Неточные совпадения
— Нет, тысяч семь дохода; это ее карманные деньги.
А то все от теток. Но пора! — сказал Райский. — Мне хочется до обеда
еще по Невскому пройтись.
— Молчи, пожалуйста! — с суеверным страхом остановил его Аянов, —
еще накличешь что-нибудь!
А у меня один геморрой чего-нибудь да стоит! Доктора только и знают, что вон отсюда шлют: далась им эта сидячая жизнь — все беды в ней видят! Да воздух
еще: чего лучше этого воздуха? — Он с удовольствием нюхнул воздух. — Я теперь выбрал подобрее эскулапа: тот хочет летом кислым молоком лечить меня: у меня ведь закрытый… ты знаешь? Так ты от скуки ходишь к своей кузине?
Остался он
еще в детстве сиротой, на руках равнодушного, холостого опекуна,
а тот отдал его сначала на воспитание родственнице, приходившейся двоюродной бабушкой Райскому.
— К осени;
а на лето мы ее возьмем на дачу. Да: она очень мила, похорошела, только
еще смешна… и все они пресмешные…
«Нет, нет, не этот! — думал он, глядя на портрет, — это тоже предок, не успевший
еще полинять; не ему,
а принципу своему покорна ты…»
Если б вы не знали, будет ли у вас топлена комната и выработаете ли вы себе на башмаки и на салоп, — да
еще не себе,
а детям?
— Я вспомнила в самом деле одну глупость и когда-нибудь расскажу вам. Я была
еще девочкой. Вы увидите, что и у меня были и слезы, и трепет, и краска… et tout се que vous aimez tant! [и все, что вы так любите! (фр.)] Но расскажу с тем, чтобы вы больше о любви, о страстях, о стонах и воплях не говорили.
А теперь пойдемте к тетушкам.
Но вот Райскому за тридцать лет,
а он
еще ничего не посеял, не пожал и не шел ни по одной колее, по каким ходят приезжающие изнутри России.
— Тебе шестнадцатый год, — продолжал опекун, — пора о деле подумать,
а ты до сих пор, как я вижу,
еще не подумал, по какой части пойдешь в университете и в службе. По военной трудно: у тебя небольшое состояние,
а служить ты по своей фамилии должен в гвардии.
Скоро он перегнал розовеньких уездных барышень и изумлял их силою и смелостью игры, пальцы бегали свободно и одушевленно. Они
еще сидят на каком-то допотопном рондо да на сонатах в четыре руки,
а он перескочил через школу и через сонаты, сначала на кадрили, на марши,
а потом на оперы, проходя курс по своей программе, продиктованной воображением и слухом.
Кофей, чай, булки, завтрак, обед — все это опрокинулось на студента,
еще стыдливого, робкого, нежного юношу, с аппетитом ранней молодости; и всему он сделал честь.
А бабушка почти не сводила глаз с него.
—
А ты послушай: ведь это все твое; я твой староста… — говорила она. Но он зевал, смотрел, какие это птицы прячутся в рожь, как летают стрекозы, срывал васильки и пристально разглядывал мужиков,
еще пристальнее слушал деревенскую тишину, смотрел на синее небо, каким оно далеким кажется здесь.
— Ты ему о деле,
а он шалит: пустота какая — мальчик! — говорила однажды бабушка. — Прыгай да рисуй,
а ужо спасибо скажешь, как под старость будет уголок.
Еще то имение-то, бог знает что будет, как опекун управится с ним!
а это уж старое, прижилось в нем…
— Все равно: ведь ты учишься там. Чему? У опекуна учился, в гимназии учился: рисуешь, играешь на клавикордах — что
еще?
А студенты выучат тебя только трубку курить, да, пожалуй, — Боже сохрани — вино пить. Ты бы в военную службу поступил, в гвардию.
— Что вы это ему говорите: он
еще дитя! — полугневно заметила бабушка и стала прощаться. Полина Карповна извинялась, что муж в палате, обещала приехать сама,
а в заключение взяла руками Райского за обе щеки и поцеловала в лоб.
