Неточные совпадения
— Главное, следи за репликами отца, не задержи Добчинского и Бобчинского. Когда он
только скажет: «Вдруг открылась дверь — и шасть»,
так в тот же миг выпускай их.
Фамилии даже не называли, а
только: Вася. И лились воспоминания о безвременно погибшем друге — добром, сердечном человеке. Женат был Вася на младшей из артистической семьи Талановых. Супруги никогда не разлучались, и в злополучный день — служили они в Козлове — жена была в театре, а он не был занят в пьесе, уснул дома, да
так и не проснулся.
— Кошки. Вот ваша записка: «Двенадцать белых кошек». Ну,
так во всем Тамбове
только девять чисто белых оказалось… И то две кошки у просвирни взял, по рублю залогу оставил.
Оперетка тогда
только начала входить в моду, а
такой молодой Периколы, Булоты и Прекрасной Елены тамбовская публика не видела.
— Как вам будет рада Надя! Когда приезжает к нам в гости Вася, то у них
только и разговора, что о вас,
так что заглазно мы хорошо и давно знакомы.
Хозяин, видя наши костюмы, на другой же день стал требовать деньги и уже не давал самовара, из которого мы грелись простым кипятком с черным хлебом,
так как о чае-сахаре мы могли
только мечтать. Корсиков днем ушел и скрылся. Я ждал его весь день.
Крякнул ключ, завизжала окованная железом дверь, и мы очутились в потемках —
только можно было разглядеть два окна: одно полутемное, заросшее паутиной, другое посветлее. И вся эта масса хлама была сплошь покрыта пылью, как одеялом,
только слева непонятные контуры какие-то торчали. Около двери, налево, широкая полка, на ней сквозь пыль можно рассмотреть шлемы, короны, латы, конечно бумажные. Над ними висели
такие же мечи, сабли, шестоперы.
Как
только увидали меня, зааплодировали, кто-то крикнул «ура». За ним все — и господа и народ кругом. Все «ура». Рев звериный! Да-с,
такого успеха никогда я больше не имел.
На другой день, в воскресенье, я пошел на Хитровку под вечер. Отыскал дом Степанова, нашел квартиру номер шесть,
только что отворил туда дверь, как на меня пахнуло каким-то отвратительным, смешанным с копотью и табачным дымом, гнилым воздухом. Вследствие тусклого освещения я сразу ничего не мог paзобрать: шум, спор, ругань, хохот и пение — все это смешалось в один общий гул и настолько меня поразило, что я не мог понять, каким образом мой приятель суфлер попал в
такую ужасную трущобу.
В это время подошел к столу высокий мужчина с усами, с лицом безжизненного цвета, одетый в коротенькую, не по росту, грязную донельзя рубашку, в
таких же грязных кальсонах и босиком. Волосы его были растрепаны, глаза еле глядели из-под опухших красных век. Видно было, что он со страшного похмелья и
только что встал от сна.
— Нет, все
такой же бык,
только седой, а бороду добыл рыжую.
Такое «табу» лежало на Театральной площади: оно было наложено командующим войсками Московского военного округа и соблюдалось преемственно с аракчеевских времен, с тою
только разницей, что виновного не казнили, а отправляли в квартал (тогда еще «участков» не было, они введены с 1881 года), чего москвичи совершенно справедливо боялись.
— Эту пьесу следует запретить. Довольно уж разной нигилятины и своей, а то еще переводная!.. Да там прямо призыв к бунту!.. Играла прекрасно… Ну да
только и она все-таки с душком, читает на вечеринках запрещенные стихи, Некрасова читает!..
Эту сторону площади изменили эти два дома. Зато другая — с Малым и Большим театром и дом Бронникова остались
такими же, как и были прежде.
