Приютки
1907
Глава четвертая
— Сними локти со стола! Что за манера сидеть вразвалку! Покажи твой платок… Что это? Метка это или червяк?
Мартовское солнце светит ярко. Оно освещает и гневное, раздосадованное лицо Павлы Артемьевны и тонкое, улыбающееся личико Наташи.
— Что это? Ты, кажется, смеешься? Дерзость или глупость позволяешь ты, моя милая, себе по отношению меня? И потом, изволь встать, когда с тобой говорит начальство. Или ты все еще воображаешь себя генеральской наследницей? Пора выкинуть из головы эти бредни!
Тонкая, изящная фигурка «барышни» (Наташу с первого дня появления здесь прозвали так воспитанницы) поднимается нехотя со скамейки. Кудрявая головка встряхивает всеми своими черными локонами, завязанными лентой у шеи, и они живописным каскадом рассыпаются по плечам.
— Ты с ума сошла, моя милая! — кричит снова Павла Артемьевна, выходя из себя. — Ты, кажется, не соблаговолила причесаться нынче утром. Ступай сейчас же к крану и изволь пригладить эти лохмы!
Черные лукавые глаза прячутся за лучами ресничек, таких густых и необычайно прямых. Стройная фигурка в сером холстинковом платье и розовом переднике направляется гордой, медленной поступью к двери рабочей комнаты.
— Иди скорее! Нечего выступать как принцесса! — шлет ей вдогонку рассерженная надзирательница.
Наташа ускоряет шаг, но при этом умышленно или нет с ноги девочки спадает шлепанец. Румянцева возвращается и поднимает его с невозмутимым спокойствием.
Воспитанницы трясутся от усилия удержать предательский взрыв смеха.
По беленькому личику Фенички расползаются багровые пятна румянца. Сегодня утром она тихонько пробралась в дортуар среднеотделенок, взяла платье своего кумира Наташи, выутюжила его в бельевой, начистила до глянца туфли Румянцевой… Потом, в часы уборки, таскала тяжелые ведра и мыла лестницу, исполняя работу, возложенную надзирательницей на новенькую. Теперь ей до боли хочется, схватить рукоделие Наташи и наметить за Румянцеву злополучный платок.
Но рядом с Наташей сидит тихоня Дуня Прохорова… С другой стороны благоразумная Дорушка… Это две примерницы. Они ни за что не согласятся передать Наташину работу ей, Феничке, а на ее место положить искусно выполненную ею, Феничкой, метку.
— Бедная… миленькая… хорошенькая… пригоженькая! Заела ее вовсе волчиха Пашка! — шепчет Феничка на ухо своей подруги Шуры Огурцовой.
— Да уж ладно, ты с твоей Наташкой совсем из кожи вылезла! — отмахнулась та.
Действительно, благодаря Наташе Феничка совсем изменилась. Перестала обожать доктора, перестала читать глупейшие романы. Наташа… С Наташей… О Наташе, только и речи о ней. И к тому же сама Наташа — ходячая книга. Как умеет она рассказать и о заморских краях, и о синем море… и о горах высоченных до неба… и о апельсиновых и лимонных, да миндальных деревьях, что растут прямо на воле, а не в кадках, как в Ботаническом саду, куда ежегодно летом возят приюток. Феничка так замечталась о рассказах своего «предмета», что не заметила, как быстро распахнулась дверь рабочей и… и громкий, неудержимый хохот потряс обычную тишину рукодельных часов.
На пороге комнаты стоит Наташа. Нет, не Наташа даже, а что-то едва похожее на нее. Гладко-гладко прилизанные волосок к волоску кудри, точно смазанные гуммиарабиком, лежат как приклеенные к голове. Куцая, толстая, тоже совершенно мокрая косичка, туго заплетенная, торчком стоит сзади.
И на этом сразу как будто уменьшившемся в объеме личике выдаются огромные черные глаза, сверкавшие юмором, влажные от смеха…
Павла Артемьевна даже рот раскрыла от неожиданности. И словно задохнувшись, не могла выговорить ни слова в первый момент появления шалуньи. И только после минутной паузы взвизгнула на всю комнату:
— Ага! Ты паясничать! Смешить! Забавлять воспитанниц! Мешать работать в часы рукоделий! Хорошо же, ступай в угол — это первое; а второе — запомни хорошенько, на носу своем заруби: еще одна подобная глупая выходка — и… и я попрошу разрешения у Екатерины Ивановны остричь твои глупые лохмы под гребенку.
— Это нельзя сделать! — произнес спокойно звонкий голос Румянцевой.
— Молчи! Молчи! Наташа! Ах! Наташа! — зашептали испуганно с двух сторон Дорушка и Дуня, дергая ее за передник.
