В лесах
1874
Глава шестая
Петра Солноворота [Июня 12-го.] — конец весны, начало лету. Своротило солнышко на зиму, красно лето на жары пошло. Останные посевы гречихи покончены, на самых запоздалых капустниках рассада посажена, на последнюю рассадину горшок опрокинут, дикарь [Гранитный камень. В лесах за Волгой немало таких гранитных валунов.] навален и белый плат разостлан с приговорами: «Уродись ты, капуста, гола горшком, туга камешком, бела полотняным платком».
По утренней росе, в одних рубахах, опоясавшись шерстяными опоясками, досужие хозяйки ходят, бродят по огородам. Зорко высматривают они, не зажелтел ли где в приземистой огуречной травке золотистый новичок — первенький цветочек. И только что завидит которая желанного гостя, тотчас красную нитку из опояски вон, и с молитвой царю Константину и матери Олене наклоняется над грядкой, и тою ниткой перевязывает выглянувший на свет Божий цветочек. А сама заговор шепнет: «Как густо мой пояс вязался, так бы густо вязались мои огурцы, не было б меж них пустоцвету!..»
В деревнях, что подальше в захолустьях, на Тиховы дни иное старинное действо справляют. О ту пору сорные травы меж сеянной и саженной огородины разрастаются, пора девичьей работы подходит — гряды полоть. Но перед тем по старому завету надо «гряды обегать». Собираются красны девицы гурьбою и в глухую полнóчь обегают гряды веселой вереницей. А сами все до единой в чем мать на свет родила. От того обеганья ни червь на гряды не нападет, ни лютые медвяные росы, ни солнышком овощи не припечет, ни дождиком их не зальет.
Не установлено урочного дня грядному обеганью — никому не узнать, в какую ночь станут девицы свое действо справлять. Не скажут они ни брату, ни снохе, ни малым ребятам, ни родителям. И без того немало забот, чтоб девичье действо обошлось без помехи, чтоб не было ему какого ни на есть порушенья. Но в каком тайном совете дело свое девицы ни держат, парни, лукавый их знает как, беспременно узнают — и ночью, как действо зачнется, они тут как тут. Еще с вечера в копани по загородью пострелы запрячутся, либо залягут в крапиву — жги-пали, окаянная, только б глазком взглянуть на красоту девичью, как ее Господь Бог без покрова создал… Хоть действо бывает и полночью, да на Тиховы дни заря с зарей сходится, какой горячий молодецкий взор в те белые ночи не разглядит голеньких красоточек?.. А потом, как сойдутся на всполье хороводы водить, либо песни играть, иной бахвал захохочет, да еще зазорную речь поведет. «У тебя, — скажет, — Степанида Марковна, возле спины-то сбоку родинка»… И сгорит со стыда Степанида Марковна, обзовет недобрым словом бесстыжего, а тому, что с гуся вода: стоит ухмыляется да при всем честном народе еще брякнет, пожалуй, во все горло: «Сам своими глазами видел — хошь образ со стены!.. Вот и Егорку спроси, да и Ванька с Петряйкой солгать не дадут — и они тоже видели…» Батюшки светы!.. Снял долой с плеч головушку!.. Совсем осрамил! А что с нахальником сделаешь?
