Неточные совпадения
Но
не все, казавшееся мне виденным, видел я в самом деле;
те же справки иногда доказывали, что многого я
не мог видеть,
а мог только слышать.
Ведь ты только мешаешь ей и тревожишь ее,
а пособить
не можешь…» Но с гневом встречала такие речи моя мать и отвечала, что покуда искра жизни тлеется во мне, она
не перестанет делать все что может для моего спасенья, — и снова клала меня, бесчувственного, в крепительную ванну, вливала в рот рейнвейну или бульону, целые часы растирала мне грудь и спину голыми руками,
а если и это
не помогало,
то наполняла легкие мои своим дыханьем — и я, после глубокого вздоха, начинал дышать сильнее, как будто просыпался к жизни, получал сознание, начинал принимать пищу и говорить, и даже поправлялся на некоторое время.
Наконец, «Зеркало добродетели» перестало поглощать мое внимание и удовлетворять моему ребячьему любопытству, мне захотелось почитать других книжек,
а взять их решительно было негде;
тех книг, которые читывали иногда мой отец и мать, мне читать
не позволяли.
Книжек всего было двенадцать, и
те не по порядку,
а разрозненные.
Отец как-то затруднялся удовлетворить всем моим вопросам, мать помогла ему, и мне отвечали, что в Парашине половина крестьян родовых багровских, и что им хорошо известно, что когда-нибудь они будут опять наши; что его они знают потому, что он езжал в Парашино с тетушкой, что любят его за
то, что он им ничего худого
не делал, и что по нем любят мою мать и меня,
а потому и знают, как нас зовут.
Мать вела меня за руку,
а нянька несла мою сестрицу, которая с необыкновенным любопытством смотрела на невиданное ею зрелище; мне же хотя удалось видеть нечто подобное в Уфе, но
тем не менее я смотрел на него с восхищением.
Отец улыбнулся и отвечал, что похоже на
то; что он и прежде слыхал об нем много нехорошего, но что он родня и любимец Михайлушки,
а тетушка Прасковья Ивановна во всем Михайлушке верит; что он велел послать к себе таких стариков из багровских, которые скажут ему всю правду, зная, что он их
не выдаст, и что Миронычу было это невкусно.
Мироныч отвечал, что один пасется у «Кошелги»,
а другой у «Каменного врага», и прибавил: «Коли вам угодно будет, батюшка Алексей Степаныч, поглядеть господские ржаные и яровые хлеба и паровое поле (мы завтра отслужим молебен и начнем сев),
то не прикажете ли подогнать туда табуны?
Я многого
не понимал, многое забыл, и у меня остались в памяти только отцовы слова: «
Не вмешивайся
не в свое дело, ты все дело испортишь, ты все семейство погубишь, теперь Мироныч
не тронет их, он все-таки будет опасаться, чтоб я
не написал к тетушке,
а если пойдет дело на
то, чтоб Мироныча прочь,
то Михайлушка его
не выдаст.
Отец с матерью старались растолковать мне, что совершенно добрых людей мало на свете, что парашинские старики, которых отец мой знает давно, люди честные и правдивые, сказали ему, что Мироныч начальник умный и распорядительный, заботливый о господском и о крестьянском деле; они говорили, что, конечно, он потакает и потворствует своей родне и богатым мужикам, которые находятся в милости у главного управителя, Михайлы Максимыча, но что как же быть? свой своему поневоле друг, и что нельзя
не уважить Михайле Максимычу; что Мироныч хотя гуляет, но на работах всегда бывает в трезвом виде и
не дерется без толку; что он
не поживился ни одной копейкой, ни господской, ни крестьянской,
а наживает большие деньги от дегтя и кожевенных заводов, потому что он в части у хозяев,
то есть у богатых парашинских мужиков, промышляющих в башкирских лесах сидкою дегтя и покупкою у башкирцев кож разного мелкого и крупного скота; что хотя хозяевам маленько и обидно, ну, да они богаты и получают большие барыши.
Наконец вышла мать и спросила: «Где же ваша нянька?» Агафья выскочила из коридора, уверяя, что только сию минуту отошла от нас, между
тем как мы с самого прихода в залу ее и
не видали,
а слышали только бормотанье и шушуканье в коридоре.
