Внучка панцирного боярина (Лажечников И. И., 1868)

II

Нечего говорить, с каким дружеским радушием Евгения Сергеевна Зарницына приняла приезжих. Муж ее отсутствовал. Произведенный в генералы и получив бригаду, он отправился с ней в Литву. Исправный служака, добрый и благородный в полном смысле человек, он был и величайший флегматик во всем, что не касалось его служебных обязанностей и, прибавить надо, любви к жене. Он предоставил ей делать что ей угодно по управлению домом и имением и не мешал ни в каких филантропических затеях, и потому говорили, что он под ее башмачком.

Лизе и Тони приготовлены были две комнаты, одна подле другой, со всеми удобствами, какие могло придумать горячее сердце Зарницыной, а иначе она и любить не умела. Это была женщина, перешедшая гораздо за полдень свой, но живая, бойкая, энергичная не по годам и по тучности своей. Она жаждала всю жизнь свою дела, полезного для ближних, для общества, и без этого дела считала ее прозябанием. Душевный огонь не потухал еще в черных глазах ее; красота, которою она некогда славилась, еще оставила следы на отцветшем лице. Вполне русская, она была и пламенная патриотка. Экзальтация ее, о которой говорил некогда Ранеев Сурмину, была из самого чистого источника. Дай Бог России поболее таких экзальтированных женщин! Проницательный ум ее умел скоро узнавать людей, и если она иногда пользовалась двусмысленными личностями, так употребляла их, как необходимые, полезные орудия для своих целей.

Сурмин не оставался долго в городе при Двине. Дела призывали его в имение, доставшееся на границе Витебской и Могилевской губернии. Он распростился с обеими подругами и Зарницыной, обласкавшей его как друга семейства Ранеевых, и потому для нее не постороннего.

— Будете ли помнить меня? — спросил он с чувством Тони, уловив минуту, когда мог сказать ей несколько задушевных слов наедине.

— Еще бы нет, — сказала она с увлечением. Взгляд ее докончил, чего не договорили слова.

— Мне так хорошо было с вами всю дорогу, я был так счастлив, мое сердце так свыклось видеть вас каждый день, что мне тяжело расстаться со своими спутницами.

Тони крепко пожала руку, ей поданную.

Скучнее и грустнее города, куда приехали наши подруги, я не знаю. Когда я жил в нем, он мне казался местом заточения. Когда я в 1854 году, выпущенный из-за решетки его, въехал в Смоленск, я, казалось, готов был облобызать родную землю, на которую ступил, благовест русских колоколов радостно прозвучал в моем сердце, как будто оно хотело пропеть: «Христос воскресе!» Не скажу, чтобы местность города на Двине была неприятна. Напротив того, по своему положению на этой реке, он имел бы живописную физиономию, если б не накрыла его своим мрачным наметом польская и еврейская характеристика. Русский любит строить жилища свои и особенно храмы Божий на берегах рек и на высотах, чтобы купола этих храмов и шпили их колоколен весело возносились к небу, весело глядели на всю окрестность. В Белоруссии, в Литве, сколько знаю, для церквей и костелов избирают плоские, низменные места, в котловинах, так что они издали не видны. Не говорю о синагогах с неопрятною их наружностью. При въезде в город с московского шоссе, вас встречают пустыри. Незаметно здесь садов, которые в некоторых великороссийских и особенно в малороссийских губерниях в весеннее время облиты цветами и к осени на солнышке играют роями своих золотистых и румяных плодов. А климат здешний, согреваемый теплым дуновением, навеваемым с Балтийского моря, так благоприятен для плодовых произрастаний. Здесь растут пирамидальные тополи и каштаны, неогражденные ничем от зимнего холода. Между тем у нас, в великорусских губерниях, стоящих на одном градусе долготы с белорусскими, они хиреют и часто умирают, хотя их на зиму окутывают в шубы. Еврей — враг земли и всякого тяжелого труда с нею, он не считает ее, как другие народы, своей кормилицей.{8} Торговля, промышленность, легкие ремесла — вот его стихия. Меркурий — единственный бог, которому он поклоняется, его ухищрения, его уловки знакомы ему с детства. Дайте ему мелкую монету, и он пробежит по вашей комиссии десяток верст, но за рубль не возьмет заступа в руки. Зато еврей властелин на торговой площади. Посмотрите его там. Тощ, изнурен, в замасленных лохмотьях, но одного слова его, одного взгляда довольно, чтобы белорусский крестьянин шел, делал, куда, что повелевает ему это лаконическое слово, этот магический взгляд. Птичка, от страха перед своим врагом кошкой, бьет крылышками и между тем обвороженная магнетическим током его глаз, притягивается к нему и попадает в его когти. Вы ничего не купите на торгу у белорусского мужичка, если конкурент ваш еврей. Верьте, что мужичок продаст ему за меньшую цену, нежели вам, так он привык верить, что сын Израиля единственный его благодетель в нуждах и сверх того держит ключ к источнику живительной и отуманивающей влаги. Немудрено, что из среды этого народа вышли знаменитые банкиры. А великие музыканты, писатели, врачи ученые?.. — спросите вы. Правда, но все эти знаменитости вышли из немецких евреев. Надо, однако ж, заметить, что с недавнего времени проявляются литературные дарования и между нашими русскими евреями. Натура-то даровитая, да погрязла глубоко в своих вековых, религиозных и бытовых заблуждениях и придавлена роковым ходом истории. Они ждут своего Мессию, а этот Мессия подле них — просвещение. Стоит только отдаться ему всем сердцем.

