Неточные совпадения
После обыкновенных фраз, отрывистых
слов и лаконических отметок, которым лет тридцать пять приписывали глубокий смысл, пока не догадались, что смысл их очень часто был пошл, Наполеон разбранил Ростопчина за пожар, говорил, что это вандализм, уверял, как всегда, в своей непреодолимой любви
к миру, толковал, что его война в Англии, а не в России, хвастался тем, что поставил караул
к Воспитательному дому и
к Успенскому собору, жаловался на Александра, говорил, что он дурно окружен, что мирные расположения его не известны императору.
Тихо и важно подвигался «братец», Сенатор и мой отец пошли ему навстречу. Он нес с собою, как носят на свадьбах и похоронах, обеими руками перед грудью — образ и протяжным голосом, несколько в нос, обратился
к братьям с следующими
словами...
Я, стало быть, вовсе не обвиняю ни монастырку, ни кузину за их взаимную нелюбовь, но понимаю, как молодая девушка, не привыкнувшая
к дисциплине, рвалась куда бы то ни было на волю из родительского дома. Отец, начинавший стариться, больше и больше покорялся ученой супруге своей; улан, брат ее, шалил хуже и хуже,
словом, дома было тяжело, и она наконец склонила мачеху отпустить ее на несколько месяцев, а может, и на год,
к нам.
Отец мой говорил с ними несколько
слов; одни подходили
к ручке, которую он никогда не давал, другие кланялись, — и мы уезжали.
Прежде мы имели мало долгих бесед. Карл Иванович мешал, как осенняя муха, и портил всякий разговор своим присутствием, во все мешался, ничего не понимая, делал замечания, поправлял воротник рубашки у Ника, торопился домой,
словом, был очень противен. Через месяц мы не могли провести двух дней, чтоб не увидеться или не написать письмо; я с порывистостью моей натуры привязывался больше и больше
к Нику, он тихо и глубоко любил меня.
Я не знаю, почему дают какой-то монополь воспоминаниям первой любви над воспоминаниями молодой дружбы. Первая любовь потому так благоуханна, что она забывает различие полов, что она — страстная дружба. С своей стороны, дружба между юношами имеет всю горячность любви и весь ее характер: та же застенчивая боязнь касаться
словом своих чувств, то же недоверие
к себе, безусловная преданность, та же мучительная тоска разлуки и то же ревнивое желание исключительности.
Когда он, бывало, приходил в нашу аудиторию или с деканом Чумаковым, или с Котельницким, который заведовал шкапом с надписью «Materia Medica», [Медицинское вещество (лат.).] неизвестно зачем проживавшим в математической аудитории, или с Рейсом, выписанным из Германии за то, что его дядя хорошо знал химию, — с Рейсом, который, читая по-французски, называл светильню — baton de coton, [хлопчатобумажной палкой вместо: «cordon de coton» — хлопчатобумажным фитилем (фр.).] яд — рыбой (poisson [Яд — poison; рыба — poisson (фр.).]), а
слово «молния» так несчастно произносил, что многие думали, что он бранится, — мы смотрели на них большими глазами, как на собрание ископаемых, как на последних Абенсерагов, представителей иного времени, не столько близкого
к нам, как
к Тредьяковскому и Кострову, — времени, в котором читали Хераскова и Княжнина, времени доброго профессора Дильтея, у которого были две собачки: одна вечно лаявшая, другая никогда не лаявшая, за что он очень справедливо прозвал одну Баваркой, [Болтушкой (от фр. bavard).] а другую Пруденкой.
Холера — это
слово, так знакомое теперь в Европе, домашнее в России до того, что какой-то патриотический поэт называет холеру единственной верной союзницей Николая, — раздалось тогда в первый раз на севере. Все трепетало страшной заразы, подвигавшейся по Волге
к Москве. Преувеличенные слухи наполняли ужасом воображение. Болезнь шла капризно, останавливалась, перескакивала, казалось, обошла Москву, и вдруг грозная весть «Холера в Москве!» — разнеслась по городу.
Митрополит смиренно покорился и разослал новое
слово по всем церквам, в котором пояснял, что напрасно стали бы искать какое-нибудь приложение в тексте первой проповеди
к благочестивейшему императору, что Давид — это мы сами, погрязнувшие в грехах.
Меня увезли
к обер-полицмейстеру, не знаю зачем — никто не говорил со мною ни
слова, потом опять привезли в частный дом, где мне была приготовлена комната под самой каланчой.
Вечером явился квартальный и сказал, что обер-полицмейстер велел мне на
словах объявить, что в свое время я узнаю причину ареста. Далее он вытащил из кармана засаленную итальянскую грамматику и, улыбаясь, прибавил: «Так хорошо случилось, что тут и словарь есть, лексикончика не нужно». Об сдаче и разговора не было. Я хотел было снова писать
к обер-полицмейстеру, но роль миниатюрного Гемпдена в Пречистенской части показалась мне слишком смешной.
— Я ничего не знаю и не прибавлю
к моим показаниям ни
слова, — ответил я.
—
К кому относятся дерзкие
слова в конце песни?
