Неточные совпадения
— Ты думаешь,
я для тебя не пью? Ну так знай же, что
я тебя ненавижу и проклинаю… изверг! Убить тебя мало за
то, что ты
мне сделала.
Года три жила Елена Петровна спокойно и радостно и уже перестала находить в Саше
то особенное и страшное; и когда первою в чреде великих событий, потрясших Россию, вспыхнула японская война,
то не поняла предвестия и только подумала: «Вот и хорошо, что
я взяла Сашу из корпуса». И многие матери в
ту минуту подумали не больше этого, а
то и меньше.
—
Я знаю, — ответила Линочка, хотя в первый раз услыхала, что Байрон умер за свободу. — Не мешай, Сашечка, а
то навру.
И
тем особенно были они хороши, что не было ни одного лучше Саши: пусть и поют и поражают остроумием, а Саша молчит; а как только заспорят, сейчас же каждый тянет Сашу на свою сторону: ты согласен со
мною, Погодин?
— Ты не знаешь,
я не умею говорить, но приблизительно так они,
то есть
я думаю. Это твоя красота, — он повел плечом в сторону
тех комнат, — она очень хороша, и
я очень уважаю в тебе эти стремления; да
мне и самому прежде нравилось, но она хороша только пока, до настоящего дела, до настоящей жизни… Понимаешь? Теперь же она неприятна и даже мешает.
Мне, конечно, ничего,
я привык, а им трудно.
То, о чем надо всегда плакать, вспоминая. Царь, награждающий царствами и думающий, что он только улыбнулся; блаженное существо, светлейший властелин, думающий, что он только поцеловал, а вместо
того дающий бессмертную радость, — о, глупый Саша! Каждый день готова
я терпеть муки рождения, чтобы только видеть, как ты вот ходишь и говоришь что-то невыносимо-серьезное, а
я не слушаю! Не слушаю!
— Боже ты мой! — гудел он взволнованно и мрачно, подавляя Сашу и несуразной фигурой своей, истово шагающей на четырех шагах, и выражением какого-то доподлинного давнишнего горя. — Боже ты мой, да как же могу
я этому поверить! Что не рисует да языком не треплет, так у него и талантов нет. Того-этого, — вздор, милостивый государь, преподлейший вздор! Талант у него в каждой черте выражен, даже смотреть больно, а он: «Нет, это сестра! Нет, мамаша!» Ну и мамаша, ну и сестра, ну и вздор, преподлейший вздор!
— Чай-то уж остыл. И ни разу это у
меня не бывало, чтобы
я попал на настоящий чай:
то горяч, а
то уж и остыл.
— Ну и вздор! Кто, того-этого, нуждается в свободе,
тому незачем ходить в чужие края. И где это, скажите, так много своей свободы, что уж больше не надо? И вообще, того-этого,
мне совсем не нравится, что вы сказали про Телепнева, про какие-то личные ваши соображения. Личные! — преподлейший вздор.
— Не знаю, того-этого, посоветовали, да все равно не выучил. Пока учу, ничего, как будто идет, а начну думать, так, батюшки мои: русские-то слова все итальянские и вышибли. Искал
я, кроме
того, как по-итальянски «того-этого», да так и не нашел, а без «того-этого» какой же, того-этого, разговор?
— Нет, — а выражение?.. Ну да что, Василий Васильевич: видно, вам никогда не приходилось разговаривать с матерью, а
то знали бы, что мать не переслушаешь. Ого, уже час, а Сашенька еще не спит. Учится, — улыбнулась она, — как он не скрытничает, а знаю
я, до чего ему хочется в университет!
Только вы
меня извините, Елена Петровна, а мое мнение такое, что только на чистой крови вырастают цветы… будь бы
я поэт, стихи бы на эту
тему написал.
Вот вы засмеетесь, а
я вам под видом шутки такие слова скажу: если террорист не повешен, так он, того-этого, только половину дела совершил, да и
то худшую.
— Спасибо,
я знаю. За рекой, на
той стороне, огромное зарево, какая-то деревня, не
то усадьба горит.
«Будет такая пошлость, если
я ее полюблю», — подумал он совсем неподходящими словами, а по острой боли сердца понял, что отдает драгоценное и
тем искупает какую-то, все еще неясную вину.
— Что ж, того-этого, и это правда! Только
я полагаю, Александр Николаевич, что негоже петлю раньше времени накидывать, успеют, того-этого, ваши-то намучиться. Что же касается моих поглядок,
то я же вам откровенно объяснил причину: ведь
я вас сватать пришел, и нужно же
мне было повидать женихову, того-этого, родню.
— Эн Е, значит? Да, того-этого, так и
тот офицер назван: Н. Е. Погодин. Это
я в одной старой газетке прочел про некий печальный случай: офицер Н. Е. Погодин зарубил шашкой какого-то студентика. Лет двадцать назад, того-этого, давно уж!