Райский
еще «серьезнее» занялся хождением в окрестности, проникал опять в старые здания, глядел, щупал, нюхал камни, читал надписи, но не разобрал и двух страниц данных профессором хроник,
а писал русскую жизнь, как она снилась ему в поэтических видениях, и кончил тем, что очень «серьезно» написал шутливую поэму, воспев в ней товарища, написавшего диссертацию «о долговых обязательствах» и никогда не платившего за квартиру и за стол хозяйке.
Он хотел показать картину товарищам, но они сами красками
еще не писали,
а всё копировали с бюстов, нужды нет, что у самих бороды поросли.
В истории знала только двенадцатый год, потому что mon oncle, prince Serge, [мой дядя, князь Серж (фр.).] служил в то время и делал кампанию, он рассказывал часто о нем; помнила, что была Екатерина Вторая,
еще революция, от которой бежал monsieur de Querney, [господин де Керни (фр.).]
а остальное все… там эти войны, греческие, римские, что-то про Фридриха Великого — все это у меня путалось.
Там был записан старый эпизод, когда он только что расцветал, сближался с жизнью, любил и его любили. Он записал его когда-то под влиянием чувства, которым жил, не зная тогда
еще, зачем, — может быть, с сентиментальной целью посвятить эти листки памяти своей тогдашней подруги или оставить для себя заметку и воспоминание в старости о молодой своей любви,
а может быть, у него уже тогда бродила мысль о романе, о котором он говорил Аянову, и мелькал сюжет для трогательной повести из собственной жизни.
— О чем ты думаешь? — раздался слабый голос у него над ухом. — Дай
еще пить… Да не гляди на меня, — продолжала она, напившись, — я стала ни на что не похожа! Дай мне гребенку и чепчик, я надену.
А то ты… разлюбишь меня, что я такая… гадкая!..
А он стоял тут, полный здоровья и этой силы, которую расточал
еще сегодня, где не нужно ее, и бросил эту птичку на долю бурь и непогод!
— Лжец! — обозвал он Рубенса. — Зачем, вперемежку с любовниками, не насажал он в саду нищих в рубище и умирающих больных: это было бы верно!..
А мог ли бы я? — спросил он себя. Что бы было, если б он принудил себя жить с нею и для нее? Сон, апатия и лютейший враг — скука! Явилась в готовой фантазии длинная перспектива этой жизни, картина этого сна, апатии, скуки: он видел там себя, как он был мрачен, жосток, сух и как, может быть,
еще скорее свел бы ее в могилу. Он с отчаянием махнул рукой.
— Бабушка! — с радостью воскликнул Райский. — Боже мой! она зовет меня: еду, еду! Ведь там тишина, здоровый воздух, здоровая пища, ласки доброй, нежной, умной женщины; и
еще две сестры, два новых, неизвестных мне и в то же время близких лица… «барышни в провинции! Немного страшно: может быть, уроды!» — успел он подумать, поморщась… — Однако еду: это судьба посылает меня…
А если там скука?
А вам недостает мужества, силы нет, и недостает
еще бедности.
«Переделать портрет, — думал он. — Прав ли Кирилов? Вся цель моя, задача, идея — красота! Я охвачен ею и хочу воплотить этот, овладевший мною, сияющий образ: если я поймал эту „правду“ красоты — чего
еще? Нет, Кирилов ищет красоту в небе, он аскет: я — на земле… Покажу портрет Софье: что она скажет?
А потом уже переделаю… только не в блудницу!»
— Пока
еще я видела его в портрете, и то преувеличенно,
а на словах вы только бранитесь.
«Что ж это? Ужели я, не шутя, влюблен? — думал он. — Нет, нет! И что мне за дело? ведь я не для себя хлопотал,
а для нее же… для развития… „для общества“.
Еще последнее усилие!..»
— К чему вы это мне говорите? Со мной это вовсе не у места!
А я
еще просила вас оставить разговор о любви, о страстях…
—
Еще нечего?
А если будет что-нибудь, удостоите ли вы меня вашего доверия?
— Не бойтесь! Я сказал, что надежды могли бы разыграться от взаимности,
а ее ведь… нет? — робко спросил он и пытливо взглянул на нее, чувствуя, что, при всей безнадежности, надежда
еще не совсем испарилась из него, и тут же мысленно назвал себя дураком.