«Ну, так ты нам скажи, невестушка, — говорила бабушка, — что твои детки едят и чего
не едят:
а то ведь я
не знаю, чем их потчевать; мы ведь люди деревенские и ваших городских порядков
не знаем».
Дедушка приказал нас с сестрицей посадить за стол прямо против себя,
а как высоких детских кресел с нами
не было,
то подложили под нас кучу подушек, и я смеялся, как высоко сидела моя сестрица, хотя сам сидел
не много пониже.
С этих пор я заметил, что мать сделалась осторожна и
не говорила при мне ничего такого, что могло бы меня встревожить или испугать,
а если и говорила,
то так тихо, что я ничего
не мог расслышать.
За обедом нас всегда сажали на другом конце стола, прямо против дедушки, всегда на высоких подушках; иногда он бывал весел и говорил с нами, особенно с сестрицей, которую называл козулькой;
а иногда он был такой сердитый, что ни с кем
не говорил; бабушка и тетушка также молчали, и мы с сестрицей, соскучившись, начинали перешептываться между собой; но Евсеич, который всегда стоял за моим стулом, сейчас останавливал меня, шепнув мне на ухо, чтобы я молчал;
то же делала нянька Агафья с моей сестрицей.
Она, например,
не понимала, что нас мало любят,
а я понимал это совершенно; оттого она была смелее и веселее меня и часто сама заговаривала с дедушкой, бабушкой и теткой; ее и любили за
то гораздо больше, чем меня, особенно дедушка; он даже иногда присылал за ней и подолгу держал у себя в горнице.
Выслушав ее, он сказал: «
Не знаю, соколик мой (так он звал меня всегда), все ли правда тут написано;
а вот здесь в деревне, прошлой зимою, доподлинно случилось, что мужик Арефий Никитин поехал за дровами в лес, в общий колок, всего версты четыре, да и запоздал; поднялся буран, лошаденка была плохая, да и сам он был плох; показалось ему, что он
не по
той дороге едет, он и пошел отыскивать дорогу, снег был глубокий, он выбился из сил, завяз в долочке — так его снегом там и занесло.
С
тех пор его зовут
не Арефий,
а Арева» [Замечательно, что этот несчастный Арефий,
не замерзший в продолжение трех дней под снегом, в жестокие зимние морозы, замерз лет через двадцать пять в сентябре месяце, при самом легком морозе, последовавшем после сильного дождя!
Нянька Агафья плакала, и мне было очень ее жаль,
а в
то же время она все говорила неправду; клялась и божилась, что от нас и денно и нощно
не отходила и ссылалась на меня и на Евсеича.
Я даже слышал, как мой отец пенял моей матери и говорил: «Хорошо, что батюшка
не вслушался, как ты благодарила сестру Аксинью Степановну, и
не догадался,
а то могла бы выйти беда.
Наконец мы совсем уложились и собрались в дорогу. Дедушка ласково простился с нами, перекрестил нас и даже сказал: «Жаль, что уж время позднее,
а то бы еще с недельку надо вам погостить. Невестыньке с детьми было беспокойно жить; ну, да я пристрою ей особую горницу». Все прочие прощались
не один раз; долго целовались, обнимались и плакали. Я совершенно поверил, что нас очень полюбили, и мне всех было жаль, особенно дедушку.
Погода стояла мокрая или холодная, останавливаться в поле было невозможно,
а потому кормежки и ночевки в чувашских, мордовских и татарских деревнях очень нам наскучили; у татар еще было лучше, потому что у них избы были белые,
то есть с трубами,
а в курных избах чуваш и мордвы кормежки были нестерпимы: мы так рано выезжали с ночевок, что останавливались кормить лошадей именно в
то время, когда еще топились печи; надо было лежать на лавках, чтоб
не задохнуться от дыму, несмотря на растворенную дверь.
Я помню, что гости у нас тогда бывали так веселы, как после никогда уже
не бывали во все остальное время нашего житья в Уфе,
а между
тем я и тогда знал, что мы всякий день нуждались в деньгах и что все у нас в доме было беднее и хуже, чем у других.