Только владелец Шелапутин почти незаметно сделал в доме переделки по требованию М.В. Лентовского, снявшего под свой театр помещение закрывшегося Артистического кружка. Да вырос на месте старинной Александровской галереи универсальный магазин «Мюр и Мерилиз» — огненная печь из стекла и железа…
Опять скажу: если б не было каната на Театральной площади, я бы прямо прошел из «Челышей» в Кружок… Если б жандарм не задержал нас на три минуты, не было бы и другой знаменательной встречи и не было бы тех слов Петра Платоновича, которые на всю жизнь запечатлелись в моем сердце.
Такие слова мог сказать
только такой человек, как П. П. Мещерский.
— Ну
так знайте, что эту встречу вы не раз в жизни своей вспомните… Это наша будущая великая трагическая актриса. Я вчера
только окончательно убедился в этом… Не забудьте же — Ермолова.
Всю дорогу до «Щербаков» и сидя вдвоем за ранним завтраком еще в пустой почти зале он говорил — и я в первый раз в жизни был очарован
таким человеком и
таким разговором. Впрочем, я молчал и, кажется,
только единственный вопрос и предложил...
—
Только вчера я неопровержимо убедился в этом. Я вчера пережил
такие восторженные моменты, да не один я, а весь театр;
такие моменты, о каких до сих пор и в мечтах не было. Монолог Лауренции, обесчещенной командором ордена Колотавры, владельцем Овечьего источника, призывающей на сходке народ отомстить тирану, вызвал ураган вocтоpгa, какого никто не запомнит. Особенно слова ее в монологе...
Короткая пауза, и глаза чтеца все
так же смотрят, все
так же куда-то вдаль. Во все время чтения — ни малейшего движения, ни одного жеста,
только лицо и глаза его недвижимо живут. Он спокойно передает словами то, что переживает, чувствует, ощущает.
Во вьюке еще остались две
такие винтовки в чехлах. В первый раз в жизни я видел винчестер, и
только через год с лишком много их попадало мне в руки на войне — ими были вооружены башибузуки.
Скала была взорвана, и в пещере находился склад пороха и динамита. Дорога пока дошла
только до этого места. Мы спустились к Череку, к мосту по «чертовой» лестнице, по отвесу, не тронутому инженерами. На том же месте стадо коз.
Такой же мост из прутьев. Тот же подъем по осыпи, по тропинке, ведущей в Безенги, к леднику у Каштан-тау. Горцы сказали мне, что как начали прокладывать дорогу,
так туры исчезли. С той поры не был я в тех краях.
Старик, который ухаживал за мной, оказался доктором. Он тоже черкес, как пастухи и мои кунаки. Он объяснялся со мной
только знаками, мазал меня, массировал, перевязывал, и, когда я обращался к нему с вопросами, он показывал мне, что он не понимает и что говорить мне вредно. Это он показывал
так: высовывал язык, что-то болтал, потом отрицательно качал головой, ложился на спину, закрывал глаза, складывал руки на груди, представляя мертвого, и, показывая на язык, говорил...
Так и дальше, в будущем. Или в опасности, например в горячей перестрелке, когда кругом валились люди, я думал (если
только думал!), что не всех перебьют, хоть один да останется! Именно я останусь!
Он не знает, что менестрель в поддевке, пропахшей рыбой, как и все мы, палубные пассажиры, проспавшие между кулями сухой воблы, вдохновленный верблюдом, поет про него, а другой пассажир, в
такой же поддевке,
только новенькой и подпоясанной кавказским поясом, через пятьдесят лет будет писать тоже о нем и его певце.
«Пароход бежит по Волге». Еду «вверх по матушке, по Волге», а куда — сам не знаю. Разные мысли есть, но все вразброд, остановиться не на чем. Порадовал из Ростова отца письмецом, после очень, очень долгого молчания, и обещал приехать. Значит, путь открыт, а все-таки как-то не хочется еще пока… Если не приеду, отец скажет
только: «Не перебесился еще!»
Улица, очень чистая и широкая, с садами, разделявшими между собой небольшие дома, была пуста.