— Да как же не стоит? Вы же и есть самое главное. Дело — вздор. Вы же, того-этого, и есть дело. Ведь если из бельэтажа посмотреть,
то что
я вам предлагаю? Идти в лес, стать, того-этого, разбойником, убивать, жечь, грабить, — от такой, избави Бог, программы за версту сумасшедшим домом несет, ежели не хуже. А разве
я сумасшедший или подлец?
А знаю, что было оно, что это не сон
мне представился; нет, скорее вроде
того, как крикнуть или выстрелить над сонным человеком: он и выстрела не слыхал, а проснулся весь в страхе или в слезах.
— Может быть, это произошло тогда, когда
я был совсем еще ребенком? И правда, когда
я подумаю так,
то начинает что-то припоминаться, но так смутно, отдаленно, неясно, точно за тысячу лет — так смутно! И насколько
я знаю по словам… других людей, в детстве вокруг
меня было темно и печально. Отец мой, Василий Васильевич, был очень тяжелый и даже страшный человек.
— Да, и жестокий. Но главное, тупой и ужасно тяжелый, и его ни в чем нельзя было убедить, и что бы он ни делал, всегда от этого страдали другие. И если б хоть когда-нибудь раскаивался, а
то нет: или других обвинял, или судьбу, а про себя всегда писал, что он неудачник.
Я читал его письма к матери… давнишние письма, еще до моего рождения.
— Завтра
я, пожалуй, раскаюсь в
том, что говорил сегодня, но… иногда устаешь молчать и сдерживаться. И ночь, правда, такая чудесная, да и весь день, и вообще
я очень рад, что мы не в городе. Прибавим ходу?
— Нет, не мистика! — уже серьезно и даже строго сказал Саша, и почувствовал в темноте Колесников его нахмурившееся, вдруг похолодевшее лицо. — Если это мистика,
то как же объяснить, что в детстве
я был жесток? Этому трудно поверить, и этого не знает никто, даже мама, даже Лина, но
я был жесток даже до зверства. Прятался, но не от стыда, а чтобы не помешали, и еще потому, что с глазу на глаз было приятнее, и уж никто не отнимет: он да
я!
— Кот? А кот сразу поверил… и раскис. Замурлыкал, как котенок, тычется головой, кружится, как пьяный, вот-вот заплачет или скажет что-нибудь. И с
того вечера стал
я для него единственной любовью, откровением, радостью, Богом, что ли, уж не знаю, как это на ихнем языке: ходит за
мною по пятам, лезет на колена, его уж другие бьют, а он лезет, как слепой; а
то ночью заберется на постель и так развязно, к самому лицу — даже неловко ему сказать, что он облезлый и что даже кухарка им гнушается!
— Отец докончил: велел повесить за старость. И, по правде,
я даже не особенно огорчился: положение для кота становилось невыносимым: он уже не только
меня, а и себя мучил своею бессловесностью; и только оставалось ему, что превратиться в человека. Но только с
тех пор перестал
я мучить.
— Кто
я? Правда,
мне девятнадцать лет, и у нас было воспитание такое, и
я… до сих пор не знаю женщин, но разве это что-нибудь значит? Иногда
я себя чувствую мальчиком, а
то вдруг так стар, словно
мне сто лет и у
меня не черные глаза, а серые. Усталость какая-то… Откуда усталость, когда
я еще не работал?
— А если грех позади,
то как же
я могу быть чист! И не может, Василий, родиться теперь на земле такой человек, который был бы чист. Не может!
— Зверь
я, Саша. Пока с людьми, так, того-этого, соблюдаю манеры, а попаду в лес, ну и ассимилируюсь, вернусь в первобытное состояние. На
меня и темнота действует
того — этого, очень подозрительно. Да как же и не действовать? У нас только в городах по ночам огонь, а по всей России темнота, либо спят люди, либо если уж выходят,
то не за добром. Когда будет моя воля, все деревни, того-этого, велю осветить электричеством!
Увидел в синем дыму лицо молящейся матери и сперва удивился: «Как она сюда попала?» — забыл, что всю дорогу шел с нею рядом, но сейчас же понял, что и это нужно, долго рассматривал ее строгое, как бы углубленное лицо и также одобрил: «Хорошая мама: скоро она так же будет молиться надо
мною!» Потом все так же покорно Саша перевел глаза на
то, что всего более занимало его и все более открывало тайн: на две желтые, мертвые, кем-то заботливо сложенные руки.
И ответила мать: «Ты же радовал
меня, сын? Порадуй и теперь. А когда пойдешь на муку, пойду и
я с тобою; и не смеешь ты крупинки горя отнять от
меня — в ней твое прощение, в ней жизнь твоя и моя. Разве ты не знаешь: кого любит мать,
того любит и Бог! Радуй же, пока не настала мука».
Но
я люблю
тех, к кому иду, и верю… в правду.
И если даже только
то удастся
мне сделать, чтобы честно умереть,
то и тогда
я буду счастлив.