К пустырям примыкает торговая, грязная площадка, окруженная корчмами. От знакомства с ними да избавит вас Бог. Затем начинается главная улица. Можете иметь понятие о ней по главным улицам наших уездных городков, да и некоторые из этих городков перещеголяют здешний, губернский. Каменных домов очень мало, и те невзрачной архитектуры, русский собор довольно величественной наружности, две-три русские церкви, в том числе единоверческая, и костел, затем несколько деревянных, нечистых жилищ евреев — вот вам и первенствующая улица. К концу города опять грязная и безобразная торговая площадь и примыкающие к ней жалкие домишки евреев, в окнах которых вместо стекол красуются грязные тряпицы. А чтобы вымостить ее и обсадить деревьями, никто и не подумает. Все это довершают каменные здания больницы и острога. За рекой такие же еврейские жилища и опять болотная, торговая площадь. Прибавьте к этому по сю сторону реки руины древнего католического монастыря. Говорят о вокзале в городе, я его не видел. Правда, есть на берегу Двины аллея древних пирамидальных тополей перед высоким зданием начальника края, но эти пирамидальные тополя стоят уныло, как тюремные стражи, поднимающие к небу пики своих остроконечных вершин. На этом месте, которое могло бы быть приятным народным гуляньем, вы не увидите никого, кроме редких прохожих. Если бы продлить город еще на несколько верст и населить его такими же обывателями, каких он ныне имеет, он все остался бы таким пустынным, грустным городом, как он есть или по крайней мере был в мое время. И все оттого, что в нем нет людей-братьев, нет никакой общественной связи. Поляки держат себя особо, евреев не принимают в польские и русские общества, служащий русский люд как будто во всякое время на отлете восвояси.

Самая река смутно шлет к северу свои желтоватые воды; изредка пробежит по ним торговое судно или плот с лесом, или мелькнет рыбачья лодка.

За городом с западной стороны, верстах в двух, есть восхитительная местность на высоком берегу Двины. В другом краю она, наверно, оживлена была бы веселыми группами гуляющих, но здесь посещают ее только изредка благородные аматеры прекрасного в природе. В поездке моей туда поразили меня покачнувшиеся деревянные распятия на обнаженном поле с развевающимися клочками ткани вроде юбок, как будто ксендзы, старающиеся о постановке в наибольшем числе подобных крестов, не могли бы придумать для святыни более приличной обстановки. С восточной стороны города, начиная от острога, тянется на многие и многие версты березовая аллея. Как и все, насажденное рукою мудрой Екатерины, ее не могло сокрушить и столетие. Подобные аллеи и каменные пирамидальные версты вы увидите до сих пор в белорусских губерниях.

