Неточные совпадения
Очень может
быть, что я далеко переценил его, что в этих едва обозначенных очерках схоронено
так много только для меня одного; может, я гораздо больше читаю, чем написано; сказанное будит во мне сны, служит иероглифом, к которому у меня
есть ключ. Может, я один слышу,
как под этими строками бьются духи… может, но оттого книга эта мне не меньше дорога. Она долго заменяла мне и людей и утраченное. Пришло время и с нею расстаться.
— Сначала еще шло кое-как, первые дни то
есть, ну,
так, бывало, взойдут два-три солдата и показывают, нет ли
выпить; поднесем им по рюмочке,
как следует, они и уйдут да еще сделают под козырек.
А Платон-то,
как драгун свалился, схватил его за ноги и стащил в творило,
так его и бросил, бедняжку, а еще он
был жив; лошадь его стоит, ни с места, и бьет ногой землю, словно понимает; наши люди заперли ее в конюшню, должно
быть, она там сгорела.
Пожар достиг в эти дня страшных размеров: накалившийся воздух, непрозрачный от дыма, становился невыносимым от жара. Наполеон
был одет и ходил по комнате, озабоченный, сердитый, он начинал чувствовать, что опаленные лавры его скоро замерзнут и что тут не отделаешься
такою шуткою,
как в Египте. План войны
был нелеп, это знали все, кроме Наполеона: Ней и Нарбон, Бертье и простые офицеры; на все возражения он отвечал кабалистическим словом; «Москва»; в Москве догадался и он.
Какие же подарки могли стать рядом с
таким праздником, — я же никогда не любил вещей, бугор собственности и стяжания не
был у меня развит ни в
какой возраст, — усталь от неизвестности, множество свечек, фольги и запах пороха!
Словом, он
был налицо при всех огромных происшествиях последнего времени, но как-то странно, не
так,
как следует.
Бывало, когда я еще
был ребенком, Вера Артамоновна, желая меня сильно обидеть за какую-нибудь шалость, говаривала мне: «Дайте срок, — вырастете,
такой же барин
будете,
как другие».
Старушка может
быть довольна —
таким,
как другие, по крайней мере, я не сделался.
Надобно же
было для последнего удара Федору Карловичу, чтоб он раз при Бушо, французском учителе, похвастался тем, что он
был рекрутом под Ватерлоо и что немцы дали страшную таску французам. Бушо только посмотрел на него и
так страшно понюхал табаку, что победитель Наполеона несколько сконфузился. Бушо ушел, сердито опираясь на свою сучковатую палку, и никогда не называл его иначе,
как le soldat de Vilainton. Я тогда еще не знал, что каламбур этот принадлежит Беранже, и не мог нарадоваться на выдумку Бушо.
Мне
было около пятнадцати лет, когда мой отец пригласил священника давать мне уроки богословия, насколько это
было нужно для вступления в университет. Катехизис попался мне в руки после Вольтера. Нигде религия не играет
такой скромной роли в деле воспитания,
как в России, и это, разумеется, величайшее счастие. Священнику за уроки закона божия платят всегда полцены, и даже это
так, что тот же священник, если дает тоже уроки латинского языка, то он за них берет дороже, чем за катехизис.
Он
был красив, но красота его обдавала холодом; нет лица, которое бы
так беспощадно обличало характер человека,
как его лицо.
Я ее полюбил за то особенно, что она первая стала обращаться со мной по-человечески, то
есть не удивлялась беспрестанно тому, что я вырос, не спрашивала, чему учусь и хорошо ли учусь, хочу ли в военную службу и в
какой полк, а говорила со мной
так,
как люди вообще говорят между собой, не оставляя, впрочем, докторальный авторитет, который девушки любят сохранять над мальчиками несколько лет моложе их.
Я на своем столе нацарапал числа до ее приезда и смарывал прошедшие, иногда намеренно забывая дня три, чтоб иметь удовольствие разом вымарать побольше, и все-таки время тянулось очень долго, потом и срок прошел, и новый
был назначен, и тот прошел,
как всегда бывает.
Жизнь кузины шла не по розам. Матери она лишилась ребенком. Отец
был отчаянный игрок и,
как все игроки по крови, — десять раз
был беден, десять раз
был богат и кончил все-таки тем, что окончательно разорился. Les beaux restes [Остатки (фр.).] своего достояния он посвятил конскому заводу, на который обратил все свои помыслы и страсти. Сын его, уланский юнкер, единственный брат кузины, очень добрый юноша, шел прямым путем к гибели: девятнадцати лет он уже
был более страстный игрок, нежели отец.