Стали замолкать соловьи, стали стихать и другие голосистые пташки. Не слыхать больше звонкого, переливистого их щебетанья. Иные певуны с иными песнями сменили их: только что закатится солнышко, в озимях перепела затюкают, в дымящемся белом туманом болоте дергач [Болотная птица Rallus crex, иначе коростель.] закричит, да на разные лады заведут любовные песни лягушки… Полетела пчела — божья угодница — на расцветшие луга и поляны, за о́бножью [Обножь, иначе взяток, колошки, поноска, понос – добыча, которую пчела собирает за один вылет.]. Отколь ни возьмись, комариная сила, и напал на скотину овод; по лугам и перелескам во все стороны заметалась скотина, забегала, задрав хвосты, словно бешеная. Межипарье [Межипарье – пора между весенними и летними полевыми работами от конца посевов до начала сенокоса.] приспело, вывезли мужики на паровые поля, сколько у кого накопилось, навозу, двойчатыми железными вилами бабы по всей полосе раскидали его, чтоб лежал ровненько — уродил хлеба полненько… Конец первой страде [Страда – рабочее время в полях. Первая, или малая, страда бывает весною (пахота и сев ярового поля). Она гораздо легче второй, или большой, страды, бывающей в июле и августе. Тут и сенокос, и жнитво, и пахота, и засев озимых полей.]. Не за горами и вторая; а вторая страда горше первой. Известно дело: на перву страду выльешь поту жбан, на втору полный чан. Травы налились, зацвели, раздушились… Недалеко косовица — зеленый покос, не за горами и жнитво, озимая пахота, сев. Выволакивают мужики заброшенные по задворкам после яровой пахоты сохи и косули, вынимают из клетей серпы да косы. Тут не без хлопот; косы надо наклепать, серпы назубрить, брусницы [Брусница, или брусовец, – дощечка, в виде маленькой лопаты, облитая варом (сосновая, еловая, пихтовая и всякого другого хвойного дерева смола, очищенная и сгущенная варкой), а потом посыпанная песком, который крепко пристает к вару. Брусница употребляется для точенья кос и горбуш.] варом облить да песком усыпать. Брусницу сладить — дело неважное, и подросток сможет, но клепка кос и зубренье серпов не всякому зипуну к рукаву подойдет. Тут нужны сметка в голове да провор в руке; без уменья колоти молотком по заклепкам сколько хочешь, одна пустая маята выйдет, пожалуй, еще порча…
Но вот стук-бряк по улице косами да серпами. С конца деревни до другого веселые крики несутся…
— А!.. Старый знакомый!.. Масляно рыло!.. Краснобайный язык!.. Добро пожаловать, милости просим!
Это булыня [Бродячий по деревням скупщик, преимущественно льна, всегда большой руки плут и балясник. Оттого ему и прозвище «масляно рыло, краснобайный язык». Лен скупает булыня по осени и зимой, а летом торгует косами и серпами. Он большей частью отдает их в долг, что крестьянам на руку, оттого что летом у них – пора не денежная. Осенью, забирая лен, булыня охулки на руку не кладет – процентов двести придется ему за отдачу в долг серпов и кос.]. Вот идет он возле подводы, а сам подпрыгивает, косами да серпами побрякивает, затейными прибаутками народ смешит. У него на возу и косы-литовки, и косы-горбуши [Литовка – русская большая коса, с прямым косьем (рукояткой). Горбуша – малая коса, с коротким и кривым косьем.], и серпы немецкие, а захочешь, так найдутся и топоры из самого Пучежа… Брякнет булыня косой о косу, звякнет серпом о серп — не успеешь Богородицу прочитать, цела деревня от мала до велика кругом воза стоит. Краснобай от клепки кос, от зубренья серпов мужиков отговаривает — берите, мол, новые, не в пример дешевле обойдутся. И денег добрый человек не берет — по осени, говорит, приеду, бабы льном заплатят, хошь мыканым, хошь немыканым, хошь изгрёбным [Изгрёбной лен, или просто изгребь, – грубые льняные волокна, остающиеся от вычески отмятого и оттрепанного щеткою льна. Из него делают рядно – самый грубый холст, идущий на мешки, на покрышки возов и т. п.], как им в ту пору будет сподручнее. Мне ведь, говорит, все едино, что сланéц, что мочене́ц, что плау́н, что долгунéц [Лен-сланéц – первый сбор волокна, моченéц – второй, плаýн – волокно короткое, мягкое и тонкое, долгунéц – длинные, но жесткие волокна.] — всякий Демид в мой кошель угодит.
И в тот же день во всяком дому появляются новые серпы и новые косы. Летошных нет, на придачу булыне пошли. А по осени «масляно рыло» возьмет свое. Деньгами гроша не получит, зато льном да пряжей туго-натуго нагрузит воза, да еще в каждой деревне его отцом-благодетелем назовут, да не то что хлеб-соль — пшенники, лапшенники, пшенницы, лапшенницы на стол ему поставят… Появятся и оладьи, и пряженцы, и курочка с насести, и косушка вина ради почести булыни и знакомства с ним напередки́.
А лет через десять, глядишь, тот булыня в купцы выписался, фабрику завел, каменный дом себе склал. А лесным бабам заволжанкам того и невдомек, что булынин-от дом из ихнего льна строен, ихней новиной [Кусок холста в тридцать аршин.] покрыт, ихними тальками [Талька – моток ниток, состоящий из 20 пасем, а пасьма – из 15 чисменок, в чисменке четыре нитки (кругом), каждая по четыре аршина. Таким образом, в тальке 4800 аршин пряжи. Такой счет ведется в Нижегородском и Костромском Заволжье, в Вятской губернии и вообще на севере. По другим местам другой счет пряжи ведут; около Москвы, например в Калужской и в Тульской губерниях, в тальке считают 20 пасем, каждая на 10 чисменок в четыре нитки, то есть 3200 аршин в тальке.] огорожен.
