Неточные совпадения
Чувство бесконечного отвращения, начинавшее давить и мутить его сердце еще в то время, как он
только шел к старухе, достигло теперь
такого размера и
так ярко выяснилось, что он не знал, куда деться от тоски своей.
— Нет, учусь… — отвечал молодой человек, отчасти удивленный и особенным витиеватым тоном речи, и тем, что
так прямо, в упор, обратились к нему. Несмотря на недавнее мгновенное желание хотя какого бы ни было сообщества с людьми, он при первом, действительно обращенном к нему, слове вдруг ощутил свое обычное неприятное и раздражительное чувство отвращения ко всякому чужому лицу, касавшемуся или хотевшему
только прикоснуться к его личности.
Ни словечка при этом не вымолвила, хоть бы взглянула, а взяла
только наш большой драдедамовый [Драдедам — тонкое (дамское) сукно.] зеленый платок (общий
такой у нас платок есть, драдедамовый), накрыла им совсем голову и лицо и легла на кровать лицом к стенке,
только плечики да тело все вздрагивают…
Сонечка, голубка моя,
только деньгами способствовала, а самой, говорит, мне теперь, до времени, у вас часто бывать неприлично,
так разве в сумерки, чтобы никто не видал.
Раздался смех и даже ругательства. Смеялись и ругались слушавшие и не слушавшие,
так, глядя
только на одну фигуру отставного чиновника.
— Ну, а коли я соврал, — воскликнул он вдруг невольно, — коли действительно не подлец человек, весь вообще, весь род, то есть человеческий, то значит, что остальное все — предрассудки, одни
только страхи напущенные, и нет никаких преград, и
так тому и следует быть!..
— Садись, всех довезу! — опять кричит Миколка, прыгая первый в телегу, берет вожжи и становится на передке во весь рост. — Гнедой даве с Матвеем ушел, — кричит он с телеги, — а кобыленка этта, братцы,
только сердце мое надрывает:
так бы, кажись, ее и убил, даром хлеб ест. Говорю, садись! Вскачь пущу! Вскачь пойдет! — И он берет в руки кнут, с наслаждением готовясь сечь савраску.
— Слава богу, это
только сон! — сказал он, садясь под деревом и глубоко переводя дыхание. — Но что это? Уж не горячка ли во мне начинается:
такой безобразный сон!
Но зачем же, спрашивал он всегда, зачем же
такая важная,
такая решительная для него и в то же время
такая в высшей степени случайная встреча на Сенной (по которой даже и идти ему незачем) подошла как раз теперь к
такому часу, к
такой минуте в его жизни, именно к
такому настроению его духа и к
таким именно обстоятельствам, при которых
только и могла она, эта встреча, произвести самое решительное и самое окончательное действие на всю судьбу его?
Но почему именно теперь пришлось ему выслушать именно
такой разговор и
такие мысли, когда в собственной голове его
только что зародились…
такие же точно мысли?
Даже недавнюю пробусвою (то есть визит с намерением окончательно осмотреть место) он
только пробовал было сделать, но далеко не взаправду, а
так: «дай-ка, дескать, пойду и опробую, что мечтать-то!» — и тотчас не выдержал, плюнул и убежал, в остервенении на самого себя.
«
Так, верно, те, которых ведут на казнь, прилепливаются мыслями ко всем предметам, которые им встречаются на дороге», — мелькнуло у него в голове, но
только мелькнуло, как молния; он сам поскорей погасил эту мысль… Но вот уже и близко, вот и дом, вот и ворота. Где-то вдруг часы пробили один удар. «Что это, неужели половина восьмого? Быть не может, верно, бегут!»
И, наконец, когда уже гость стал подниматься в четвертый этаж, тут
только он весь вдруг встрепенулся и успел-таки быстро и ловко проскользнуть назад из сеней в квартиру и притворить за собой дверь. Затем схватил запор и тихо, неслышно, насадил его на петлю. Инстинкт помогал. Кончив все, он притаился не дыша, прямо сейчас у двери. Незваный гость был уже тоже у дверей. Они стояли теперь друг против друга, как давеча он со старухой, когда дверь разделяла их, а он прислушивался.