Для меня деревня
была временем воскресения, я страстно любил деревенскую жизнь. Леса, поля и воля вольная — все это мне
было так ново, выросшему в хлопках, за каменными стенами, не смея выйти ни под
каким предлогом за ворота без спроса и без сопровождения лакея…
Одно из главных наслаждений состояло в разрешении моего отца каждый вечер раз выстрелить из фальконета, причем, само собою разумеется, вся дворня
была занята и пятидесятилетние люди с проседью
так же тешились,
как я.
Около того времени,
как тверская кузина уехала в Корчеву, умерла бабушка Ника, матери он лишился в первом детстве. В их доме
была суета, и Зонненберг, которому нечего
было делать, тоже хлопотал и представлял, что сбит с ног; он привел Ника с утра к нам и просил его на весь день оставить у нас. Ник
был грустен, испуган; вероятно, он любил бабушку. Он
так поэтически вспомнил ее потом...
Этих пределов с Ником не
было, у него сердце
так же билось,
как у меня, он также отчалил от угрюмого консервативного берега, стоило дружнее отпихиваться, и мы, чуть ли не в первый день, решились действовать в пользу цесаревича Константина!
Из этого не следует, чтобы худенькие плечи Карла Ивановича когда-нибудь прикрывались погоном или эполетами, — но природа
так устроила немца, что если он не доходит до неряшества и sans-gene [бесцеремонности (фр.).] филологией или теологией, то,
какой бы он ни
был статский, все-таки он военный.
Долго я сам в себе таил восторги; застенчивость или что-нибудь другое, чего я и сам не знаю, мешало мне высказать их, но на Воробьевых горах этот восторг не
был отягчен одиночеством, ты разделял его со мной, и эти минуты незабвенны, они,
как воспоминания о
былом счастье, преследовали меня дорогой, а вокруг я только видел лес; все
было так синё, синё, а на душе темно, темно».
Улыбнитесь, пожалуй, да только кротко, добродушно,
так,
как улыбаются, думая о своем пятнадцатом годе. Или не лучше ли призадуматься над своим «Таков ли
был я, расцветая?» и благословить судьбу, если у вас
была юность (одной молодости недостаточно на это); благословить ее вдвое, если у вас
был тогда друг.
—
Как это ты в тридцать лет не научился говорить?.. таскает —
как это таскать дрова? — дрова носят, а не таскают. Ну, Данило, слава богу, господь сподобил меня еще раз тебя видеть. Прощаю тебе все грехи за сей год и овес, который ты тратишь безмерно, и то, что лошадей не чистишь, и ты меня прости. Потаскай еще дровец, пока силенка
есть, ну, а теперь настает пост,
так вина употребляй поменьше, в наши лета вредно, да и грех.
— Ах,
какая скука! Набоженство все! Не то, матушка, сквернит, что в уста входит, а что из-за уст; то ли
есть, другое ли — один исход; вот что из уст выходит — надобно наблюдать… пересуды да о ближнем. Ну, лучше ты обедала бы дома в
такие дни, а то тут еще турок придет — ему пилав надобно, у меня не герберг [постоялый двор, трактир (от нем. Herberge).] a la carte. [Здесь: с податей по карте (фр.).]
Так, например, медицинское отделение, находившееся по другую сторону сада, не
было с нами
так близко,
как прочие факультеты; к тому же его большинство состояло из семинаристов и немцев.
Впоследствии, то
есть лет через двенадцать, я много раз поминал Химика
так,
как поминал замечания моего отца; разумеется, он
был прав в трех четвертях всего, на что я возражал.
—
Какая смелость с вашей стороны, — продолжал он, — я удивляюсь вам; в нормальном состоянии никогда человек не может решиться на
такой страшный шаг. Мне предлагали две, три партии очень хорошие, но
как я вздумаю, что у меня в комнате
будет распоряжаться женщина,
будет все приводить по-своему в порядок, пожалуй,
будет мне запрещать курить мой табак (он курил нежинские корешки), поднимет шум, сумбур, тогда на меня находит
такой страх, что я предпочитаю умереть в одиночестве.