В одно утро из дней, следовавших за приездом московок (это было воскресенье), вошла в комнату Лизы Евгения Сергеевна и притворила за собою дверь.

— Я пришла, — сказала она, — поговорить с тобою, мой друг, о многом, что должно тебя сильно интересовать. Мы теперь одни.

— А Тони?

— Пошла к обедне в единоверческую церковь.

— В единоверческую? Что за фантазия!

— Любопытство слушать тамошнее служение и помолиться всем нам общему Отцу. Да, говорит, там будет, вероятно, поменьше народу. Поменьше? Все наши русские церкви обыкновенно пусты, между тем костел во время утреннего и вечернего служения и в простые дни битком набит. Обедня в единоверческой церкви тянется долго, и мы будем иметь время келейно побеседовать с тобою о материях важных и очень важных.

— Буду слушать сердцем.

— Во-первых, начну с дедушки твоего Яскулки, от него же идет источник ваших семейных несчастий.

— Жив он? Знает ли о смерти отца моего? Так же ли преследует, хоть речами, мертвых, как преследовал живых?

— Все расскажу по порядку, душа моя. Я писала тебе, что поставила себе долгом стоять в здешнем краю на страже русского дела. Не пренебрегаю никакими средствами, чтобы служить ему, сколько достанет у меня разума, энергии и, пожалуй, лукавства. Для этого дела не обошла я и деда твоего. Познакомилась с ним, езжу к нему, оказываю ему всевозможные знаки уважения, а это ему льстит, и подделываюсь под его сумасбродный характер. С начала нашего знакомства я заставала его всегда над документами, которые не переставал он отрывать в архивах и которые, по мнению его адвоката, могли служить доказательством его дворянства. На этом пункте он помешался. И какого завидного звания добивается! Я знаю здесь кухарок-шляхтянок, кучеров-шляхтичей. Доставалось в разговорах об этом предмете отцу твоему. Разумеется, я оправдывала его, не раздражая, однако ж, безумного старика. Тут польская интеллигенция разыгралась в Царстве Польском, стала перебираться в Литву и здесь подняла свою драконовскую голову, набитую мечтами о восстановлении польского королевства в пределах 1772 г. Яскулка спрятал свои акты в сундук. Явились у него новые мечты. Он вынул из заветного шкапа боярский панцирь своего прадеда, счистил с него ржавчину и стал приготавливаться к встрече будущего пана круля, который при этом случае должен будет возвратить ему утраченное шляхетство. В это время был убит брат твой, вскоре умер и отец. Я поспешила передать Яскулке эти роковые вести, прибавив, что покойник до последней минуты своей жизни помышлял о мире с ним, говорил, что всегда любил и уважал его, как отца своей дорогой Агнесы. Тут же описала твое сиротство, твою красоту, твои душевные достоинства. Старик был, видимо, поражен этим известием. Раскаяние ли, что он был виноват перед дочерью, против своего зятя, против тебя, или сожаление о твоей участи выжали несколько слез из глаз этого черствого, помешавшегося старика. На целую неделю он заперся в своей берлоге и никого не принимал. Я уведомила письмом «многоуважаемого пана Яскулку», что ты должна скоро приехать сюда и остановиться у меня. «Я хочу ее видеть, — отвечал он, — все-таки течет в ней кровь Яскулки». Ты должна его видеть, он живет в десяти верстах отсюда.

— Да, я поеду к нему, помирю его хоть с мертвыми.

— На днях попросил он меня к себе. Я застала его очень грустным, сильно одряхлевшим. Старик, который еще не так давно таскал со своими работниками кули муки в амбар, едва держал дрожащими руками чашку чаю. Не было более помину о польском круле, казалось, он забыл о своем шляхетстве. Все помыслы, все чувства его сосредоточились на тебе. И знаешь ли, что задумал странный старик, какие он имеет на тебя виды?

