Внучка панцирного боярина
1868
IV
К 10 часам утра собрались заговорщики в квартире Владислава. Хозяин пригласил их в свой кабинет, как место, более других комнат огражденное от любопытства посторонних слушателей. Кабинет отделялся от коридора каменной стеной и не имел в него дверей.
Между заговорщиками были три офицера, два студента, адвокат, учитель, два белорусских помещика и других званий личности; был и миловидный, румяный ксендз, с приходом которого комната окурилась косметическими благовониями. Один из них, помещик Суздилович, с отпятившимся вперед брюшком и с татарским обликом, на котором судорожно шевелились черные усики, как у таракана, — пересчитал число своих товарищей и заметил одному из них, что оно роковое — тринадцать. В душе своей он не верил этому мистическому числу, но ему нужна была приманка для спора. Этот господин любил вносить смуту во все собрания, где бы он ни появлялся. Тот, кому он это сообщил, просил не разглашать своего замечания другим, чтобы не встревожить суеверных. Но Суздилович не выдержал, и скоро все были посвящены в тайну великого открытия. Кто отвечал ему сердитой гримасой, кто усмешкой или пожатием плеч. Встревожился более всех пан солидных лет в колтуне,{4} как в войлочной шапочке.
Один из студентов объявил, что если следует исключить кого-либо из общества, так скорее всего вещуна. Начался спор, крик; один голос пересиливал другой. Если б при заговорщиках было оружие, оно заблистало бы непременно. Но Владислав вскоре утишил войну, объявив, что лучше всем разойтись, чем в начале заседания из бабьего предрассудка возбуждать раздор.
Мир был водворен, и все уселись по местам вокруг большого круглого стола.
На президентском месте, отличенном от прочих нарядными креслами, сел офицер средних лет, с русыми волосами, зачесанными на одну сторону, живой вертлявый, в мундире генерального штаба, на котором красовались капитанские погоны. Он начал свою речь ровным, размеренным голосом:
— Как один из главных двигателей великого дела, я должен взять с вас, панове, слово не увлекаться горячностью, даже патриотическою, и не считать для себя оскорблением, если кто из ваших братий будет противного с вами мнения. Я первый даю слово подчиниться этому уговору. Только большинство голосов решает мнение или предложение, и этому решению покоряются все безусловно.
— Позвольте прибавить, пан Жвирждовский, — сказал молодой человек приятной, благородной наружности, с небольшим, едва заметным шрамом на лбу, оттененном белокурыми, вьющимися волосами, — что тот, кто не согласится с решением большинства, не подвергается не только преследованию, но и осуждению.
Говоривший это был Пржшедиловский, бывший студент дерптского университета, вынесший из него с основательными знаниями и боевой знак. Во время школьной своей жизни задорный дуэлист, он впоследствии остепенился и сделался примерным членом общества, умным, честным и дельным чиновником, нежно любящим семьянином.
— Разумеется, дав слово не выдавать тайны нынешнего собрания и того, что будет в нем говориться, — отвечал Жвирждовский.
— Оговорка эта лишняя, пан, в обществе людей с истинным гонором, — отозвался с заметным неудовольствием Пржшедиловский. — Кто приглашен сюда, конечно, неспособен на роль низкого предателя: он может не соглашаться и не принимать на себя никаких обязательств, противных его убеждениям; но тайну, ему вверенную, не продаст ценою своей чести.
— Прошу у пана извинения, — спешил оговориться Жвирждовский, наклонив немного голову. — В знак мира вашу руку.
Оба подали друг другу руку, после чего пан Людвиг обратился к собранию с вопросом: согласно ли оно на предложенное условие?
— Что-то слишком рано пан Пржшедиловский забегает со своими оговорками, — заметил пузатенький господин, шевеля тараканьими усиками. — Кто не намерен принимать на себя никакой патриотической обязанности, тот напрасно пришел сюда.
— Я пригласил сюда моего друга, — перебил с твердостью Владислав Стабровский, — и никто не имеет права делать заключение, что он здесь лишний! Кто находит это заключение справедливым, исключает и меня из вашего общества. Часто совет, даже критика умного и благородного человека — важнее хвастливых, пустозвонных речей иного господина.