Правда, он и не рассчитывал на вещи; он думал, что будут одни
только деньги, а потому и не приготовил заранее места, — «но теперь-то, теперь чему я рад? — думал он. — Разве
так прячут? Подлинно разум меня оставляет!» В изнеможении сел он на диван, и тотчас же нестерпимый озноб снова затряс его. Машинально потащил он лежавшее подле, на стуле, бывшее его студенческое зимнее пальто, теплое, но уже почти в лохмотьях, накрылся им, и сон и бред опять разом охватили его. Он забылся.
— Если у тебя еще хоть один
только раз в твоем благородном доме произойдет скандал,
так я тебя самое на цугундер, как в высоком слоге говорится.
И без того уже все
так и смотрят, встречаясь, оглядывают, как будто им и дело
только до него.
Наконец, пришло ему в голову, что не лучше ли будет пойти куда-нибудь на Неву? Там и людей меньше, и незаметнее, и во всяком случае удобнее, а главное — от здешних мест дальше. И удивился он вдруг: как это он целые полчаса бродил в тоске и тревоге, и в опасных местах, а этого не мог раньше выдумать! И потому
только целые полчаса на безрассудное дело убил, что
так уже раз во сне, в бреду решено было! Он становился чрезвычайно рассеян и забывчив и знал это. Решительно надо было спешить!
Во-первых, я в орфографии плох, во-вторых, в немецком иногда просто швах,
так что все больше от себя сочиняю и
только тем и утешаюсь, что от этого еще лучше выходит.
Голос бившего стал до того ужасен от злобы и бешенства, что уже
только хрипел, но все-таки и бивший тоже что-то
такое говорил, и тоже скоро, неразборчиво, торопясь и захлебываясь.
— Это денег-то не надо! Ну, это, брат, врешь, я свидетель! Не беспокойтесь, пожалуйста, это он
только так… опять вояжирует. [Вояжирует — здесь: грезит, блуждает в царстве снов (от фр. voyager — путешествовать).] С ним, впрочем, это и наяву бывает… Вы человек рассудительный, и мы будем его руководить, то есть попросту его руку водить, он и подпишет. Принимайтесь-ка…
Ну, да все это вздор, а
только она, видя, что ты уже не студент, уроков и костюма лишился и что по смерти барышни ей нечего уже тебя на родственной ноге держать, вдруг испугалась; а
так как ты, с своей стороны, забился в угол и ничего прежнего не поддерживал, она и вздумала тебя с квартиры согнать.
— Да чего ты
так… Что встревожился? Познакомиться с тобой пожелал; сам пожелал, потому что много мы с ним о тебе переговорили… Иначе от кого ж бы я про тебя столько узнал? Славный, брат, он малый, чудеснейший… в своем роде, разумеется. Теперь приятели; чуть не ежедневно видимся. Ведь я в эту часть переехал. Ты не знаешь еще?
Только что переехал. У Лавизы с ним раза два побывали. Лавизу-то помнишь, Лавизу Ивановну?
А ну как уж знают и
только прикидываются, дразнят, покуда лежу, а там вдруг войдут и скажут, что все давно уж известно и что они
только так…
— А чего
такого? На здоровье! Куда спешить? На свидание, что ли? Все время теперь наше. Я уж часа три тебя жду; раза два заходил, ты спал. К Зосимову два раза наведывался: нет дома, да и
только! Да ничего, придет!.. По своим делишкам тоже отлучался. Я ведь сегодня переехал, совсем переехал, с дядей. У меня ведь теперь дядя… Ну да к черту, за дело!.. Давай сюда узел, Настенька. Вот мы сейчас… А как, брат, себя чувствуешь?
Сорок пять копеек сдачи, медными пятаками, вот-с, извольте принять, и
таким образом, Родя, ты теперь во всем костюме восстановлен, потому что, по моему мнению, твое пальто не
только еще может служить, но даже имеет в себе вид особенного благородства: что значит у Шармера-то заказывать!
— Ну, и руки греет, и наплевать!
Так что ж, что греет! — крикнул вдруг Разумихин, как-то неестественно раздражаясь, — я разве хвалил тебе то, что он руки греет? Я говорил, что он в своем роде
только хорош! А прямо-то, во всех-то родах смотреть —
так много ль людей хороших останется? Да я уверен, что за меня тогда совсем с требухой всего-то одну печеную луковицу дадут, да и то если с тобой в придачу!..