Межипарье — развеселая пора деревенской молодежи; веселей той поры во все лето нет. Работы мало, что ни вечер, то на всполье хороводы, либо песни, либо лясы, балясы да смехи́ на улице у завалин… А тут, глядишь, и земляника в мураве заалела, и черника вызрела, и тройчатая костяника, — пошел и сизый гонобобель [Костяника, или каменика, – Rubus saxatilis, у нее всегда по три ягодки вместе. Гонобобель, по другим местам голубица, пьяница, дурила ягода – Vaccinium uliginosum.]. Вслед за ягодами из земли грибы полезли, ровно прет их оттуда чем-нибудь. Первым явился щеголек масляник на низеньком корешке в широкой бурой шляпке с желтоватым подбоем [Масляник – Boletus lateus, самый ранний гриб, кроме сморчков (Morchella), который крестьянами за гриб не считается и в пищу не употребляется.], а за ним из летошной полусгнившей листвы полезли долгоногие березовики и сине-алые сыроежки, одним крайком стали высовываться и белые грибы. Радуются девки грибкам-первачкáм, промеж себя уговор держат, как бы целой деревней по грибы идти, как бы нажарить их в темном перелеске, самим досыта наесться и парней накормить, коли придут на грибовные девичьи гулянки. Прийти бы только долговязым!.. Вволю бы девки над ними натешились, до́ крови нарвали бы уши пострелам на нову новинку [Известный старинный обычай – драть за уши всякого, кто первый раз в том году ест новинку: первые ягоды, первые грибы, овощи и пр.]. Для того больше грибовны девичьи гулянки и затеваются… Маслом надо да сметаной раздобыться, благо Пасха была поздняя — грибы наперед Всех Святых уродились [С воскресенья Всех Святых начинается Петров пост.], значит, не грешно первачков на новинку и скоромных поесть. Но матери ворчливы, не то что масла, кислого молока у них не выпросишь; дрожат хозяйки надо всяким молочным скопом в летнюю пору. Ну, да ради грибовных гулянок авось и поп во грех не поставит, если та аль другая красотка с погреба у матери кое-что и спроворит. Уговорились девки; с раннего утра в каждой избе хлопотливо снуют они вкруг матерей у печей, помогая стряпать наспех — скорей бы отобедать да в лес с кузовками… Рассыпались девки по лесу, хрустят под их ногами сухие прутья, хлещут древесные сучья и ветки, раздвигаемые руками деревенских красавиц. Клики не смолкают, ауканьям конца нет, стоном стоят по́ лесу звонкие голоса. Пришли и парни. Они без плетюх, без туесóв — их дело не грибы сбирать, а красным девкам помогать. Только что в лес — хохот, визги. Верны́ девки старому завету: с кем зимой на супрядках, с тем летом на грибках да на ягодках. А все парочками. Понабравши грибов, парни огни развели, девки в глиняных плошках принялись грибы жарить. Ложек парни не захватили, девки кормят каждая своего со своей ложки. А кормя, норовят, чтобы парень, ошпарив язык, глаза выпучил и слова не мог бы промолвить. А тут ложкой его по лбу да за уши драть, не забыл бы новой новинки… Что смеху тут, что веселья!.. А пóд вечер каждый с зазнобушкой в кустики… И тут чуткому уху доводится слышать, как звонко да смачно деревенская молодежь целуется… Ох, грибы-грибочки! темные лесочки!.. Кто вас позабудет, кто про вас не вспомнит?
Жила-была в лесу бабушка Маланья, древняя старуха. Сколько от роду годов, люди не знали, сама позабыла… Языком чуть ворочает, а попу каждый год кается, что давным-давненько, во дни младые, в годы золотые, когда щеки были áлы, а очи звездисты, пошла она в лес по грибочки да нашла девичью беду непоправную… «Бабушка, — говорит ей поп, — много раз ты в этом каялася: прощена ты Господом от веку до веку». — «Батюшка, — отвечает старушка, — как же мне, грешнице, хоть еще разок не покаяться! Сладкое ведь сладко и вспомнить».
Эх, грибы-грибочки, темные лесочки!.. Кто вас смолоду не забывал, кто на старости не вспоминал?.. Человек человечьим живет, пока душа из тела не вынута.
