Внучка панцирного боярина (Лажечников И. И., 1868)

Часть третья

I

Пока предали земле останки того, кого называли на ней Ранеевым смерть пощадила черты доброго лица его. Казалось, он наслаждался приятным сном. И пора ему было отдохнуть от тяжелого пути, по которому он шел, от всех житейских потрясений, которыми жизнь его была столько раз надломлена. Предстояло Лизе справить похороны, хоть скромные, но приличные; одно место на кладбище стоило довольно дорого. Заработанных ею билетов за уроки было немного, они не могли пополнить и четвертой доли расходов. К горестному чувству о потере отца присоединились обычные в этом случае заботы о погребении его. Можно вообразить, в каком затруднительном положении она находилась.

Сердце Тони спешило выручить ее.

Сурмин как друг покойника осторожно намекнул было через Тони о денежных услугах.

– Благодарю вас, – сказала она, принимая его в своей комнате на мезонине, как и всех, кто имел в это время дело до ее подруги, – деньги у нас есть, но от дружеских ваших услуг не откажемся. Мы попросим вас заняться покупкой и устройством всего, что нужно для приличных похорон. Лизе не до того, а я не сумею распорядиться. Не откажитесь, Андрей Иванович, вы такие добрые.

И посмотрела она на него нежным, умоляющим взглядом.

– С величайшею готовностью.

– Я принесу вам сейчас деньги, Лиза мне их поручила.

Тони юркнула в свою спальню и минуты через две передала ему довольно тяжеловесный сверток. В нем завернуто было золото.

– Сколько же тут? – спросил он, смотря на нее с каким-то подозрительным недоумением.

– Сорок девять.

– Довольно будет и половины, может быть, еще менее. Покойник желал скромных похорон. Что будет положено на мертвого, то отнимется у живых.

Сурмин развернул сверток – все империалы времен Елизаветы и двух Екатерин.

– Должно быть, – заметил он с коварною улыбкою, отложив себе в кошелек двадцать штук и возвращая остальные Антонине Павловне, – что пятидесятый убежал в Елизаветин день на помощь бедной вдове.

– Право, Лизины, – отозвалась Тони, покраснев от стыда, что говорила неправду, – ей подарены были Зарницыной на черный день.

– Было много черных дней в жизни их, Антонина Павловна, – грустно сказал Сурмин, – а золотые не убывали. Впрочем, я забыл, что вы второе я Лизаветы Михайловны.

– Желала бы, чтобы вы всегда это помнили и не пытали меня более, а то я заплачу.

И в самом деле слезы готовы были навернуться на глазах Тони.

– Уж и так много слез пролито в эти дни, и я вовсе не желаю быть их причиною из-за пустяков. По крайней мере, вы позволите мне сказать, что сердце ваше – сокровище.

Сурмин раскланялся было, но, дойдя в двери, вдруг оборотился.

– Вы меня, кажется, звали? – спросил он.

В это время взоры их встретились: он смотрел на нее, если не влюбленными, то симпатичными глазами, она глядела вслед ему своими синими глазами с любовью.

– Нет, – отвечала она, вспыхнув.

– Ну, так придется верить магнетическому току ваших глаз. Если вы не говорили, так хотели мысленно позвать меня, и я повиновался. Но за то, что вы заставили меня вернуться, попрошу вашу ручку.

Тони с удовольствием подала ему руку. Продержав ее с минуту в своей, он вышел; она, вся пылая, погрузилась в глубокую думу, из которой только выведена была монотонным чтением псалмов дьячка, слышавшимся из нижнего этажа. Ей казалось, что в эти минуты ее думы, ее чувства – были святотатство.

Отнесли останки Ранеева на кладбище одного из женских монастырей и похоронили подле Агнесы, потеснив немного стороннего покойника.

Похороны были приличные. Говорить ли, что в доле расходов тайно участвовал Сурмин? Тониных золотых не употреблял он даже тех, что взял у нее, и подал ей в этих деньгах подробный расчет. Она умела только поблагодарить его несколькими сердечными словами.