— Только сейчас, сию минуту,
я смотрел на чистое лицо моей матери, и совесть моя была спокойна. А кто с чистою совестью смотрит в лицо матери,
тот не может совершить греха, хотя бы не только все люди, Василий, а сам Бог осудил его!
— Да в правду? Ну ладно, не гневайся… генерал.
То подумай, что
я сегодня, чего доброго, спать буду. Уж мой сапожник беспокоиться начал: уж вы, Василий Васильевич, не лунатик ли, того-этого? Ну и дурак, говорю; какой же лунатик без луны — солнцевик
я, брат, солнцевик, это похуже. Прощай, Саша, до воскресенья не услышишь.
Около часу пришла Линочка; и хотя сразу с ужасом заговорила о трудностях экзамена, но пахло от нее весною, и в глазах ее была Женя Эгмонт, глядела оттуда на Сашу. «И зачем она притворяется и ни слова не говорит о Эгмонт!..
Меня бережет?» — хмурился Саша, хотя Линочка и не думала притворяться и совершенно забыла и о самой Жене, и о
той чудесной близости, которая только что соединяла их. Впрочем, вспомнила...
— Нас ее брат провожал, двоюродный, из Петербурга, он у них гостит, гвардеец, с усами. Да, родная моя мамочка! — он прямо в ужасе: как вы здесь живете? Но до
того вежлив, что
мне, ей-Богу, за нашу улицу стыдно стало — хоть бы разъединый поганый фонаришко поставили!
— Если ты не возьмешь, Сашка,
то клянусь Божьей Матерью… Ты такой дурак, Саша, что
мне даже стыдно, что ты мой брат. Ах, родной мой Сашечка, если бы ты тоже мог поклясться…
— А
то и говорю: без
меня меня женили.
Думал о
том, как быстро ржавеет оружие от лесной сырости и какое лицо у Еремея Гнедых; тихо забеспокоился, отчего так долго не возвращаются с охоты Колесников и матрос, и сейчас же себе ответил: «Ничего, придут,
я слышу их шаги», — хотя никаких шагов не слыхал; вдруг заслушался ручья.
— Ладно, ступай, — сухо приказал Саша, но встретил покорные, слегка испуганные, темные, как и у
тех, глаза Соловьева и стыдливо добавил: — Иди, голубчик,
я все сделаю. Нам поговорить надо.
— Раз
я и
то промахнулся, рассказал сдуру одному партийному, а он, партийный-то, оказалось, драмы, брат, писал, да и говорит
мне: позвольте,
я драму напишу… Др-р-раму, того-этого! Так он и сгинул, превратился в пар и исчез. Да, голос… Но только с детства с самого тянуло
меня к народу, сказано ведь: из земли вышел и в землю пойдешь…
— Ну — и с первого же базара
меня повезли, того-этого, в участок и устроили триумф: если хотите, того-этого, петь по нотам,
то вот вам императорский театр, пожалуйте! «А если без нот, того-этого?» А если без нот,
то будет это нарушение тишины и порядка, и вообще вам надо вытрезвиться… Шучу, но в этом роде нечто было, сейчас стыдно вспомнить. Но вытрезвили.
—
Мне и
то странно было, что
я тебе «ты» говорю.
Я всю ночь не засну,
я очень счастлив, Вася. «Ты, рябинушка, ты, зеленая…» И что удивительно: ведь
я мальчишка, и такой и есть, и вдруг
я почувствовал в себе такую силу и покой, точно
я всего достиг или завтра непременно достигну. Отчего это, Василий?
— Оттого, что за народом стоишь. Трудно на этот постамент взобраться, а когда взберешься и подымет он тебя,
то и стал ты герой. И
я сейчас твою силу чувствую.
— Какая тут изба, когда свою сжечь, так и
то впору.
Мне твоих денег не надо, да нехай им… А ты бы, милый человек, раз напрямки дело пошло, станцию бы лучше запалил. Спичек пожалел, что ли?
— И ехать светлее было бы, а
то что! Не знаю, как это по-вашему: бомбы так бомбы,
мне все равно. Но, проклятая!
— Скажите
мне, Василь Василич, как это так происходит: в каком бы глухом месте, в лесу или в овраге, ни лежало мертвое тело, а уж непременно обнаружится, дотлеть не успеет. Если
мне не верите, любого мужика спросите,
то же вам скажет.
— Вот что еще доложу, Василь Василич, надо бы Александру Иванычу смотреть осторожнее, а
то ведь они и этого, Митрофана-то, чуть на
тот свет не отправили, ей-Богу, уж совет держали, да
я отговорил.
— А ты требовательный человек, Василий:
то много мучусь,
то мало! Теперь, как врач, ты хочешь сказать, что жертвы под хлороформом не принимаются, — так
я тебя понял?
— Так… Подумай, подумай, Александр Иваныч, мы против этого не говорим. Думаешь, так думай, ничего, брат, на
то ты человек, а не зверь. Верно?..
Я и говорю, что верно. А достатки-то есть у мамаши?