Муравьев говорил арестантам «ты» и ругался площадными
словами. Раз он до того разъярился, что подошел
к Цехановичу и хотел его взять за грудь, а может, и ударить — встретил взгляд скованного арестанта, сконфузился и продолжал другим тоном.
Простой народ еще менее враждебен
к сосланным, он вообще со стороны наказанных. Около сибирской границы
слово «ссыльный» исчезает и заменяется
словом «несчастный». В глазах русского народа судебный приговор не пятнает человека. В Пермской губернии, по дороге в Тобольск, крестьяне выставляют часто квас, молоко и хлеб в маленьком окошке на случай, если «несчастный» будет тайком пробираться из Сибири.
Она была вдова, и я еще помню ее мужа; он был небольшого роста, седенький старичок, пивший тайком от княгини настойки и наливки, ничем не занимавшийся путным в доме и привыкнувший
к безусловной покорности жене, против которой иногда возмущался на
словах, особенно после наливок, но никогда на деле.
Домашние не имели больше доступу
к барыне — это был Аракчеев, Бирон,
словом, первый министр.
«Я не помню, — пишет она в 1837, — когда бы я свободно и от души произнесла
слово „маменька“,
к кому бы, беспечно забывая все, склонилась на грудь. С восьми лет чужая всем, я люблю мою мать… но мы не знаем друг друга».
Ребенок должен был быть с утра зашнурован, причесан, навытяжке; это можно было бы допустить в ту меру, в которую оно не вредно здоровью; но княгиня шнуровала вместе с талией и душу, подавляя всякое откровенное, чистосердечное чувство, она требовала улыбку и веселый вид, когда ребенку было грустно, ласковое
слово, когда ему хотелось плакать, вид участия
к предметам безразличным,
словом — постоянной лжи.
В доме княгини диакона принимали так, как следует принимать беззащитного и
к тому же кроткого бедняка, — едва кивая ему головой, едва удостоивая его
словом.
Унылая, грустная дружба
к увядающей Саше имела печальный, траурный отблеск. Она вместе с
словами диакона и с отсутствием всякого развлечения удаляла молодую девушку от мира, от людей. Третье лицо, живое, веселое, молодое и с тем вместе сочувствовавшее всему мечтательному и романтическому, было очень на месте; оно стягивало на землю, на действительную, истинную почву.
Так оканчивалось мое первое письмо
к NataLie. И замечательно, что, испуганный
словом «сердца», я его не написал, а написал в конце письма «Твой брат».
Я сначала жил в Вятке не один. Странное и комическое лицо, которое время от времени является на всех перепутьях моей жизни, при всех важных событиях ее, — лицо, которое тонет для того, чтоб меня познакомить с Огаревым, и машет фуляром с русской земли, когда я переезжаю таурогенскую границу,
словом К. И. Зонненберг жил со мною в Вятке; я забыл об этом, рассказывая мою ссылку.
Вечером я пришел
к ним, — ни
слова о портрете. Если б муж был умнее, он должен бы был догадаться о том, что было; но он не был умнее. Я взглядом поблагодарил ее, она улыбкой отвечала мне.
В этой гостиной, на этом диване я ждал ее, прислушиваясь
к стону больного и
к брани пьяного слуги. Теперь все было так черно… Мрачно и смутно вспоминались мне, в похоронной обстановке, в запахе ладана —
слова, минуты, на которых я все же не мог нe останавливаться без нежности.
Имя сестры начинало теснить меня, теперь мне недостаточно было дружбы, это тихое чувство казалось холодным. Любовь ее видна из каждой строки ее писем, но мне уж и этого мало, мне нужно не только любовь, но и самое
слово, и вот я пишу: «Я сделаю тебе странный вопрос: веришь ли ты, что чувство, которое ты имеешь ко мне, — одна дружба? Веришь ли ты, что чувство, которое я имею
к тебе, — одна дружба?Я не верю».
30 октября. «Вот платье, вот наряд
к завтраму, а там образ, кольцы, хлопоты, приготовления — и ни
слова мне. Приглашены Насакины и другие. Они готовят мне сюрприз, — и я готовлю им сюрприз».
На другой день, в обеденную пору бубенчики перестали позванивать, мы были у подъезда Кетчера. Я велел его вызвать. Неделю тому назад, когда он меня оставил во Владимире, о моем приезде не было даже предположения, а потому он так удивился, увидя меня, что сначала не сказал ни
слова, а потом покатился со смеху, но вскоре принял озабоченный вид и повел меня
к себе. Когда мы были в его комнате, он, тщательно запирая дверь на ключ, спросил меня...
Часто, выбившись из сил, приходил он отдыхать
к нам; лежа на полу с двухлетним ребенком, он играл с ним целые часы. Пока мы были втроем, дело шло как нельзя лучше, но при звуке колокольчика судорожная гримаса пробегала по лицу его, и он беспокойно оглядывался и искал шляпу; потом оставался, по славянской слабости. Тут одно
слово, замечание, сказанное не по нем, приводило
к самым оригинальным сценам и спорам…
К концу вечера магистр в синих очках, побранивши Кольцова за то, что он оставил народный костюм, вдруг стал говорить о знаменитом «Письме» Чаадаева и заключил пошлую речь, сказанную тем докторальным тоном, который сам по себе вызывает на насмешку, следующими
словами...