На похоронах появилась и Левкоева, но и тут заметила одному из братьев Лориных, что генералу церемония подобала понаряднее; критиковала, почему не было более богатого гроба и парчового покрова, катафалка, четверни лошадей; прибавила, что «если они уж такие бедные, то она, Левкоева, со своими связями, если б только попросили, могла бы собрать достаточную сумму на генеральские похороны». Никто не дал ей ответа, да и вообще не обратил на нее внимания.

Первым делом Лизы, когда она немного успокоилась и могла взять перо в руки, было написать Зарницыной о смерти отца. Дней через десять она получила следующий ответ:


«Милое, дорогое дитя мое, Лиза! Ужасные потери твои, одна за другою, глубоко поразили меня. Воображаю состояние твоей души, твое одинокое, сиротское положение при материальных лишениях! Что будешь делать в Москве? Не на уроки же опять ходить в слякоть и морозы! Ты знаешь, что у тебя есть вторая мать. У меня нет детей, и ты всегда заменяла мне их. Приезжай ко мне, все мое также и твое. Мой муж любит тебя не менее меня и усердно зовет. Ты писала ко мне, что у тебя есть близнец твоего сердца, Антонина Лорина, которую очень любил и отец твой. Разлука с нею была бы для тебя тяжела. Не мне рассекать эту связь, сплетенную так крепко, не мне отрывать от тебя твое второе я, как ты изъяснялась мне в одном твоем письме. Это было бы жестоко с моей стороны. Сколько я знаю по этим же письмам, она свободна. Пригласи ее с собою, уговори всеми сердечными убеждениями, на которые ты такая мастерица. Уверь ее, что в сердце моем, хотя и старушечьем, найдется теплое местечко для вас обоих, вы же составляете одно существо. Ты знаешь меня хорошо. Прошу и приказываю немного размышлять и не колебаться. Путешествие, неведомый вам край, новые люди хоть немного рассеют вас. Приезжайте непременно. Ты верно заняла на похороны. Посылаю тебе на уплату долга и на путевые расходы, сколько, по моему расчету, нужно. Мое сердце и горячие объятия ждут вас

Твоя Евгения Зарницына.


P. S. И над здешним краем поднимаются грозовые тучи. Я действую и устраиваю отводы. Хочу доказать, что если польки способны на патриотические подвиги, так и русские женщины сумеют действовать за дело своего отечества. Посылаю отцу твоему на небо сердечное спасибо за присылку ко мне доверенного человека. Он дал мне руководящую нить. Не стану более писать об этом, приедешь, все узнаешь, может быть, и сама поможешь мне».


Лиза уверена была заранее в этом приглашении. Не было другого лучшего исхода из ее тяжкого положения, как принять его; не было другого более надежного приюта для нее, как дом ее второй матери. Но он там, в этом Белорусском крае. Конечно, если встретит его, она ограждена от увлечений завещанием отца, своею клятвою, рассудком, она сумеет выйти из сердечной борьбы победительницей, но все-таки сильно задумалась над письмом. О каком доверенном человеке говорила Зарницына, кто такой, – осталось для Лизы тайной. Если ж?.. блеснула в голове ее молниеносная мысль, и она решилась ехать, как скоро минет шесть недель по смерти отца. Ей очень хотелось убедить Тони на эту поездку. Она не будет разлучена с подругой, с которою так сердечно сжилась; ее, доселе такую твердую, энергическую, побуждала и надежда, в минуту душевного изнеможения, опереться на Тони, этом слабом в сравнении с нею существе. Так Лиза начинала изверяться в собственные свои силы. Подавая ей письмо Зарницыной, она горячо обняла ее и принималась несколько раз с жаром целовать. Ожидались нерешительность, колебания, может быть, отказ. Но как изумилась Лиза, когда Тони, не думая долго, объявила ей, что едет с величайшим удовольствием.