Лишь за три часа до полуночи спряталось солнышко в черной полосе темного леса. Вплоть до полунóчи и зá полночь светлынь на небе стояла — то белою ночью заря с зарей сходились. Трифон Лохматый с Феклой Абрамовной чем Бог послал потрапезовали, но только вдвоем, ровно новобрачные: сыновья в людях, дочери по грибы ушли, с полдён в лесу застряли.
Поворчал на девок Трифон, но не больно серчал… Нечего думой про девок раскидывать, не медведь их заел, не волк зарезал — придут, воротятся. Одно гребтело Лохматому: так ли, не так ли, а Карпушке быть в лесу. «Уж коли дело на то пошло, — думает он про Параньку, — так пусть бы с кем хотела, только б не с мироедом…» Подумал так Трифон Михайлыч, махнул рукой и спать собрался.
Брякнули бубенчики на улице, заржали кони у ворот Лохматого. Подкатила ко двору пара лихих саврасок Алексеевых.
— Алексеюшка! — радостно вскрикнула Фекла Абрамовна и, семеня старыми ногами, бросилась отворять дорогому гостю ворота.
— Где был-побывал? Откудова Бог несет? — спрашивал Трифон Лохматый, здороваясь с сыном.
— В городу был, батюшка, места искал, — ответил Алексей.
— Что же? — спросил отец.
— Доброе местечко мне выпало, — сказал Алексей, — приехал твое благословенье принять.
— Что ж за место такое? — с любопытством спрашивал у сына Трифон.
— Хорошее местечко, батюшка, — отвечал Алексей. — Только надо трехгодовой пачпорт выправить.
— Для че долгой такой?
— В дальни места придется отъехать, — молвил Алексей. — На долгое время…
— В дальнюю сторонушку!.. На три-то годика!.. — всплеснув руками, зарыдала Фекла Абрамовна и, поникши головой, тяжело опустилась на скамейку. — Покидаешь ты нас, дитятко!.. Покидаешь отца с матерью!.. Покидаешь родиму́ сторонушку!..
— Завыла! — сурово молвил Трифон Михайлыч. — Убирайся, не мешай про дела разговаривать.
Утирая рукавом слезы и едва сдерживая рыданья, побрела Абрамовна в заднюю горницу вылить материнскую скорбь перед святыми иконами. Отец с сыном остались один на́ один.
— Какое ж то место? — спросил Алексея Трифон Лохматый.
— У Колышкина место, батюшка, у Сергея Андреича, — отвечал Алексей. — Приятель Патапу Максимычу будет… Пароходы у него по Волге бегают… На одном пароходе мне место сулит — всем заправлять, чтоб, значит, все было на моем отчете.
— По силам ли будет тебе такое дело? — молвил Трифон.
— Сладим, батюшка, — молодецки тряхнув кудрями, ответил отцу Алексей. — Хитрость не великая, приглядывался я на пристани довольно.
— Мелей на Волге много, перекатов, а ты человек не бывалый. Долго ль тут до греха?.. — заметил отец.
— То лоцманово дело, батюшка, — сказал Алексей. — Ему знать мели-перекаты, мое дело за порядком смотреть да все оберегать, кладь ли, людей ли… Опять же хозяйские деньги на руки, за нагрузкой смотреть, за выгрузкой.
— То-то смотри! Коим грехом не оплошай, — молвил Трифон.
— Бог милостив, батюшка, управимся, — с уверенностью сказал Алексей.
— На три года, говоришь, пачпорт? — спросил Трифон Михайлыч.
— Так точно, батюшка.
— А скоро ль надобно?
— Да через неделю беспременно надо на пароход поспеть. К тому времени с Низу он выбежит: приму кладь, да тем же часом в Рыбную.
— Ой, Алексеюшка, в неделю с пачпортом тебе не управиться. Задержки не вышло бы какой, — сказал Трифон Михайлыч.
— Какая же задержка? — спросил Алексей. — Подати уплочены, на очереди не состою, ни в чем худом не замечен… Чего еще?
— Не подати, не очередь, не худое что, другое может задержать тебя, — сказал Трифон. — Аль забыл, кто делами-то в приказе ворочает?
— Как забыть? — усмехнувшись, ответил Алексей.