Только вдали виднелась знакомая фигура, в которой я сразу узнал Песоцкого. Прекрасный актер на роли холодных любовников, фатов, он и в жизни изящно одевался, носил небольшие усики, которые
так шли к его матово-бледному, продолговатому лицу, которое или совсем не знало загара, или знало
такие средства, с которыми загар не в силах был бороться, то есть перед которыми солнце пасовало.
Оказались старые сослуживцы и знакомые по Московскому артистическому кружку — и я дома. Песоцкий взял тетрадку, возвращенную Никольским, и, указывая мне, вычеркнул всю сцену первого акта и значительно сократил сцену во втором акте, оставив
только самую эффектную суть. Суфлер повторил вымарки в писаной пьесе и передал мне роль, которой осталось странички полторы
только во втором акте. Ремарка
такая: Роллер вбегает без шляпы, в одной рубахе, изорванной в клочья, везде сквозит тело, на шее — веревочная петля.
— Какая кpacoтa! Boт
такой и был Роллер! — услыхал я слова Песоцкого. — Знаете что: никакой рубашки, никакого верхнего платья!
Только одна петля на шее. Какая красота! Откуда вы весь бронзовый? Какие мышцы!
Все-таки опасность миновала, и когда я посмотрел на часы — половина одиннадцатого, значит,
только на вокзал опоздал — встречу на сцене.
Такой диалог происходил в заштатном городишке Тамбовской губернии, где не
только тротуаров, а и мостовой даже на главной улице не было, а щегольнула там не слыханным дотоле в здешних местах словом супруга полицейского пристава, выслужившегося из городовых при охране губернаторского дома, где губернаторша поженила его на своей прачке, а губернатор произвел в квартальные.
Первое, что мелькнуло сейчас в моей памяти, — это солнечный мартовский день, снежное полотно,
только что покрывшее за ночь площадь, фигура розовой под солнцем девушки, которая выпрыгнула из кареты и исчезла вот в этом самом подъезде Малого театра. «Вся радостно сияет! Восходящая звезда!» И это было
так давно…
В Воронеже она
такой не была. Всегда веселая и разговорчивая, в своей маленькой компании она любила слушать и говорить о театре, о литературе, о Москве и меньше всего — о себе.
Только раз, когда В.П. Далматов припомнил, что он познакомился с Шекспиром с десяти лет, она улыбнулась...
Все
так же я хожу с отцом в театр, сижу с ним в будке, любуюсь блеском декораций, сверкающими костюмами артистов; слушаю и не понимаю, а сама не
только спросить, а пошевелиться боюсь, чтоб отцу не помешать.
Островский, на мое счастье, был в периоде своего загула, когда ему требовались слушатели, которым он читал стихи, монологи, рассказывал о своих успехах. Днем
такие слушатели находились. Он угощал их в отдельных комнатках трактиров, но, когда наступала ночь, нанимал извозчика по часам, лошадь ставилась на театральном дворе под навесом, а владелец ее зарабатывал по сорок копеек в час, сидя до рассвета в комнатке Василия Трофимовича за водкой и закуской, причем сам хозяин закусывал
только изюмом или клюквой.
Это были последние дни загула, и
только благодаря этому мне вовремя была подана помощь, а то невесть сколько пролежал бы я,
так как нога не позволяла мне двигаться.
Я представлял себе Офелию вроде Жанны д'Арк. И
только один Гамлет — Ф. К. Вольский явился
таким, каким я накануне представлял Гамлета по песне Офелии...
Только один Южин
так красиво умел драпироваться в плащ и римскую тогу.
В те огненные времена было не до поэзии, а я все-таки думал напечатать «Петербург», предварительно прочитав его Блоку. Это был законный предлог повидаться с ним, это было моей неотвязной мечтой.
Только в 1921 году я познакомился с ним, но весьма мимолетно.