— На меня виды? Уж не политические ли?

— Более — фамильные. Ты изумишься его планам. Старик богат, самых близких родных у него нет…

— Не думает ли, что я, при всей своей бедности, прельщусь его наследством, стану искать его благосклонности, его любви из корыстных видов. Они были всегда противны моему сердцу.

— План ему принадлежит, у тебя есть свой разум, своя воля. Твое дело согласиться с ним или нет. Слушай же меня. Ближайший ему родственник, хотя и в третьем колене… не скажу пока его имени, чтобы помучить тебя. Яскулка желает, чтоб ты отдала ему свою руку, и тогда отдаст вам все свое состояние с тем, чтобы вы приняли его фамилию.

— Я? Мою руку? Не зная нареченного? Не любя? Никогда.

— Ты его любила, может быть, и теперь еще любишь.

— Неужли это?..

— Владислав Стабровский.

— Он, опять он. Да, я его любила вопреки моему рассудку, моему долгу.

— А теперь?

— Перед смертью отца я дала ему клятву, что враг России никогда не будет моим мужем. Повторяю и теперь тебе, моей второй матери, эту клятву и исполню ее, хотя бы пришлось мне разбить мое сердце о судьбу свою.

— Если он, в самом деле, действует против России, я сама стану между ним, тобой и дедом твоим. И если б ты была слабая, рядовая женщина, каких много, готовая увлечься страстью до того, чтобы забыть свой долг, я сама предала бы тебя общественному позору. В глазах моих ты была бы ниже девушки, которая продает себя из нищеты. Но теперь я говорю с моей дочерью. Знаю твой твердый характер, знаю, что ты скорее погибнешь в душевных муках, чем увлечешься сердечною слабостью. Не совратить тебя хочу с твоего благородного пути, а сделать орудием патриотического подвига. Мы исполним его, не так ли? А если не успеем, да будет воля Божья. Ты описывала мне историю своего сердца в борьбе с рассудком и долгом, ты вышла из этой борьбы с торжеством, ты исполнила свои обязанности как дочь. Исполни их теперь как русская патриотка. Еще вот что скажу тебе. Мать Владислава, сколько мне известно, имела замыслы в здешнем крае против России, жертвовала для своих целей и своим состоянием, и двумя сыновьями. Ричард пропал без вести, вероятно, погиб в какой-нибудь схватке с русскими или на виселице. Владислав, если и приехал сюда по воле матери для каких-нибудь революционных замыслов…

— Именно для них, он мне об этом писал.

— Так он играл в них, вероятно, пассивную роль. Вызвана же она была твоим холодным письмом. Ты отвергла его любовь, и он от отчаяния повиновался воле матери. Слышно, что он часто ссорился с нею из политических видов, отказался от богатой невесты-красавицы, которую она ему предлагала. Думаю, он еще ни к чему решительному не приступил.

— Может быть, еще не время…

— Ничего этого не ведаю. Знаю только, что обстоятельства изменились. Мать, услыхав, что за ней зорко следят, что замыслы Мерославского, ее патрона, с братией не удаются, потеряв с Ричардом горячего исполнителя своих патриотических затей, видя их холодную поддержку в Владиславе, умерла, говорят, от разрыва сердца.

— Умерла? — вырвалось из груди Лизы. — Умерла? — твердила она.

Она впала в глубокую задумчивость и через две минуты подняла голову.

— Боже! — сказала она, подняв к небу глаза, — укажи мне правый путь мой. Отец, внуши мне с того света, что я должна делать. Не поздно ли? Любит ли он еще меня?

— Я за это ручаюсь. Я познакомилась с ним у твоего деда, он бывает у меня.

— И что ж?

— Из слов Владислава, хотя осторожных, узнала я, что он тебя любит по-прежнему, с силою страсти, к которой только способен энергический, пылкий его характер, что одного слова надежды в ответ на его письмо было бы достаточно, чтобы он остался в Москве. Я уверена, что он и теперь готов на жертвы, если только ты…

— Люблю ли я его? Да, я его люблю и теперь, если он не посягнул на дела, враждебные моему отечеству.