— А я за тебя
только одну! Остри еще! Заметов еще мальчишка, я еще волосенки ему надеру, потому что его надо привлекать, а не отталкивать. Тем, что оттолкнешь человека, — не исправишь, тем паче мальчишку. С мальчишкой вдвое осторожнее надо. Эх вы, тупицы прогрессивные, ничего-то не понимаете! Человека не уважаете, себя обижаете… А коли хочешь знать,
так у нас, пожалуй, и дело одно общее завязалось.
А как ты думаешь, по характеру нашей юриспруденции, примут или способны ль они принять
такой факт, — основанный единственно
только на одной психологической невозможности, на одном
только душевном настроении, — за факт неотразимый и все обвинительные и вещественные факты, каковы бы они ни были, разрушающий?
— Гм. Стало быть, всего
только и есть оправдания, что тузили друг друга и хохотали. Положим, это сильное доказательство, но… Позволь теперь: как же ты сам-то весь факт объясняешь? Находку серег чем объясняешь, коли действительно он их
так нашел, как показывает?
— Вы, впрочем, не конфузьтесь, — брякнул тот, — Родя пятый день уже болен и три дня бредил, а теперь очнулся и даже ел с аппетитом. Это вот его доктор сидит,
только что его осмотрел, а я товарищ Родькин, тоже бывший студент, и теперь вот с ним нянчусь;
так вы нас не считайте и не стесняйтесь, а продолжайте, что вам там надо.
Я же хотел
только узнать теперь, кто вы
такой, потому что, видите ли, к общему-то делу в последнее время прицепилось столько разных промышленников и до того исказили они все, к чему ни прикоснулись, в свой интерес, что решительно все дело испакостили.
Он
только чувствовал и знал, что надо, чтобы все переменилось,
так или этак, «хоть как бы то ни было», повторял он с отчаянною, неподвижною самоуверенностью и решимостью.
— Нет уж, это что же, — вдруг заметила одна из группы, качая головой на Дуклиду. — Это уж я и не знаю, как это
так просить! Я бы, кажется, от одной
только совести провалилась…
«Где это, — подумал Раскольников, идя далее, — где это я читал, как один приговоренный к смерти, за час до смерти, говорит или думает, что если бы пришлось ему жить где-нибудь на высоте, на скале, и на
такой узенькой площадке, чтобы
только две ноги можно было поставить, — а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, — и оставаться
так, стоя на аршине пространства, всю жизнь, тысячу лет, вечность, — то лучше
так жить, чем сейчас умирать!
— Фу, какие вы страшные вещи говорите! — сказал, смеясь, Заметов. —
Только все это один разговор, а на деле, наверно, споткнулись бы. Тут, я вам скажу, по-моему, не
только нам с вами, даже натертому, отчаянному человеку за себя поручиться нельзя. Да чего ходить — вот пример: в нашей-то части старуху-то убили. Ведь уж, кажется, отчаянная башка, среди бела дня на все риски рискнул, одним чудом спасся, — а руки-то все-таки дрогнули: обокрасть не сумел, не выдержал; по делу видно…
— Вы сумасшедший, — выговорил почему-то Заметов тоже чуть не шепотом и почему-то отодвинулся вдруг от Раскольникова. У того засверкали глаза; он ужасно побледнел; верхняя губа его дрогнула и запрыгала. Он склонился к Заметову как можно ближе и стал шевелить губами, ничего не произнося;
так длилось с полминуты; он знал, что делал, но не мог сдержать себя. Страшное слово, как тогдашний запор в дверях,
так и прыгало на его губах: вот-вот сорвется; вот-вот
только спустить его, вот-вот
только выговорить!
Только что Раскольников отворил дверь на улицу, как вдруг, на самом крыльце, столкнулся с входившим Разумихиным. Оба, даже за шаг еще, не видали друг друга,
так что почти головами столкнулись. Несколько времени обмеривали они один другого взглядом. Разумихин был в величайшем изумлении, но вдруг гнев, настоящий гнев, грозно засверкал в его глазах.
Папаша был статский полковник и уже почти губернатор; ему
только оставался всего один какой-нибудь шаг,
так что все к нему ездили и говорили: «Мы вас уж
так и считаем, Иван Михайлыч, за нашего губернатора».