– Мои братья и сестра, – говорила Тони, – привыкли жить в разлуке со мною; я буду знать, что им здесь хорошо, и не стану тревожиться на их счет. С Евгенией Сергеевной и ее мужем ты давно меня познакомила; путешествие, новый край, новые люди, как она пишет, ты подле меня, – чего же мне желать лучше?

Поцелуям и уверениям в неизменной дружбе не было конца. Скажу вам по секрету, мой читатель, что если к этому быстрому решению подвинула ее дружба, так над этим чувством в то же время господствовало другое, может быть, более сильное. Тони уловила из разговора Сурмина с Ранеевым, что он должен непременно ехать в Белоруссию для получения наследства, доставшегося после дяди, она будет видеть его, будет близко от него… Головка ее воспламенилась от этой мысли.

Когда же Лиза объявила Сурмину о своей поездке, он просил у нее позволения сопутствовать им. Вместе с тем обе подруги обязали бы его, завернув по дороге в Приреченский приют хоть дня на два, на три.

– Вы еще мало путешествовали, – прибавлял Андрей Иванович, – к тому же с железной варшавской дороги должны будете своротить на почтовую до местопребывания Зарницыной. Времена смутные. Могут встретиться хлопоты, дорожные заботы. Человек, вам преданный, не лишний товарищ на таком дальнем пути. А если осчастливите наш дом, так это будет для матери, для сестренок моих, заочно вас полюбивших, большим праздником.

Отказываться от такого приглашения не было причин, и Лиза за себя и Тони согласилась. Нечего говорить, что последняя примкнула к этому согласию словом и сердцем.

Денежный долг Тони был уплачен, всякая движимость, остававшаяся в квартире Ранеевых, отчасти продана, отчасти перешла в комнату Даши и в комнату Тони, которую занял искалеченный брат их. Ему же, как бы по наследству, перешли все группы vieux Saxe, назначенные Володе. Лиза взяла с собою только дорогие для нее семейные портреты, картину с изображением Жанны д'Арк и завещанную ей отцом фарфоровую сестру милосердия. Тони не рассталась со своим рыцарем.

Простились в урочный день не без слез с оставшимися жильцами домика на Пресне. Даша старалась быть твердою, утешала себя, сестру и Лизу словами надежды, что им будет хорошо в новом крае, и словами упования на милосердие Божье; обещались чаще переписываться. Провожаемые благословениями, обе подруги, в сопровождении Андрея Ивановича, отправились в дорогу. В Приреченской усадьбе Настасья Александровна и дочери ее, предупрежденные о приезде к ним дорогих гостей, встретили их с неподдельною радостью. Скоро между семейством Сурмина и приезжими установилось дружеское сближение. Настасья Александровна нашла, что похвалы сына обеим подругам были не преувеличены. Обе очаровали ее своею наружностью, умом и простотою обращения. Только, сравнивая оригиналы с портретами, писанными домашним живописцем, она заметила, что кисть его погрешила. В Лизе, может быть по краткости знакомства, может быть по горестному положению, в котором она находилась, не видно было той пылкой энтузиастки, какою представил ее сын, вероятно, в минуты досады на нее. Напротив того, строгие черты лица, оттененного грустью, сдержанный тон разговора и манер были скорее отражением твердого, более холодного характера, чем тот, который придавали ей письма сына и потом воображение матери.

Преобладай в Ранеевой эксцентричность характера, все-таки и в ее положении складки этого характера выступили бы как-нибудь невольно на покрове, который на первых порах знакомства она бы на себя накинула.

Но если Настасья Александровна и чувствовала к ней сердечное влечение, то вместе с тем, хоть и старушка, не могла не подчиниться и невольному чувству уважения к ее личности, помимо того, на которое вызывали ее несчастья.