— Испытай его.

— Испытаю.

— Хочешь ли его видеть?

— Хочу непременно. Видно, настал мой час, судьба готовила меня к нему.

Глаза Лизы горели огнем вдохновения, щеки ее пылали. В эти минуты она походила на портрет Жанны д'Арк, когда та шла на битву с врагами Франции.

— Как ты теперь дивно хороша, Лиза, — сказала Зарницына, горячо поцеловав ее. — Какой божественный огонь горит в глазах твоих! Если б на моем месте был молодой мужчина, он пал бы к ногам твоим, и нет жертвы, который бы не принес тебе. Теперь, дитя мое, успокойся и возвратимся опять к деду твоему. Я сказала ему, что планы его могут состояться, если только Владислав не замешан сильно в каких-нибудь революционных замыслах. Между тем направила его мысли о дворянстве в другую сторону. «Сообразите, — говорила я ему, — ничтожность нынешней революции, без регулярного войска, без оружия, без денежных средств. Сравните силы ее с силами русского государства. Печальный исход ее можно предвидеть. Дайте другое направление вашей политике. Вы — сила в здешнем крае, — прибавила я, желая польстить его самолюбию, — употребите ее на пользу русского дела. Тогда, поверьте мне, дворянство придет к вам само собой, без хлопот». Старик, казалось, был убежден, он обещал мне подумать немного и дать мне решительный ответ. Ты докончишь, что я начала. Еще несколько слов о моих патриотических затеях, ты должна их знать. Я писала тебе, что отец твой прислал мне доверенного человека.

— Что это за личность? Отец не говорил мне никогда о нем.

— Знаю только, что он русский купец Жучок из Динабурга. Он открыл мне, что доставлял через евреев для Эдвиги Стабровской холодное и огнестрельное оружие. Этот воинственный запас хранился в недостроенном костеле, в имении ее, на границах Витебской и Могилевской губерний. Но, вероятно, опасаясь, чтобы его не открыли в этом месте, перевезли в другое, какое — еще не знаю. Жучок обещал мне сыскать след к нему.

— Вот видишь, Владислав уже участник в революционных замыслах против России.

— Если бы этого ничего не было, не было бы теперь и жертвы с его стороны, с твоей стороны — подвига. Чем больше жертва, тем выше подвиг. Мы, однако ж, не упустим этого обстоятельства из виду. Если ты не убедишь его изменить делу, которое затеяли мать его и ее сподручники, так мы накроем эти революционные затеи.

— И тогда?

— И тогда Владислава ожидает позорная казнь: его расстреляют или повесят.

— Боже! Не допусти его до такой позорной смерти.

— Думаю, в твоих руках его судьба и, может быть, судьба здешнего края.

— О! Если бы это так было!

— С другой стороны, Жучок действует на бывших крестьян Платеров. Это раскольники — стража русского духа в здешнем крае, она охраняет его от полонизма. Живут к северу Витебской губернии, разбросаны и по другим местам ее. Народ трезвый, фанатически преданный своей вере.{9} Они зорко следят за всеми действиями панов. Жучок, хитрый, лукавый, не упускает случая, чтобы выведать о польских затеях. Есть еще у меня один человек, поляк Застрембецкий, враг поляков.

— Поляк и враг поляков?