Лицо Павлы Артемьевны побагровело.
— Что ты сказала? — едва сдерживаясь, проговорила она.
— Я сказала, что этого нельзя сделать! — произнесла так же спокойно девочка. — Ведь стригут только малышей-первоотделенок… Или в наказание… А я ничего дурного не сделала, за что бы надо было наказывать меня.
— Но ты дерзкая девчонка… и будешь наказана! — совсем уже не владея собою, произнесла надзирательница. — Еще один проступок, одна дерзость, и ты лишишься твоих бесподобных кудрей!
Последняя фраза прозвучала насмешливо, и ярко-розовое личико Наташи побледнело как-то сразу. Самолюбивая, избалованная девочка не прощала обид…
— Я отплачу этой фурии, — произнесла она сквозь стиснутые зубы, проходя мимо Фенички с видом оскорбленной королевы в угол за печкой, где уже по своему обыкновению находилась вечно наказанная шалунья Оня Лихарева, показывавшая уже издали в улыбке свои мелкие мышиные зубки и незаметно делая головою Наташе какой-то едва уловимый знак.
В руках у Они был чулок. Она вязала его. Всем наказанным полагалось вязать чулки, так как, стоя в углу или у печки, было трудно шить или метить…
— Опять спустила петлю… Павла Артемьевна, позвольте к Дорушке или к Вассе подойти… Я сама не умею поднять… Тут что-то напутано больно! — жалобным, деланно-печальным тоном прозвучал голос Они Лихаревой.
Павла Артемьевна сердито дернула головой, взглянув поверх пенсне на шалунью и презрительно поджимая губы, проговорила:
— Бесстыдница! Не срамилась бы лучше. Попроси кого-нибудь из стрижек тебя научить петли поднимать! Леонтьева Маруся, покажи этой дылде…
Маленькая девятилетняя карапузик-девочка покорно встала со своего места и подошла к наказанным.
Однако ей не пришлось исполнить приказания надзирательницы.
С быстротою молнии поднялась со своего места Дорушка и стремительно пробежала с несвойственной ей живостью к печке.
— Павла Артемьевна! Позвольте мне! Я покажу Оне.
После любимицы своей рыженькой Жени Панфиловой и рукодельницы Палани Павла Артемьевна любила больше всех Дорушку. Пренебрегая искусницей Вассой с того самого времени, как, будучи еще малышом-стрижкой, Васса сожгла работу цыганки Заведеевой, суровая надзирательница отличала великолепно, не хуже Вассы работающую Дорушку.
А благонравие и благоразумие последней еще более привязывали Павлу Артемьевну к девочке.
Поэтому Дорушке не было отказа ни в чем.
— Позволите? — еще раз почтительно осведомился звонкий голосок Ивановой.
— Уж бог с тобой! Показывай! — согласилась рукодельница.
Дорушка степенно поправила ошибку в вязанье Они и снова вернулась на свое место.
— Скучно стоять так-то! Давай клубки подбрасывать, чей выше полетит? — предложила шалунья Оня своей соседке и товарищу по несчастью. И в тот же миг в углу за печкой началась легкая, чуть слышная возня. Выждав минуту, когда Павла Артемьевна, повернувшись спиной к наказанным, стала внимательно разглядывать растянутую в пяльцах полосу вышивки у старшеотделенок, Оня с тихим хихиканьем подбросила первая свой клубок.
— Выше нашей колокольни! — произнесла она, скорчив при этом одну из уморительных своих гримасок.
— Выше самой высокой горы в мире! — прошептала ей в тон Наташа. И ее клубок взвился и полетел как воздушный шар к потолку.
— А мой выше неба! — и снова Онин клубок разлетелся кверху. За ним следили напряженным взглядом исподлобья глаза ста двадцати воспитанниц, для виду склонившихся над работой. Павла Артемьевна, не замечая ничего происходившего у печки, все еще продолжала рассматривать полосу вышивки на конце стола старшего отделения.
Вдруг что-то белое, крупное и крепкое, как незрелое яблоко, промелькнуло перед ее глазами и больно ударило по лбу склонившейся над пяльцами надзирательницы.
— О-о! — стоном ужаса пронеслось по комнате.
— А-а-а! — недоумевающе и грозно протянула рукодельная и быстро повернула голову в сторону наказанных. Это была страшная минута…
Бледная, как изразцы печи, у которой она стояла, Наташа Румянцева с дико и испуганно расширенными глазами безмолвно смотрела на Пашку. Выбившиеся пряди волос, успевшие выпорхнуть из прически и завиться еще пышнее и круче, упали ей на лоб, и испуганное, пораженное неожиданностью лицо казалось еще бледнее от их темного соседства.