Энгельгардт вздумал продолжать шутку и на другой день, видя, что я
не подхожу к нему, сказал мне: «
А, трусишка! ты боишься военной службы, так вот я тебя насильно возьму…» С этих пор я уж
не подходил к полковнику без особенного приказания матери, и
то со слезами.
За несколько времени до назначенного часа я уже
не отходил от дяди и все смотрел ему в глаза;
а если и это
не помогало,
то дергал его за рукав, говоря самым просительным голосом: «Дяденька, пойдемте рисовать».
Дядя, как скоро садился сам за свою картину, усаживал и меня рисовать на другом столе; но учение сначала
не имело никакого успеха, потому что я беспрестанно вскакивал, чтоб посмотреть, как рисует дядя;
а когда он запретил мне сходить с места,
то я таращил свои глаза на него или влезал на стул, надеясь хоть что-нибудь увидеть.
Это забавляло всех; общий смех ободрял меня, и я позволял себе говорить такие дерзости, за которые потом меня же бранили и заставляли просить извинения;
а как я, по ребячеству, находил себя совершенно правым и
не соглашался извиняться,
то меня ставили в угол и доводили, наконец, до
того, что я просил прощения.
Чувство собственности, исключительной принадлежности чего бы
то ни было, хотя
не вполне, но очень понимается дитятей и составляет для него особенное удовольствие (по крайней мере, так было со мной),
а потому и я, будучи вовсе
не скупым мальчиком, очень дорожил
тем, что Сергеевка — моя; без этого притяжательного местоимения я никогда
не называл ее.
Он предложил мне съесть тарелку супу — я отказался, говоря, что «если маменька прикажет,
то я буду есть,
а сам я кушать
не хочу».
Мать спросила меня: «Ты
не чувствуешь своей вины перед Петром Николаичем,
не раскаиваешься в своем поступке,
не хочешь просить у него прощенья?» Я отвечал, что я перед Петром Николаичем
не виноват,
а если маменька прикажет,
то прощения просить буду.
Скоро стал я замечать, что Матвей Васильич поступает несправедливо и что если мы с Андрюшей оба писали неудачно,
то мне он ставил «
не худо»,
а ему «посредственно»,
а если мы писали оба удовлетворительно,
то у меня стояло «очень хорошо» или «похвально»,
а у Андрюши «хорошо»; в
тех же случаях, впрочем, довольно редких, когда товарищ мой писал лучше меня, — у нас стояли одинаковые одобрительные слова.
Трудно было примириться детскому уму и чувству с мыслию, что виденное мною зрелище
не было исключительным злодейством, разбоем на большой дороге, за которое следовало бы казнить Матвея Васильича как преступника, что такие поступки
не только дозволяются, но требуются от него как исполнение его должности; что самые родители высеченных мальчиков благодарят учителя за строгость,
а мальчики будут благодарить со временем; что Матвей Васильич мог браниться зверским голосом, сечь своих учеников и оставаться в
то же время честным, добрым и тихим человеком.
Учителя другого в городе
не было,
а потому мать и отец сами исправляли его должность; всего больше они смотрели за
тем, чтоб я писал как можно похожее на прописи.
Мать опять отпустила меня на короткое время, и, одевшись еще теплее, я вышел и увидел новую, тоже
не виданную мною картину: лед трескался, ломался на отдельные глыбы; вода всплескивалась между ними; они набегали одна на другую, большая и крепкая затопляла слабейшую,
а если встречала сильный упор,
то поднималась одним краем вверх, иногда долго плыла в таком положении, иногда обе глыбы разрушались на мелкие куски и с треском погружались в воду.
В подтверждение наших рассказов мы с Евсеичем вынимали из ведра
то ту,
то другую рыбу,
а как это было затруднительно,
то наконец вытряхнули всю свою добычу на землю; но, увы, никакого впечатления
не произвела наша рыба на мою мать.
Наконец комары буквально одолели нас, и мы с матерью ушли в свою комнату без дверей и окон,
а как она
не представляла никакой защиты,
то сели на кровать под рединный полог, и хотя душно было сидеть под ним, но зато спокойно.