Так же, по мнению Сурминой, и в портрете Тони живописец погрешил. Андрей Иванович называл ее хорошенькой, миленькой, а мать нашла, что она более чем хорошенькая и привлекательна в высшей степени. Но и в этом случае нашлось для него извинение. Он писал к ней во время своего страстного поклонения другой очаровательной девушке, перед ослепительной красотой которой все, ее окружавшее, представлялось ему в тени, на заднем плане.

– Если б, – говорила Настасья Александровна, – зависел от меня выбор жены для сына, так я выбрала бы Антонину Павловну.

Гувернантки, англичанка и русская, разделились в мнениях на две стороны. Одна, холодная мисс, отдавала пальму первенства Лизе, вторая, более восприимчивая по своей натуре, – Тони. Дочери сердцем присоединялись к партии последней. Тони в один день сделалась как бы их семьянинкой, словно жила с ними годы. Играя своим живым, открытым характером на юных сердцах, она будто перебегала по клавишам своего рояля. В первый же день сестры Сурмина и Лорина обращались уже друг с дружкой на ты, называли друг дружку: Тони, Оля, Таня.

Близнецы-сестры просили гостей своих оставить им на память несколько строк в общем их альбоме. Лиза написала в нем следующие строки из одного сочинения госпожи Неккер де Соссюр[23]:

«Совершенство, к которому стремится человек, таково, что оно вызывает или наше одобрение, или восторг и удивление. Первое относится к исполнению своего долга, последнее к доблести или самоотвержению.

Елизавета Ранеева».

Тони написала:

«Любите чистым сердцем и во всем поручите себя Богу. В любви найдете источник долга, доблести и самоотвержения.

Тони Лорина».

На другой день кружок, собравшийся в доме Сурминых, сидел за вечерним чаем. Распахнулась дверь, и влетела молодая девушка, довольно интересной, шикарной наружности, в бархатном малиновом кепи, в перчатках с широкими раструбами, по образцу кучерских. За поясом блестел маленький кинжал с золотою ручкой. При входе в комнату, она разразилась хохотом, так что все тут бывшие вздрогнули.

– Ха, ха, ха! – зарокотало по зале, имевшей сильный резонанс.

– Что случилось? – спросила пришедшую сконфуженная хозяйка.

– Вообразите, mesdames, – отвечала та, – мы ехали с мамашей на тройке, я правила…

– По обыкновению.

– Одна из пристяжных от моего бича лягнула ногой через постромку и пошла чесать. Сани немного на бок, мамаша струсила, вздумала выпрыгнуть, как русалка Леста,[24] и прямо в снежный сугроб, почти под ноги лошади. С нами только тринадцатилетний мальчик. Я не потеряла головы, остановила mes fiers coursiers,[25] ввела буянку в постромочную дисциплину, усадила мать и, как видите, предстою перед вами.

– Где же ваша мать?

– В вашей спальне. Дайте ей какого-нибудь эскулаповского снадобья. Ce sont des chimères.[26]

Настасья Александровна пожала плечами и пошла подавать ушибленной возможную помощь.

Приезжие были близкие соседки ее, Бармапутины, довольно зажиточные.

Полина Бармапутина, дочка, бойко подала руку Андрею Ивановичу, поздоровалась с сестрами его, сказала несколько приветливых слов англичанке по-английски, русской гувернантке по-французски, потом, прищуриваясь и нахмурив немного брови, свысока обвела глазами Лизу и Тони.

Андрей Иванович представил ее своим гостям.

Она видела, что Лиза говорила с англичанкой, и обратилась к ней на английском языке.

– Извините, – сказала Лиза, – я плохо говорю по-английски, и потому разговор на этом языке был бы для нас затруднителен.

– И та, другая тоже? – спросила Бармапутина у одной из сестер Сурмина, кивая на Тони.

– Тоже, – отвечала та.

Mademoiselle Бармапутина сделала гримасу.

– Fi! quelle misère![27] a говорили, образованные.

Правда, это замечание было сделано довольно тихо.

Как мамаша ее, так и она метили на богатого женишка Сурмина, он же чувствовал к ним какую-то антипатию.