— К этой вражде привели его обстоятельства его жизни. Он служит мне, как самый преданный из людей. Из ненависти к своим соотечественникам он готов для русского дела положить свою голову. Я сообщу тебе его историю. Застрембецкий родился в Царстве Польском. Приготовясь дельным, основательным учением, он поступил на службу в артиллерию. Отец его был богатый человек, но отъявленный игрок, под конец своей жизни проигрался начисто, застрелился и оставил сыну только прекрасное воспитание. Мой Застрембецкий, как слышно, отличный математик, — я в этом не судья, — говорит на языках русском, французском, немецком и итальянском, как на своем родном. Приятный музыкант, стрелок, каких мало… Ты знаешь, я хорошо стреляю из пистолета, но состязаться с ним не могу. Из пяти раз в пятнадцати шагах я попадаю однажды в очко туза, — он вырезает сердце его пулей всякий раз. Одним ударом кончает партию на бильярде. В мазурке нет ему соперника. Ловкий, умный, с красивой наружностью, он приобрел себе в обществе офицеров имя приятнейшего товарища, в обществе нашего пола — сокрушителя женских сердец. Вот его блестящая сторона. К сожалению, должна сказать и о темной. Это смесь рыцарского благородства, доброты души до самоотвержения. Он готов отдать бедному часы свои, последнюю рубашку, заложить себя за товарища в нужде, но не затруднится передернуть карту, если играет с зеваками. «На то и щука в море, — говорит он, — чтобы карась не дремал». Надо сказать, что с товарищами по службе он играет честно, они в этом уверены. Привыкнув при отце жить в довольстве, даже сорить деньгами, в которых тот ему не отказывал, он после смерти его сел как рак на мель и, чтобы выпутаться из нужды, пустился в разные обороты, часто неблаговидные. Нет у него, бывало, ни копейки, — займет, перед торгом за заставой скупит разные съестные припасы, делается монополистом и через доверенного еврея продает скупленный товар по какой цене хочет. Завтра задает товарищам пир. Евреи боятся его и любят. В двух-трех, попеременно, масонских ложах он занимал видные степени. Поляк, он сделался врагом поляков по следующему случаю: Застрембецкий страстно любил одну благородную девушку, родители отказали ему в руке ее, он ее увез. Она платила ему такою же безграничной любовью. Связь их была незаконная. У них было дитя. Но между ними стал фанатик-ксендз, представил обольщенной муки ада, ожидающие ее за ее проступок, и увлек ее в монастырь. Дитя пропало без вести. Застрембецкий поклялся мстить человеку, лишившему его любимой женщины и ребенка его. При выходе ксендза из костела он затеял с ним ссору и ударил его всенародно по лицу. Братья по отчизне и масонству, свидетели этой сцены, готовы были растерзать его. Преступление не могло остаться без законного наказания. Застрембецкий, разжалованный в солдаты, хотя и с выслугою и не лишенный дворянства, поступил под начальство моего мужа. Нечего говорить, что муж мой и общество русских офицеров, зная его несчастную историю, стараются всячески облегчить его участь. Недавно произведен он в унтер-офицеры и потом в фельдфебели; есть надежда, что ему скоро возвратят офицерский чин. Со времени, как я взяла его в руки, он бросил свои нечистые спекуляции и сделался благоразумнее. В нужде он знает, что мой кошелек для него всегда развязан. За то и любит меня как сын и платит мне неоцененными услугами, для меня готов в огонь и в воду. Поляки ненавидят его, почитая предателем польского дела и изменником отчизны. Они готовы всеми средствами погубить его языком, кинжалом, огнем. Да, огнем. Когда он квартировал в одной белорусской деревне, в полночь подожгли избу, в которой он спал. Но солдаты его взвода, преданные ему, любящие его русскою, простою, горячею любовью, вытащили его невредимого из пламени. В другой раз его было отравили. Как нарочно, в деревню, где он квартировал, на это время приехал полковой лекарь и успел спасти его от смерти. С того времени ненависть его к своим врагам и врагам России сильнее возгорелась. Он следил за действиями их, как коршун за своей добычей, он чует, кажется, струю воздуха, напитанную революционными миазмами. Перед походом мужниной бригады он заболел и остался в здешнем лазарете или, лучше сказать, при мне. Ныне он уведомил меня, что в костеле, во время обедни, будут говорить революционную проповедь, петь революционные гимны. Таково настроение здешнего польского общества.

— Что ж делает здешняя администрация?

— Пока молчит. Полагает, что кроткими мерами образумит потерявших голову, но готова принять строгие меры, если эти манифестации усилятся. Вот, слышишь, жалобно запищали колокола здешнего костела. Посмотри из окна, сколько валит в него народа.