Как большая часть живых мальчиков, воспитанных в одиночестве, я с
такой искренностью и стремительностью бросался каждому на шею, с
такой безумной неосторожностью делал пропаганду и
так откровенно сам всех любил, что не мог не вызвать горячий ответ со стороны аудитории, состоящей из юношей почти одного возраста (мне
был тогда семнадцатый год).
Когда он, бывало, приходил в нашу аудиторию или с деканом Чумаковым, или с Котельницким, который заведовал шкапом с надписью «Materia Medica», [Медицинское вещество (лат.).] неизвестно зачем проживавшим в математической аудитории, или с Рейсом, выписанным из Германии за то, что его дядя хорошо знал химию, — с Рейсом, который, читая по-французски, называл светильню — baton de coton, [хлопчатобумажной палкой вместо: «cordon de coton» — хлопчатобумажным фитилем (фр.).] яд — рыбой (poisson [Яд — poison; рыба — poisson (фр.).]), а слово «молния»
так несчастно произносил, что многие думали, что он бранится, — мы смотрели на них большими глазами,
как на собрание ископаемых,
как на последних Абенсерагов, представителей иного времени, не столько близкого к нам,
как к Тредьяковскому и Кострову, — времени, в котором читали Хераскова и Княжнина, времени доброго профессора Дильтея, у которого
были две собачки: одна вечно лаявшая, другая никогда не лаявшая, за что он очень справедливо прозвал одну Баваркой, [Болтушкой (от фр. bavard).] а другую Пруденкой.
Кто хочет знать,
как сильно действовала на молодое поколение весть июльского переворота, пусть тот прочтет описание Гейне, услышавшего на Гельголанде, что «великий языческий Пан умер». Тут нет поддельного жара: Гейне тридцати лет
был так же увлечен,
так же одушевлен до ребячества,
как мы — восемнадцати.
Когда они все бывали в сборе в Москве и садились за свой простой обед, старушка
была вне себя от радости, ходила около стола, хлопотала и, вдруг останавливаясь, смотрела на свою молодежь с
такою гордостью, с
таким счастием и потом поднимала на меня глаза,
как будто спрашивая: «Не правда ли,
как они хороши?»
Как в эти минуты мне хотелось броситься ей на шею, поцеловать ее руку. И к тому же они действительно все
были даже наружно очень красивы.
После ссылки я его мельком встретил в Петербурге и нашел его очень изменившимся. Убеждения свои он сохранил, но он их сохранил,
как воин не выпускает меча из руки, чувствуя, что сам ранен навылет. Он
был задумчив, изнурен и сухо смотрел вперед.
Таким я его застал в Москве в 1842 году; обстоятельства его несколько поправились, труды его
были оценены, но все это пришло поздно — это эполеты Полежаева, это прощение Кольрейфа, сделанное не русским царем, а русскою жизнию.
Судьбе и этого
было мало. Зачем в самом деле
так долго зажилась старушка мать? Видела конец ссылки, видела своих детей во всей красоте юности, во всем блеске таланта, чего
было жить еще! Кто дорожит счастием, тот должен искать ранней смерти. Хронического счастья
так же нет,
как нетающего льда.
Но
так как возраст берет свое, то большая часть французской молодежи отбывает юность артистическим периодом, то
есть живет, если нет денег, в маленьких кафе с маленькими гризетками в quartier Latin, [Латинском квартале (фр.).] и в больших кафе с большими лоретками, если
есть деньги.
Какое мужество надобно
было иметь, чтоб произнести всенародно во Франции эти слова освобождения от спиритуализма, который
так силен в понятиях французов и
так вовсе не существует в их поведении.
Чтоб знать, что
такое русская тюрьма, русский суд и полиция, для этого надобно
быть мужиком, дворовым, мастеровым или мещанином. Политических арестантов, которые большею частию принадлежат к дворянству, содержат строго, наказывают свирепо, но их судьба не идет ни в
какое сравнение с судьбою бедных бородачей. С этими полиция не церемонится. К кому мужик или мастеровой пойдет потом жаловаться, где найдет суд?
— Я два раза, — говорил он, — писал на родину в Могилевскую губернию, да ответа не
было, видно, из моих никого больше нет;
так оно как-то и жутко на родину прийти, побудешь-побудешь, да,
как окаянный
какой, и пойдешь куда глаза глядят, Христа ради просить.