Дрожащие губы что-то шептали беззвучно.
Павла Артемьевна, побагровевшая от ярости, плохо понимала, казалось, весь только что происшедший здесь ужас. Она стремительно подскочила к Румянцевой, подняла руку и изо всей силы дернула девочку за волосы, за черную отделившуюся и повисшую над ухом курчавую прядь…
— А… а… — прошипела она, — ты так-то! А-а… а! Клубком бросаться в меня… в твою наставницу… Ты… дрянная… дерзкая… ты!..
И она вторично протянула руку к волосам Наташи…
Но тут совсем неожиданно черная головка метнулась в сторону… И за минуту до этого испуганное и растерянное лицо внезапно преобразилось.
Гнев, гордость и оскорбленное достоинство отразились в помертвевших чертах Наташи… Огоньки ненависти и угрозы загорелись в черных глазах.
— Не смеете… вы не смеете меня драть за волосы… Этого нельзя… Я этого не позволю! — истерическими нотками крикнул дрожащий и рвущийся молодой голос.
И тоненькая, обычно слабая рука подростка с силой впилась в пальцы наставницы.
— Ты с ума сошла! — не своим голосом взвизгнула Павла Артемьевна. С пылающим лицом, сверкая глазами и трясясь от злобного волнения, она стояла с минуту безмолвно, меря взглядом осмелившуюся так грубо защищать себя воспитанницу.
В рабочей комнате стало тихо, как на кладбище… Девушки и дети с ужасом, разлитым на лицах, сидели ни живы ни мертвы во время этой сцены.
Прошла добрая минута времени, показавшаяся им чуть ли не получасом, пока Павла Артемьевна пришла в себя и обрела дар слова.
Какой-то крадущейся, кошачьей походкой снова приблизилась она к виновнице происшествия и затянула своим пониженным до шепота, шипящим голосом:
— Так-то, миленькая! Не скажешь ли, что нечаянно сделала эту гнусность? И солжешь… солжешь! Нарочно сделала это… И за волосы драть не смею, говоришь?.. И прекрасно! И прекрасно! Зато совсем срезать их смею… Публично! Понимаешь?.. В наказание… У Екатерины Ивановны этого наказания потребую… Понимаешь ли? Или лохмы твои тебе обстригут… Или… или я ни часа не останусь здесь в приюте. Ни часа больше. Поняла?
Тут она повернулась к по-прежнему бледной, как мертвец, Наташе спиной и почти бегом бросилась к двери, роняя отрывисто и хрипло на ходу:
— Не потерплю, не потерплю… или она наказана будет, или… или… — И стремительно скрылась за дверью.
Лишь только ее крупная фигура исчезла за порогом рабочей комнаты, воспитанницы старшие и средние стремительно повскакали со своих мест и окружили Наташу.
— Милая… родненькая… бедняжечка Наташа! Да как же это тебя угораздило в нее попасть! Господи, вот напасть-то какая! Да что же это будет теперь! — шептали они, с явным состраданием глядя на девочку.
Сама Наташа казалась гораздо менее взволнованной всех остальных… Отстранив от себя рыдающую Феничку, она громко произнесла, обращаясь к подругам:
— Все это вздор и глупости! Никто меня не посмеет пальцем тронуть. Что я за овца, чтобы дать себя остричь! Чепуха! За что меня наказывать?.. Я не виновата… И оправдываться не стану… И вы не смейте! Слышите, не смейте заступаться за меня! Так понятно, что не нарочно это вышло. О чем тут говорить?
И, пожав плечами, она отошла к столу и как ни в чем не бывало принялась за работу.
Тихо перешептываясь и вздыхая, принялись за прерванную работу и остальные воспитанницы.
Вошедшей получасом позже Павле Артемьевне не пришлось унимать, против ожидания, взволнованных «бунтовщиц».
— Тихо? Тем лучше, — зловеще прозвучал ее голос с порога, и, обведя торжествующим взором воспитанниц, она остановила глаза на Наташе и произнесла, отчеканивая каждое слово: — Наталья Румянцева! Ты по приказанию госпожи начальницы будешь острижена завтра после общей молитвы в наказание за дерзость и непослушание по отношению меня.
И снова взгляд, полный торжествующей радости, обежал лица испуганных воспитанниц.
Тихое, испуганное «ах» сорвалось одним общим вздохом у девушек.
И взоры всех с сожалением и горечью обратились к Наташе.
Ни один мускул не дрогнул в лице девочки. Только черные глаза ответили надзирательнице долгим, пристальным взглядом, а побелевшие губы произнесли чуть слышно:
— Этого никогда не будет!
И черная головка низко склонилась над рабочим столом.