От Строганова я поехал
к одной даме; об этом знакомстве следует сказать несколько
слов.
Как-то вечером Матвей, при нас показывая Саше что-то на плотине, поскользнулся и упал в воду с мелкой стороны. Саша перепугался, бросился
к нему, когда он вышел, вцепился в него ручонками и повторял сквозь слезы: «Не ходи, не ходи, ты утонешь!» Никто не думал, что эта детская ласка будет для Матвея последняя и что в
словах Саши заключалось для него страшное пророчество.
К вечеру староста воротился, исправник мне на
словах велел сказать: «Бросьте это дело, а то консистория вступится и наделает хлопот.
Судорожно натянутые нервы в Петербурге и Новгороде — отдали, внутренние непогоды улеглись. Мучительные разборы нас самих и друг друга, эти ненужные разбереживания
словами недавних ран, эти беспрерывные возвращения
к одним и тем же наболевшим предметам миновали; а потрясенная вера в нашу непогрешительность придавала больше серьезный и истинный характер нашей жизни. Моя статья «По поводу одной драмы» была заключительным
словом прожитой болезни.
Да, ты прав, Боткин, — и гораздо больше Платона, — ты, поучавший некогда нас не в садах и портиках (у нас слишком холодно без крыши), а за дружеской трапезой, что человек равно может найти «пантеистическое» наслаждение, созерцая пляску волн морских и дев испанских, слушая песни Шуберта и запах индейки с трюфлями. Внимая твоим мудрым
словам, я в первый раз оценил демократическую глубину нашего языка, приравнивающего запах
к звуку.
Встреча московских славянофилов с петербургским славянофильством Николая была для них большим несчастьем. Николай бежал в народность и православие от революционных идей. Общего между ними ничего не было, кроме
слов. Их крайности и нелепости все же были бескорыстно нелепы и без всякого отношения
к III Отделению или
к управе благочиния, что, разумеется, нисколько не мешало их нелепостям быть чрезвычайно нелепыми.
А между тем такова сила речи сказанной, такова мощь
слова в стране, молчащей и не привыкнувшей
к независимому говору, что «Письмо» Чаадаева потрясло всю мыслящую Россию.
Зачем модные дамы заглядывали в келью угрюмого мыслителя, зачем генералы, не понимающие ничего штатского, считали себя обязанными явиться
к старику, неловко прикинуться образованными людьми и хвастаться потом, перевирая какое-нибудь
слово Чаадаева, сказанное на их же счет?
Раз как-то морской министр Меншиков подошел
к нему со
словами: — Что это, Петр Яковлевич, старых знакомых не узнаете?
[«В дополнение
к тому, — говорил он мне в присутствии Хомякова, — они хвастаются даром
слова, а во всем племени говорит один Хомяков».
В Париже — едва ли в этом
слове звучало для меня меньше, чем в
слове «Москва». Об этой минуте я мечтал с детства. Дайте же взглянуть на HoteL de ViLLe, на café Foy в Пале-Рояле, где Камиль Демулен сорвал зеленый лист и прикрепил его
к шляпе, вместо кокарды, с криком «а La BastiLLe!»
Теперь расстанемтесь, и на прощанье одно
слово к вам, друзья юности.
Такую роль недоросля мне не хотелось играть, я сказал, что дал
слово, и взял чек на всю сумму. Когда я приехал
к нотариусу, там, сверх свидетелей, был еще кредитор, приехавший получить свои семьдесят тысяч франков. Купчую перечитали, мы подписались, нотариус поздравил меня парижским домохозяином, — оставалось вручить чек.
Поглаживая листы, как добрых коней, своей пухлой рукой: «Видите ли, — приговаривал он, — ваши связи, участие в неблагонамеренных журналах (почти
слово в
слово то же, что мне говорил Сахтынский в 1840), наконец, значительные subventions, [субсидии (фр.).] которые вы давали самым вредным предприятиям, заставили нас прибегнуть
к мере очень неприятной, но необходимой.
Страстный поклонник красот природы, неутомимый работник в науке, он все делал необыкновенно легко и удачно; вовсе не сухой ученый, а художник в своем деле, он им наслаждался; радикал — по темпераменту, peaлист — по организации и гуманный человек — по ясному и добродушно-ироническому взгляду, он жил именно в той жизненной среде,
к которой единственно идут дантовские
слова: «Qui e l'uomo felice».
На другой день утром он зашел за Рейхелем, им обоим надобно было идти
к Jardin des Plantes; [Ботаническому саду (фр.).] его удивил, несмотря на ранний час, разговор в кабинете Бакунина; он приотворил дверь — Прудон и Бакунин сидели на тех же местах, перед потухшим камином, и оканчивали в кратких
словах начатый вчера спор.
И этот «ярый боец» не выдержал, надломился; в его последнем труде я вижу ту же мощную диалектику, тот же размах, но она приводит уже его
к прежде задуманным результатам; она уже не свободна в последнем
слове.