усерден к церкви.
— Ну, хозяин, смотри же, замечай и, чуть что неисправно,
не давай потачки бабушке. Вот садик-то, что
у окошек, я, видишь, недавно разбила, — говорила она, проходя чрез цветник и направляясь к двору. — Верочка с Марфенькой тут
у меня всё на глазах играют, роются в песке. На няньку надеяться нельзя: я и вижу из окошка, что они делают. Вот подрастут, цветов
не надо покупать: свои
есть.
— Старой кухни тоже нет; вот новая, нарочно выстроила отдельно, чтоб в дому огня
не разводить и чтоб людям
не тесно
было. Теперь
у всякого и
у всякой свой угол
есть, хоть маленький, да особый. Вот здесь хлеб, провизия; вот тут погреб новый, подвалы тоже заново переделаны.
Тит Никоныч
был джентльмен по своей природе.
У него
было тут же, в губернии, душ двести пятьдесят или триста — он хорошенько
не знал, никогда в имение
не заглядывал и предоставлял крестьянам делать, что хотят, и платить ему оброку, сколько им заблагорассудится. Никогда он их
не поверял. Возьмет стыдливо привезенные деньги,
не считая, положит в бюро, а мужикам махнет рукой, чтоб ехали, куда хотят.
Один он, даже с помощью профессоров,
не сладил бы с классиками: в русском переводе их
не было, в деревне
у бабушки, в отцовской библиотеке, хотя и
были некоторые во французском переводе, но тогда еще он, без руководства,
не понимал значения и обегал их. Они казались ему строги и сухи.
Печати тонкой, артистической жизни нет: та,
у кого бы она
была,
не могла бы жить этой жизнью: она задохнулась бы. Там вкус — в сервизах, экипажах, лошадях, лакеях, горничных, одетых, как балетные феи.
—
У вас
есть талант, где вы учились? — сказали ему, — только… вон эта рука длинна… да и спина
не так… рисунок
не верен!
Три полотна переменил он и на четвертом нарисовал ту голову, которая снилась ему, голову Гектора и лицо Андромахи и ребенка. Но рук
не доделал: «Это последнее дело, руки!» — думал он. Костюмы набросал наобум, кое-как, что наскоро прочел
у Гомера: других источников под рукой
не было, а где их искать и скоро ли найдешь?
Профессор спросил Райского, где он учился, подтвердил, что
у него талант, и разразился сильной бранью, узнав, что Райский только раз десять
был в академии и с бюстов
не рисует.
— Посмотрите: ни одной черты нет верной. Эта нога короче,
у Андромахи плечо
не на месте; если Гектор выпрямится, так она ему
будет только по брюхо. А эти мускулы, посмотрите…
В назначенный вечер Райский и Беловодова опять сошлись
у ней в кабинете. Она
была одета, чтобы ехать в спектакль: отец хотел заехать за ней с обеда, но
не заезжал, хотя
было уже половина восьмого.
Maman
не любила, когда
у меня раскраснеются щеки и уши, и потому мне
не велено
было слишком бегать.
— Ну, теперь я вижу, что
у вас
не было детства: это кое-что объясняет мне… Учили вас чему-нибудь? — спросил он.
— Да, правда: мне, как глупой девочке,
было весело смотреть, как он вдруг робел, боялся взглянуть на меня, а иногда, напротив, долго глядел, — иногда даже побледнеет. Может
быть, я немного кокетничала с ним, по-детски, конечно, от скуки…
У нас
было иногда… очень скучно! Но он
был, кажется, очень добр и несчастлив:
у него
не было родных никого. Я принимала большое участие в нем, и мне
было с ним весело, это правда. Зато как я дорого заплатила за эту глупость!..
— Я скоро опомнилась и стала отвечать на поздравления, на приветствия, хотела подойти к maman, но взглянула на нее, и… мне страшно стало: подошла к теткам, но обе они сказали что-то вскользь и отошли. Ельнин из угла следил за мной такими глазами, что я ушла в другую комнату. Maman,
не простясь, ушла после гостей к себе. Надежда Васильевна, прощаясь, покачала головой, а
у Анны Васильевны на глазах
были слезы…
— Наутро, — продолжала Софья со вздохом, — я ждала, пока позовут меня к maman, но меня долго
не звали. Наконец за мной пришла ma tante, Надежда Васильевна, и сухо сказала, чтобы я шла к maman.
У меня сердце сильно билось, и я сначала даже
не разглядела, что
было и кто
был у maman в комнате. Там
было темно, портьеры и шторы спущены, maman казалась утомлена; подло нее сидели тетушка, mon oncle, prince Serge, и папа…
— Папа стоял
у камина и грелся. Я посмотрела на него и думала, что он взглянет на меня ласково: мне бы легче
было. Но он старался
не глядеть на меня; бедняжка боялся maman, а я видела, что ему
было жалко. Он все жевал губами: он это всегда делает в ажитации, вы знаете.
— Никто
не знает, честен ли Ельнин: напротив, ma tante и maman говорили, что будто
у него
были дурные намерения, что он хотел вскружить мне голову… из самолюбия, потому что серьезных намерений он иметь
не смел…
— Нет! — пылко возразил Райский, — вас обманули.
Не бледнеют и
не краснеют, когда хотят кружить головы ваши франты, кузены, prince Pierre, comte Serge: [князь Пьер, граф Серж (фр.).] вот
у кого дурное на уме! А
у Ельнина
не было никаких намерений, он, как я вижу из ваших слов, любил вас искренно. А эти, — он,
не оборачиваясь, указал назад на портреты, — женятся на вас par convenance [выгоды ради (фр.).] и потом меняют на танцовщицу…
У него воображение
было раздражено: он невольно ставил на месте героя себя; он глядел на нее то смело, то стоял мысленно на коленях и млел, лицо тоже млело. Она взглянула на него раза два и потом боялась или
не хотела глядеть.
— Граф Милари, ma chère amie, — сказал он, — grand musicien et le plus aimable garçon du monde. [моя милая… превосходный музыкант и любезнейший молодой человек (фр.).] Две недели здесь: ты видела его на бале
у княгини? Извини, душа моя, я
был у графа: он
не пустил в театр.
Целые миры отверзались перед ним, понеслись видения, открылись волшебные страны.
У Райского широко открылись глаза и уши: он видел только фигуру человека в одном жилете, свеча освещала мокрый лоб, глаз
было не видно. Борис пристально смотрел на него, как, бывало, на Васюкова.
Там
был записан старый эпизод, когда он только что расцветал, сближался с жизнью, любил и его любили. Он записал его когда-то под влиянием чувства, которым жил,
не зная тогда еще, зачем, — может
быть, с сентиментальной целью посвятить эти листки памяти своей тогдашней подруги или оставить для себя заметку и воспоминание в старости о молодой своей любви, а может
быть,
у него уже тогда бродила мысль о романе, о котором он говорил Аянову, и мелькал сюжет для трогательной повести из собственной жизни.