— То-то и есть, — молвил Трифон. — Изо всей волости нашу деревню пуще всех он не жалует. А из поромовских боле всего злобы у него на меня…
— Да что ж он сделает? — горячо заговорил Алексей. — Разве может он не дать пачпорта?.. Не об двух головах!.. И над ним тоже начальство есть!
— Эх, молодо-зелено! — сказал сыну Трифон Лохматый. — Не разумеешь разве, что может он проволочить недели три, четыре?.. Вот про что говорю.
— Так я в город, — подхватил Алексей. — В казначействе выправлю.
— Так тебе и выдали!.. Держи карман!.. Казначей без удельного приказа не даст! — сказал Трифон Лохматый. — Нет, парень, без Карпушки тебе не обойтись… В его руках!..
Озадачили Алексея отцовы речи. Руки опустил и нос повесил.
— Как же быть-то? — спросил он отца упалым голосом.
— А вот как, — сказал Трифон. — Утре пораньше поезжай ты к Патапу Максимычу, покланяйся ему хорошенько, чтоб удельному голове словечко закинул, чтоб голова беспременно велел Карпушке бумагу для казначея тебе выдать. А в приказе пачпорта не бери… Карпушка такую статью, пожалуй, влепит, что в первом же городу в острог угодишь… На такие дела его взять!
К Патапу Максимычу!.. В Осиповку!.. Легко молвить, мудрено сделать… Заказан путь, не велено на глаза показываться. Сказать про то родителю нельзя, смолчать тоже нельзя… Что же делать?.. Опять, видно, грех на грех накладывать, опять обманные речи отцу говорить… Что же?.. Теперь уж не так боязно — попривык.
— Ладно, — пробормотал Алексей, — съезжу. А все-таки наперед к Морковкину попытаюсь, — прибавил он.
— Попытайся, пожалуй, — молвил Трифон. — Только помяни мое слово, без Патапа Максимыча тебе не обойтись.
— Увидим, — сказал Алексей, решаясь в случае неудачи ехать не в Осиповку, а прямо к голове. Благо по ветлужскому делу человек знакомый.
— Смотри только, Алексеюшка, с Карпушкой-то не больно зарывайся! — молвил Трифон. — У него ведь всяко лыко в строку. Чуть обмолвишься, разом к ответу… А ведь он рад-радехонек всех нас в ложке воды утопить… Памятлив, собака!
— Что Паранька-то? — после недолгого молчанья спросил Алексей.
— Гуляет, — насупив брови, сквозь зубы процедил Трифон, а сам, поднявшись с лавки и отодвинув оконницу, высунул на волю седую свою голову.
— Ни слуху, ни гулу, ни шороху, — молвил, отходя от окошка. — Кочетáм полночь пора опевать, а их нет да нет… И пес их знает, куда до сих пор занесло непутных!..
— Гулянки, что ль, какие? — спросил Алексей.
— По грибы пошли, — молвил Трифон. — Как только отобедали, со всей деревни девки взбузыкались. А нашим как отстать?.. Умчались, подымая хвосты… А Карпушка беспременно уж там… Караулит, леший его задери…
— Не посмеет, — слегка тряхнув кудрями, молвил Алексей. — Не дадут ребята спуску, коли сунется на игрище.
— Да он игрищá-то и в глаза не увидит, — сказал Трифон Михайлыч. — Лес-от велик, места найдется… Да что лес!.. На что им лес!.. Паранька в Песочно повадилась бегать. Совсем девка с похвей сбилась… Ославилась хуже последней солдатки!.. На честной родительский дом позор накинула — ворота ведь дегтем мазали, Алексеюшка!.. После этого кáк Параньке замуж идти?.. Ни честью, ни уходом никто не возьмет. И Наталье-то по милости ее терпеть приходится… Уж чего не приняла от меня Паранька, уж как не учил ее!.. Печки одной на ней не бывало!.. А ей и горюшка нет, отлежится, отдышится, да опять за свои дела. Потеряла девка совесть, забыла, какой у человека и стыд бывает!.. Ох-охó-хохó!..
И жжет и рвет у Алексея сердце. Злоба его разбирает, не на Карпушку, на сестру. Не жаль ему сестры, самого себя жаль… «Бог даст, в люди выду, — думает он, — вздумаю жену из хорошего дома брать, а тут скажут — сестра у него гулящая!.. Срам, позор!.. Сбыть бы куда ее, запереть бы в четырех стенах!..»
— В кельи ее, батюшка! — молвил он. — Черна ряса все покрывает.