Новоприезжая, вооружась богатым складным лорнетом и еще раз сделав смотр Лизы и Тони, заметила, что они обе хорошенькие и потому опасные для нее соперницы.

Она обратилась к сестрам-близнецам на английском языке, посыпались, как ей казалось, остроумные заметки насчет московок.

– Мамаша не приказывает нам говорить по-английски, – сказала Оля, – когда есть в комнате кто-нибудь, кто не понимает этого языка: она находит это неприличным.

Возвратилась в зал Настасья Александровна и за нею, переваливаясь уткой, вошла кряхтя дама лет с лишком сорока, довольно полная, с тупою физиономией; Оля и Тоня бросились к ней и стали с участием расспрашивать о ее ушибе.

– Ничего, немного зашибла плечо, а все эта шалунья-дочка.

– Всегда дочки виноваты, – перебила ее с сердцем Полина. – Вольно же было струсить и выскочить без толку из саней.

После обычных рекомендаций старушки Бармапутиной и наших московок все уселись опять за чайный стол. Дочка по временам в рассыпном разговоре с Андреем Ивановичем, сестрами его и гувернантками старалась парадировать выдержками из Бокля, Дарвина и Либиха. Видно было, что она читала их поверхностно, надо ей было заявить только, что читала. Временами она перебивала мать, горячо спорила с нею, бесцеремонно по привычке покрикивала на нее, не стесняясь выказывала ее во всей ее ничтожности. Мать, покорно смиряясь перед репримандами дочки, смыкала уста и углублялась взорами на дно отпитой чашки, переворачивая ее с боку на бок. Здесь, но чаинкам, приставшим к краям фарфора, прозревала судьбу свою и своего единородного деспота.

Дочка в эти минуты смотрела на нее с презрительною улыбкой. Между тем и без чайного оракула можно было предвещать обеим, что одна до конца своей жизни останется тряпкой, а другая, если и выйдет замуж, будет домашним демоном, сведет с ума злополучного супруга, а тот убежит от нее хоть к полюсам.

– Я забыла вам сказать, – обратилась Полина Бармапутина к сестрам-близнецам, – что привезла вам обещанные ноты; прикажите их взять от нашего мальчика.

Тетрадь с нотами была принесена и отдана на рассмотрение Настасьи Александровны. Перевернув листы, она объявила, что музыкальные сочинения в одной части тетради слишком игривы, не ладят с положением, в котором находятся ее гостьи, а в другой части духовные – не по силам дочерей.

Это были произведения знаменитых maestro: «Прославление Бога» (Die Himmel rühmen) Бетховена, «Молитва» Россини и «Ave Maria» Баха.

– Помилуйте, – заметила Полина, – я их легко играю и пою.

– Сделайте одолжение.

И mademoiselle Бармапутина, желая блеснуть своими талантами, села за рояль и стала играть и петь первую попавшуюся ей пьесу. Жребий пал на Бетховена.

Играла она посредственно, пела так же, слушатели остались равнодушны.

Андрей Иванович, желая, чтобы одна из московских его гостей восторжествовала над самонадеянною провинциалкой, попросил Антонину Павловну сыграть и спеть ту же пьесу. Тони не заставила себя упрашивать. Победа была полная, соперничество уничтожено. Сколько искусства, столько и души вложила она в свою игру и пение! Это была несомненная музыкальная сила. Спела еще без просьбы «Молитву» Россини. Жаркие похвалы, жаркие рукоплескания увенчали ее торжество, к ним невольно присоединила свои и Полина Бармапутина. Скоро, однако ж, мать и дочка, уязвленные в своем самолюбии, распростились с хозяевами.

Приезд этой странной парочки расстроил было семейный кружок, так хорошо сладившийся, и оставил в нем по себе неприятное впечатление.

– Уф! – сказал Сурмин, проводив их. – Вот вам, Лизавета Михайловна, образчик наших провинциальных эмансипированных девиц.