Лиза подошла к окну и увидела толпы мужчин и женщин, вторгающихся в католический храм, как широкий поток, который образуется из мелких струй, стекающих в него изо всех концов города.

В голове Лизы от разговора ее с Зарницыной бродили неопределенные, мечтательные мысли, только одна сквозь хаос их блестела ярким лучом — мысль обратить Владислава на путь истинный и тем отвратить от него позорную казнь и от здешнего края многие бедствия. Замыслы матери его и революционеров представлялись ее воображению в гигантских размерах. Собеседницы продолжали говорить о современных происшествиях, как в комнату, где они сидели, отворилась дверь, и явилась перед ними Тони, бледная, дрожащая; грудь ее сильно колебалась.

— Что с тобою? Что с вами, Антонина Павловна? — спросили в одно время Лиза и Евгения Сергеевна.

— Дайте мне немного успокоиться, собраться с духом, — отвечала Тони, садясь на первое попавшееся ей кресло.

Придя в себя, она рассказала, что с ней случилось.

— Возвращаясь домой из единоверческой церкви, я зашла в костел послушать католическое служение. Я села на первую скамью, недалеко от входных дверей. Народу в церкви было до удушья. Мужчины были в старинных польских одеяниях, женщины — все в глубоком трауре, на головах их блестели мелкие серебряные бляхи с изображением польского орла. Так как я была в трауре, то сначала никто не обратил на меня внимания, но потом вгляделись в меня. Заметив, вероятно, что у меня на голове не было революционного знака и что я молилась не по-ихнему, стали кругом меня перешептываться, кидать на меня зловещие взгляды, нахально кивать головой. Между тем ксендз говорил какую-то громовую проповедь, в которой, сколько могла понять, уловила несколько враждебных России слов. Вслед затем все бывшие в костеле запели гимны. Когда народ хлынул из костела, окружавшие меня женщины стали меня теснить, толкать локтями в бока и до того меня прижали, что я едва могла дышать. Кругом меня раздавались голоса: «русская шпионка»! Я готова была упасть в обморок. Не знаю, чем бы это кончилось, если б сквозь толпу не продрался красивый молодой человек, который стал горячо убеждать оскорблявших меня, потом, обратясь ко мне, сказал:

— Дайте мне вашу руку, Антонина Павловна: я вас защищу от этих безумных патриоток. — Это был Владислав. — Я подала ему руку, — продолжала Тони, — он проводил меня до здешнего дома, шагов с двадцать не более будет.

— Вот, — сказала я ему, — дорогой, ваша польская цивилизация, которой вы так хвастаетесь!

— Что ж делать, — отвечал он, — дух времени.

— Приличный только грубому народу, дикарям. Вы считаете нас, русских, варварами, но в каком темном уголке России посягнут на оскорбление католички-польки, если б она вошла в православную церковь?

— Фанатический патриотизм доводит их до безумия, — отвечал Владислав. — Кончится дурно, кто образумит их теперь? Прорвалась плотина, и ничем не удержишь бешеных вод, пока не устроится новая. — Тут обратил он речь на смерть брата твоего, Лиза, на смерть отца.

— Сколько должна была выстрадать Лизавета Михайловна, — прибавил он.

— Что до меня, то я со времени, как оставил Москву, не знал ни одного радостного дня.

Когда мы подошли к подъезду, я предложила ему зайти к нам.

— Не смею теперь, — сказал он, — но если Лизавета Михайловна позволит, в другой раз.

Как я заметила, он ужасно похудел, глубокая грусть видна на его лице.

Тони, своим рассказом, стряхнув прах со своих сандалей или, проще сказать, желчь, накипевшую в голубиной груди ее, бросилась к Евгении Сергеевне и просила у нее извинения, что встревожила ее своими похождениями.

— Стоило бы вас немножко пожурить, Антонина Павловна, — сказала Зарницына, поцеловав ее, — да я и сама виновата, что не предупредила вас быть осторожнее в теперешние времена.

Какое впечатление сделал рассказ Тони на слушательниц, осталось тайною их.

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я