Нельзя
быть шпионом, торгашом чужого разврата и честным человеком, но можно
быть жандармским офицером, — не утратив всего человеческого достоинства,
так как сплошь да рядом можно найти женственность, нежное сердце и даже благородство в несчастных жертвах «общественной невоздержности».
Этот анекдот, которого верность не подлежит ни малейшему сомнению, бросает большой свет на характер Николая.
Как же ему не пришло в голову, что если человек, которому он не отказывает в уважении, храбрый воин, заслуженный старец, —
так упирается и
так умоляет пощадить его честь, то, стало
быть, дело не совсем чисто? Меньше нельзя
было сделать,
как потребовать налицо Голицына и велеть Стаалю при нем объяснить дело. Он этого не сделал, а велел нас строже содержать.
Эти вопросы
были легки, но не
были вопросы. В захваченных бумагах и письмах мнения
были высказаны довольно просто; вопросы, собственно, могли относиться к вещественному факту: писал ли человек или нет
такие строки. Комиссия сочла нужным прибавлять к каждой выписанной фразе: «
Как вы объясняете следующее место вашего письма?»
Вы запираетесь во всем, уклоняетесь от ответов и из ложного чувства чести бережете людей, о которых мы знаем больше, чем вы, и которые не
были так скромны,
как вы...
Ибаев
был виноватее других только эполетами. Не
будь он офицер, его никогда бы
так не наказали. Человек этот попал на какую-то пирушку, вероятно,
пил и
пел,
как все прочие, но, наверное, не более и не громче других.
Уставили мою коляску на небольшом дощанике, и мы поплыли. Погода, казалось, утихла; татарин через полчаса поднял парус,
как вдруг утихавшая буря снова усилилась. Нас понесло с
такой силой, что, нагнав какое-то бревно, мы
так в него стукнулись, что дрянной паром проломился и вода разлилась по палубе. Положение
было неприятное; впрочем, татарин сумел направить дощаник на мель.
Губернатор этот
был из малороссиян, сосланных не теснил и вообще
был человек смирный. Он как-то втихомолку улучшал свое состояние,
как крот где-то под землею, незаметно, он прибавлял зерно к зерну и отложил-таки малую толику на черные дни.
Пожилых лет, небольшой ростом офицер, с лицом, выражавшим много перенесенных забот, мелких нужд, страха перед начальством, встретил меня со всем радушием мертвящей скуки. Это
был один из тех недальних, добродушных служак, тянувший лет двадцать пять свою лямку и затянувшийся, без рассуждений, без повышений, в том роде,
как служат старые лошади, полагая, вероятно, что
так и надобно на рассвете надеть хомут и что-нибудь тащить.
— Нет, не то чтоб повальные, а
так, мрут,
как мухи; жиденок, знаете, эдакой чахлый, тщедушный, словно кошка ободранная, не привык часов десять месить грязь да
есть сухари — опять чужие люди, ни отца, ни матери, ни баловства; ну, покашляет, покашляет, да и в Могилев. И скажите, сделайте милость, что это им далось, что можно с ребятишками делать?
Там его, не знаю почему, арестовали и,
так как он
был без вида, его,
как бродягу, отправили пешком при партии арестантов в Тобольск.
Власть губернатора вообще растет в прямом отношении расстояния от Петербурга, но она растет в геометрической прогрессии в губерниях, где нет дворянства,
как в Перми, Вятке и Сибири. Такой-то край и
был нужен Тюфяеву.
Так как никому не
было пощады, то никто особенно не сердился на злой язык доктора.
Восточная Сибирь управляется еще больше спустя рукава. Это уж
так далеко, что и вести едва доходят до Петербурга. В Иркутске генерал-губернатор Броневский любил палить в городе из пушек, когда «гулял». А другой служил пьяный у себя в доме обедню в полном облачении и в присутствии архиерея. По крайней мере, шум одного и набожность другого не
были так вредны,
как осадное положение Пестеля и неусыпная деятельность Капцевича.
Жаль, что Сибирь
так скверно управляется. Выбор генерал-губернаторов особенно несчастен. Не знаю, каков Муравьев; он известен умом и способностями; остальные
были никуда не годны. Сибирь имеет большую будущность — на нее смотрят только
как на подвал, в котором много золота, много меху и другого добра, но который холоден, занесен снегом, беден средствами жизни, не изрезан дорогами, не населен. Это неверно.