Лиза ничего не отвечала.

– Жаль, – сказала Настасья Александровна, – девочка неглупая, а напустила на себя дурь.

Далее не было об них разговора; в семействе Сурминых остерегались осуждения. А было что поговорить о Полине. Она была действительно неглупая девочка, но считала себя, со своим английским языком и свитою громких ученых имен, такою умною и образованною, что все, ее окружающее, должно было пасть перед нею безмолвно на колени и восторгаться ею. Надо было видеть, как она свысока смотрела на того, кто осмеливался ей противоречить, с какою олимпийскою важностью смотрела с высоты, нахмурив брови, на своего противника. В провинции она считала себя звездою первой величины, от которой все спутники заимствовали свой свет. Если она щадила сестер Сурмина и его семью, так потому, что имела виды на него.

На третий день своего пребывания в Приреченской усадьбе Лиза и Тони, заполонив сердца жительниц ее, в сопровождении Андрея Ивановича отправились в Петербург. Им надо было явиться в урочный час на местном дебаркадере. Здесь встретилась им небольшая остановка. Московский поезд еще не приходил, прибыл только петербургский. В одном из вагонов сидело до тридцати повстанцев из Царства Польского, взятых в плен в разных сшибках. Это был едва ли не первый транспорт их, все избранники из самых ярых революционеров. В числе их были два ксендза, схваченные с крестом в одной руке и с кинжалом в другой. Их сторожили двенадцать жандармов и при них капитан. Немудрено, что все бывшие в дебаркадере, в том числе и наши путешественницы со своим спутником, бросились на платформу, с которой можно было близко видеть пленных, не смевших выходить из своего вагона. Они большею частью, казалось, не очень горевали, насмешливо и злобно смотрели на зрителей, то и дело опустошали графины водки и бутылки шампанского, так что жандармский капитан, боясь опасных последствий, не велел служителям гостиницы давать им более вина. Видно, они имели при себе порядочные деньги. Один из них, сидевший у открытого окна с голой шеей, несмотря на сырое время, в гарибальдийской рубашке, видной из-под чемарки, остановил на себе внимание двух московских подруг. Он очень походил на Владислава Стабровского. Такой же красивый, с таким же типом итальянской национальности. Но это не был Владислав. Не брат ли его, Ричард?.. Пленный, вероятно, очарованный прекрасною наружностью Лизы и Тони и трогательным участием к его судьбе, выражавшимся в их глазах, приковался к ним и своими. Лиза грустно покачала головой, она думала: «несчастный, у тебя есть, может быть, мать, была, может быть, и женщина, которая тебя страстно любила, и ты покинул их из мечтательной цели, к которой ведут тебя враги России».

Между тем Сурмина встретил на платформе какой-то господин, лет тридцати, с русою козлиной бородкой, и назвал его по имени.

– Вы не узнаете меня, – сказал он, – я Ла…кий, помните, петербургский студент, что хаживал к вам.

– А? Ла…кий! – отозвался Сурмин, – какими судьбами здесь? Уж не…

Он указал на вагон, где сидели повстанцы.

– Вы думаете, из той когорты, нет я из другого разряда. Тех не выпускают из вагона, а я гуляю себе, как видите. Зато тем выдают по 50 копеек в сутки, а мне 15. Хорошо правосудие!

– Свобода стоит чего-нибудь.

– Свобода? нет, не совсем. Видите, за мною, по пятам моим следит жандарм.

Сурмин действительно увидал в нескольких шагах жандарма, не терявшего Ла…кого из вида.

– Я имею право выходить, где хочу, останавливаться в городах в любой гостинице, но мой сторож со мною везде, днем, ночью, как тень моя.

Ла…кий говорил чисто по-русски, как русский.

– За что ж, про что? – спросил Сурмин.

– Я был посредником в Минской губернии. На меня донесли, что я собираю у себя соседних помещиков и составляю заговор. Я ссылаюсь на жительство в глушь Т… губернии. Тирания!