Меж тем комната наполнилась
так, что яблоку упасть было негде. Полицейские ушли, кроме одного, который оставался на время и старался выгнать публику, набравшуюся с лестницы, опять обратно на лестницу. Зато из внутренних комнат высыпали чуть не все жильцы г-жи Липпевехзель и сначала было теснились
только в дверях, но потом гурьбой хлынули в самую комнату. Катерина Ивановна пришла в исступление.
— Слушай, — поспешил Раскольников, — я пришел
только сказать, что ты заклад выиграл и что действительно никто не знает, что с ним может случиться. Войти же я не могу: я
так слаб, что сейчас упаду. И потому здравствуй и прощай! А завтра ко мне приходи…
А
только как этот мальчишка теперь убит,
так ты себе представить не можешь!
— Голова немного кружится,
только не в том дело, а в том, что мне
так грустно,
так грустно! точно женщине… право! Смотри, это что? Смотри! смотри!
На тревожный же и робкий вопрос Пульхерии Александровны, насчет «будто бы некоторых подозрений в помешательстве», он отвечал с спокойною и откровенною усмешкой, что слова его слишком преувеличены; что, конечно, в больном заметна какая-то неподвижная мысль, что-то обличающее мономанию, —
так как он, Зосимов, особенно следит теперь за этим чрезвычайно интересным отделом медицины, — но ведь надо же вспомнить, что почти вплоть до сегодня больной был в бреду, и… и, конечно, приезд родных его укрепит, рассеет и подействует спасительно, — «если
только можно будет избегнуть новых особенных потрясений», прибавил он значительно.
— Ну да, как-то
так нельзя, да и
только! Тут, брат, втягивающее начало есть.
— Знаешь, Дунечка, как
только я к утру немного заснула, мне вдруг приснилась покойница Марфа Петровна… и вся в белом… подошла ко мне, взяла за руку, а сама головой качает на меня, и
так строго, строго, как будто осуждает… К добру ли это? Ах, боже мой, Дмитрий Прокофьич, вы еще не знаете: Марфа Петровна умерла!
«И как это у него все хорошо выходит, — думала мать про себя, — какие у него благородные порывы и как он просто, деликатно кончил все это вчерашнее недоумение с сестрой — тем
только, что руку протянул в
такую минуту да поглядел хорошо…
Мне как раз представилось, как трагически погиб поручик Потанчиков, наш знакомый, друг твоего отца, — ты его не помнишь, Родя, — тоже в белой горячке и
таким же образом выбежал и на дворе в колодезь упал, на другой
только день могли вытащить.
— Ба! да и ты… с намерениями! — пробормотал он, посмотрев на нее чуть не с ненавистью и насмешливо улыбнувшись. — Я бы должен был это сообразить… Что ж, и похвально; тебе же лучше… и дойдешь до
такой черты, что не перешагнешь ее — несчастна будешь, а перешагнешь, — может, еще несчастнее будешь… А впрочем, все это вздор! — прибавил он раздражительно, досадуя на свое невольное увлечение. — Я хотел
только сказать, что у вас, маменька, я прощения прошу, — заключил он резко и отрывисто.
— Ах, что ты, Дуня! Не сердись, пожалуйста, Родя… Зачем ты, Дуня! — заговорила в смущении Пульхерия Александровна, — это я, вправду, ехала сюда, всю дорогу мечтала, в вагоне: как мы увидимся, как мы обо всем сообщим друг другу… и
так была счастлива, что и дороги не видала! Да что я! Я и теперь счастлива… Напрасно ты, Дуня! Я уж тем
только счастлива, что тебя вижу, Родя…
Сказав это, он вдруг смутился и побледнел: опять одно недавнее ужасное ощущение мертвым холодом прошло по душе его; опять ему вдруг стало совершенно ясно и понятно, что он сказал сейчас ужасную ложь, что не
только никогда теперь не придется ему успеть наговориться, но уже ни об чем больше, никогда и ни с кем, нельзя ему теперь говорить. Впечатление этой мучительной мысли было
так сильно, что он, на мгновение, почти совсем забылся, встал с места и, не глядя ни на кого, пошел вон из комнаты.