А зародыш впечатления
еще не совсем угас,
еще искра тлела, и его влекло к ней, пока он ее видел.
— Это
еще что за «Васильевна» такая? Ты разве разлюбил ее? Марфенька —
а не Марфа Васильевна! Этак ты и меня в Татьяны Марковны пожалуешь! Поцелуйтесь: вы брат и сестра.
— Вот — и слово дал! — беспокойно сказала бабушка. Она колебалась. — Имение отдает! Странный, необыкновенный человек! — повторяла она, — совсем пропащий! Да как ты жил, что делал, скажи на милость! Кто ты на сем свете есть? Все люди как люди.
А ты — кто! Вон
еще и бороду отпустил — сбрей, сбрей, не люблю!
— Несчастный!
а чем, позволь спросить? — заговорила она, — здоров, умен, имение есть, слава Богу, вон какое! — Она показала головой в окна. — Чего
еще: рожна, что ли, надо?
— Есть больные, — строго заметила Марфенька, —
а безобразных нет! Ребенок не может быть безобразен. Он
еще не испорчен ничем.
— Так у вас
еще не выходят девушки,
а отдают их — бабушка! Есть ли смысл в этом…
«Нет, это все надо переделать! — сказал он про себя… — Не дают свободы — любить. Какая грубость!
А ведь добрые, нежные люди! Какой
еще туман, какое затмение в их головах!»
— Вот этот розан вчера
еще почкой был,
а теперь посмотрите, как распустился, — говорила она, с торжеством показывая ему цветок.
—
А в Петербурге
еще и сирени не зацвели, — сказал он.
— Это мы с бабушкой на ярмарке купили, — сказала она, приподняв
еще немного юбку, чтоб он лучше мог разглядеть башмак. —
А у Верочки лиловые, — прибавила она. — Она любит этот цвет. Что же вам к обеду: вы
еще не сказали?
Полноводье
еще не сбыло, и река завладела плоским прибрежьем,
а у крутых берегов шумливо и кругами омывали подножия гор. В разных местах, незаметно, будто не двигаясь, плыли суда. Высоко на небе рядами висели облака.
—
А то
еще на горе есть гимназия… — сказал кантонист.
Вот и Райский мечтал быть артистом, и все «носит
еще огонь в груди», все производит начатки, отрывки, мотивы, эскизы и широкие замыслы,
а имя его
еще не громко, произведения не радуют света.
Но где Уленьке было заметить такую красоту? Она заметила только, что у него то на вицмундире пуговицы нет, то панталоны разорваны или худые сапоги. Да
еще странно казалось ей, что он ни разу не посмотрел на нее пристально,
а глядел как на стену, на скатерть.
—
Еще бы не помнить! — отвечал за него Леонтий. — Если ее забыл, так кашу не забывают…
А Уленька правду говорит: ты очень возмужал, тебя узнать нельзя: с усами, с бородой! Ну, что бабушка? Как, я думаю, обрадовалась! Не больше, впрочем, меня. Да радуйся же, Уля: что ты уставила на него глаза и ничего не скажешь?
— Да,
а как же? Чего же мне
еще? — спросил с удивлением Леонтий.
— Да как же это, — говорила она, — счеты рвал, на письма не отвечал, имение бросил,
а тут вспомнил, что я люблю иногда рано утром одна напиться кофе: кофейник привез, не забыл, что чай люблю, и чаю привез, да
еще платье! Баловник, мот! Ах, Борюшка, Борюшка, ну, не странный ли ты человек!
Он на каждом шагу становился в разлад с ними, но пока не страдал
еще от этого разлада,
а снисходительно улыбался, поддавался кротости, простоте этой жизни, как, ложась спать, поддался деспотизму бабушки и утонул в мягких подушках.
А тут внук, свой человек, которого она мальчишкой воспитывала, «от рук отбился», смеет оправдываться, защищаться, да
еще спорить с ней, обвиняет ее, что она не так живет, не то делает, что нужно!
А он не слушается и
еще осуждает ее!