Оставшись наедине с матерью, он говорил об этом с невеселым лицом и с озабоченным видом; тут я узнал, что матери и прежде
не нравилась эта покупка, потому что приобретаемая земля
не могла скоро и без больших затруднений достаться нам во владение: она была заселена двумя деревнями припущенников, Киишками и Старым Тимкиным, которые жили, правда, по просроченным договорам, но которых свести на другие, казенные земли было очень трудно; всего же более
не нравилось моей матери
то, что сами продавцы-башкирцы ссорились между собою и всякий называл себя настоящим хозяином,
а другого обманщиком.
Но зато обе гостьи каждый вечер ходили удить со мной на озеро; удить они
не умели,
а потому и рыбы выуживали мало; к
тому же комары так нападали на них, особенно на солнечном закате, что они бросали удочки и убегали домой; весьма неохотно, но и я, совершенно свыкшийся с комарами, должен был возвращаться также домой.
Вечером опять повторилось
то же событие,
то есть мы остановились переменять лошадей, вышли, только уж
не в чистую татарскую,
а в гадкую мордовскую избу.
Беспрестанно я ожидал, что дедушка начнет умирать,
а как смерть, по моему понятию и убеждению, соединялась с мучительной болью и страданьем,
то я все вслушивался,
не начнет ли дедушка плакать и стонать.
Тогда мы тетушку Татьяну Степановну увезем в Уфу, и будет она жить у нас в пустой детской;
а если бабушка
не умрет,
то и ее увезем, перенесем дом из Багрова в Сергеевку, поставим его над самым озером и станем там летом жить и удить вместе с тетушкой…
Это была для меня совершенная новость, и я, остановясь, с любопытством рассматривал, как пряхи, одною рукою подергивая льняные мочки, другою вертели веретена с намотанной на них пряжей; все это делалось очень проворно и красиво,
а как все молчали,
то жужжанье веретен и подергиванье мочек производили необыкновенного рода шум, никогда мною
не слыханный.
Когда все было готово и все пошли прощаться с покойником,
то в зале поднялся вой, громко раздававшийся по всему дому; я чувствовал сильное волнение, но уже
не от страха,
а от темного понимания важности события, жалости к бедному дедушке и грусти, что я никогда его
не увижу.
Мать простила, но со всем
тем выгнала вон из нашей комнаты свою любимую приданую женщину и
не позволила ей показываться на глаза, пока ее
не позовут,
а мне она строго подтвердила, чтоб я никогда
не слушал рассказов слуг и
не верил им и что это все выдумки багровской дворни: разумеется, что тогда никакое сомнение в справедливости слов матери
не входило мне в голову.
Обогащенный многими новыми понятиями и чувствами, я принялся опять перечитывать свои книги и многое понял в них яснее прежнего, увидел даже
то, чего прежде вовсе
не видал,
а потому и самые книги показались мне отчасти новыми.
Споры, однако, продолжались, отец
не уступал, и все, чего могла добиться мать, состояло в
том, что отец согласился
не выходить в отставку немедленно,
а отложил это намерение до совершенного выздоровления матери от будущей болезни,
то есть до лета.
Мать боялась также, чтоб межеванье
не задержало отца, и, чтоб ее успокоить, он дал ей слово, что если в две недели межеванье
не будет кончено,
то он все бросит, оставит там поверенным кого-нибудь, хотя Федора, мужа Параши,
а сам приедет к нам, в Уфу.
Видно, отцу сказали об этом: он приходил к нам и сказал, что если я желаю, чтоб мать поскорее выздоровела,
то не должен плакать и проситься к ней,
а только молиться богу и просить, чтоб он ее помиловал, что мать хоть
не видит, но материнское сердце знает, что я плачу, и что ей от этого хуже.
«Послушайте, — сказал отец, — если мать увидит, что вы плачете,
то ей сделается хуже и она от
того может умереть;
а если вы
не будете плакать,
то ей будет лучше».
У нее было множество причин; главные состояли в
том, что Багрово сыро и вредно ее здоровью, что она в нем будет непременно хворать,
а помощи получить неоткуда, потому что лекарей близко нет; что все соседи и родные ей
не нравятся, что все это люди грубые и необразованные, с которыми ни о чем ни слова сказать нельзя, что жизнь в деревенской глуши, без общества умных людей, ужасна, что мы сами там поглупеем.