– А вы хотели бы, чтобы мы потакали вам, ласкали вас, как братья, когда вы нас ругаете, оплевываете, ногтями дерете нашей матери грудь до крови.

– Пойте себе!

И понес Ла…кий сумасбродный вздор о границах польского королевства 1772 года, о польской национальности в Литве, Белоруссии и юго-западных губерниях, словом – все, что проповедовали тогда поляки и, может статься, проповедуют теперь, не добывши себе ума-разума своими несчастьями,

– Вы женаты? – спросил Сурмин.

– Нет.

– У вас есть мать?

– Две. Одна дала мне жизнь, другая – моя отчизна. За эту готов я отдать жизнь.

Сурмин не вступал с ним в дальнейшее напрасное состязание. Наконец Ла…кий затормозил горячий ход своих речей и обратился к своему собеседнику с запросом, приправленным медоточивым, вкрадчивым голосом и лисьим, заискивающим взглядом, какие поляки умеют употреблять, когда им нужно что-нибудь выпросить.

– Не знаете ли кого из тамошнего начальства?

– Для чего ж вам?

– Я хотел бы по старой дружбе попросить вас замолвить кому-нибудь из тамошних влиятельных, хоть двумя строчками, за меня. Запрут в какой-нибудь Тмутаракани, в глуши лесов.

– Думаю, что местность в Минской губернии не привлекательнее.

– Все-таки лучше бы в какой-нибудь Ли…е, Мо…е, где полюднее, общество пообразованнее, как бы сказать… вы меня понимаете.

– Если бы я знал кого-нибудь там из влиятельных, так извините, во мне достанет довольно патриотизма – хоть вы, западники, и не признаете его в нас, русских, – чтоб не подать дружески руку врагу России.

С этими словами Сурмин отвернулся от Ла…кого и присоединился к своим спутницам.

– Москва! – злобно процедил вслед ему сквозь зубы минутный его собеседник.

В это время подъехал московский поезд, наши путешественники удобно разместились в одном вагоне. Запыхтел и крикнул дракон-паровоз, ударил третий звонок, и тронулся поезд, один в Петербург, другой в Москву. Многим седокам одного из вагонов последнего лежал путь далеко, далеко на холодный восток.

Лиза во всю дорогу была, видимо, скучна, не развлекали ее ни оживленные разговоры ее подруги и спутника их, ни интересные и смешные сцены, которыми иногда обильны бывают поезда на железных дорогах. Зато Лорина и Сурмин были как нельзя более довольны своим положением. Казалось ему, Тони с каждой станцией хорошела, с каждой станцией более и более притягивала его сердце к себе. Сколько раз мысленно срывал он поцелуи с ее розовых, несколько роскошных губок!

Приехали в Петербург. Лиза умоляла своего спутника не оставаться там более суток, хотя она никогда не видала северной столицы. Все мысли, все чувства ее стремились к последнему пункту их путешествия; надо было ей повиноваться.

Когда они ехали по железной варшавской дороге, то и дело на станциях слышались тревожные слухи, что революция разгорается в Литве и готова вспыхнуть в белорусских губерниях.

Сурмин любил комфорт и привык к нему; мудрено ли, что он не пренебрег ничем, чтобы доставить его своим спутницам. Когда им надо было свернуть с железной дороги на почтовую, их ожидала уже четырехместная карета, заранее туда высланная, в которую они и пересели для довершения своего путешествия.

Вот они в Белоруссии, в городе, который назовем городом при Двине. Совершенно новый край, новые люди! Так как я не пишу истории их в тогдашнее время, то ограничусь рассказом только об известных мне личностях, действовавших в моем романе, и о той местности, где разыгрывались их действия. И потому попрошу читателя не взыскивать с меня скрупулезно за некоторые незначительные анахронизмы и исторические недомолвки и помнить, что я все-таки пишу роман, хотя и полуисторический.{7}

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я