— И то думаю, — ответил Трифон Михайлыч. — Только ведь ноне и по келейницам эта слабость пошла. В такой бы скит ее, где бы накрепко хвост-от пришили… А где такого взять?
— В Шарпане, сказывают, строго келейниц-то держат, — заметил Алексей.
— В Шарпане точно будет построже. И черной работы больше, дурить-то некогда… Да примет ли еще мать Августа наше чадушко? Вот что… — сказал Трифон.
— Попытай… — молвил Алексей.
— И то надо будет, — отозвался Трифон. — То маленько обидно, что работницей в дому меньше станет: много еще Паранька родительского хлеба не отработала. Хоть бы годок, другой еще пожила. Мать-то хилеть зачала, недомогает… Твое дело отделенное, Савелью до хозяйки долга песня, а без бабы какое хозяйство в дому!.. На старости лет останешься, пожалуй, один, как перст — без уходу, без обиходу.
— Бог милостив, батюшка; Наталья останется, — утешал отца Алексей.
— И на нее плоха, парень, надежда, — вздохнул Трифон. — Глядя на сестру, туда же смотрит.
— В Шарпан Параньку, в Шарпан, батюшка… — настаивал Алексей.
— Эка память-то у меня стала! — хватился Трифон. — Про скиты заговорили, только тут вспомянул… Из Комарова была присылка к тебе… Купчиха там московская проживает…
Алой зарницей вспыхнуло лицо Алексея, огнем сверкнули черные очи… Духу перевести не может.
— В пятницу от Манефиных работник на субботний базар в Городец проезжал, с ним Масляникова купчиха, что в Комарове живет, наказывала тебе побывать у нее — место-де какое-то вышло, — продолжал Трифон, не замечая смущения сына.
Вдруг послышались на улице веселый шум и звонкий смех… Затренькала балалайка, задребезжала гармоника, бойко затянул «запевало», вторя ему, пристали «голосá»: один заливался, другой на концах выносил… Им подхватили «подголоски», и звучной, плавной волной полилась расстанная песня возвращавшейся с «грибовной гулянки» молодежи [Русская песня начинается запевалой, самым голосистым песенником изо всех. Он, как говорится, «затягивает» и ведет песню, то есть держит голос, лад и меру. Запевало – обыкновенно высокий тенор; к нему пристают два «голоса»: один тенор, другой бас, первый «заливается», другой «выносит», то есть заканчивает каждый стих песни в одиночку. Подголосками называются остальные песенники. Расстанная песня (по иным местам разводная) – та, что поют перед расходом по домам. Таких песен много, все веселые.]:
Веселая голова,
Не ходи мимо сада,
Дороженьки не тори,
Худой славы не клади.
Пробудились на печах от уличной песни старые старухи, торопливо крестились спросонок и творили молитву. Ворчали отцы, кипятились матери. Одна за другой отодвигались в избах оконницы, и высовывались из них заспанные головы хозяек в одних повойниках. Голосистые матери резкой бранью осыпали далеко за полночь загулявших дочерей. Парни хохотали и громче прежнего пели:
Мил дорожку проторил,
Худу славу наложил,
Отцу с матерью бесчестье,
Роду-племени покор.
Не сразу угомонилась и разбрелась по дворам молодежь. Долго бренчала балалайка, долго на один нескончаемый лад наигрывала песню гармоника. По избам слышались брань матерей и визгливые крики девчонок, смиряемых родителями. Наконец все стихло, и сонное царство настало в деревне Поромовой.
Паранька одна воротилась. Кошкой крадучись, неслышными стопами пробралась она пó мосту [Мостом называют большие холодные сени между переднею и заднею избами, в иных местах – только пол в этих сенях.] к чулану, где у нее с сестрой постель стояла. Как на грех скрипнула половица. Трифон услыхал и крикнул дочь.
Ни жива ни мертва переступила порог Паранька.
— Наталья где? — грозно спросил ее отец.
— Дома, надо быть… — дрожа от страха, ответила она.
— Кликни ее сюда, — молвил Трифон.
Паранька ни с места.
— Да я не знаю… Она, видно, отстала…
И, еще ничего не видя, заревела.
— Я те задам: «отстала!» — зарычал старик и, схватив с полицы плеть, стал учить дочку уму-разуму.
Выскочила Фекла Абрамовна… Плач, крики, вопли!.. Опершись о стол рукою, молча, недвижно стоял Алексей… Ничего он не видел, ничего не слышал — одно на уме: «Марья Гавриловна зовет».