Пронесся было по собранию глухой ропот; но он тотчас замолк, когда пан Людвиг Жвирждовский попросил слова.
— Собрались здесь мы покуда люди свободные от всякого обязательства, кроме того, которое приносит с собою во всякое общество человек с гонором: хранить тайну, ему вверенную. Никто не имеет права налагать на кого-либо из членов наших других обязательств, пока он сам добровольно, по своим средствам и обстоятельствам, не наложит их на себя. Но, дав однажды установленную жондом клятву, он уже не свободен отступиться; он уже невольник своей присяги. Решено ли?
— Решено, — отвечали все.
— Отступника от обязательства, на себя добровольно принятого, — продолжал Жвирждовский, — да покарают люди и Бог. Пускай от него отступятся, как от прокаженного, отец, мать, братья, сестры, все кровное, церковь и отчизна проклянут его, живой не найдет крова на земле, мертвый лишится честного погребения и дикие звери разнесут по трущобам его поганый труп.
— Да будет так; прекрасно, сильно сказано, — пронеслись по собранию горячие голоса.
— Amen, братья во Христе и святейшем отце нашем, папе, — послышался медоточивый голос ксендза Б.
— Нет, этого мало, — заревел хриплым голосом Волк, вскочив со своего места и проведя широкой пятерней своей дорожку по щетинистым, черным как смоль волосам.
Дикообразная физиономия его с выдающеюся вперед челюстью так и смахивала на рыло соименного ему зверя, глаза его горели бешеным исступлением и, казалось, просили крови. Таков должен был быть вид Каина, когда он заносил на брата свою палицу.
— Этого мало, — повторил он и бросился к стене, на которой висел кинжал. Он схватил его, вынул из ножен и, засучив рукав своего сюртука до локтя, как исполнитель des hautes oeuvres[6] перед совершением казни, мощною рукой воткнул оружие в стол. Гибкая сталь задрожала и жалобно заныла.
— Пой, пой так свою заупокойную песнь, когда вонжу тебя в грудь изменника, — приговаривал Волк, сверкая пылающими глазами.
— Клянитесь паном Иезусом и Маткой Божьей на рукояти кинжала, расположенной крестом.
Ксендз пропустил мимо ушей этот святотатственный призыв и только улыбнулся.
— Подождите произносить клятву, паны добродзеи, не зная еще, какие обязательства на себя принимаете, — сказал Жвирждовский.
— Так, так, — провозгласили почти все единодушно.
— Гм! — крякнул только пузатенький господин, тревожно шевелясь на своем стуле, на который он сел верхом.
Жвирждовский сурово взглянул на него начальническим взглядом, от которого тот переместил свою позицию.
— Окончив эти прелиминарные статьи, — произнес опять размеренно пан Людвиг, — я должен сделать оговорку. Хотя мне большею частью известны планы и средства нашего высшего трибунала, я обязан до времени ограничиться представлением вам моего плана в кругу моих действий, как воеводы могилевского. Опять повторяю, каждый может подвергнуть его критике, и я подчинюсь ей, если собрание найдет ваши замечания полезными для блага отчизны. Никто из вас не отвергнет, что если в начинании патриотического дела нужно страстное увлечение, то и не менее глубокая обдуманность нужна в начертании плана действий.
— Вы душой горячий патриот, по ремеслу воин, по науке великий стратегик — наш будущий Наполеон! — молвил кто-то из собрания.
— Ого-го! Как вы заставляете меня широко шагать, — отозвался могилевский воевода с самодовольной улыбкой.
— Все, что вы начертали в своей гениальной голове и потом изложили на бумаге, должны мы принять без рассуждений. На то вы воевода, а мы слуги, орудие вашей воли, — послышалась чья-то угодливая речь.
— Мы покуда здесь все равные члены, — отвечал Жвирждовский, — дело другое на поле битвы. Ум хорош, а два лучше, как говорят москали.
— А я не мужик-москаль, — образованный пан, замечу: Du choc des opinions jaillit la vérité,[7] — сказал с выдавшимся брюшком господин.
— Пан очень любит эти безвредные шоки, — заметил один из офицеров, — посмотрим, так ли он будет действовать, когда раздадутся les chocs des armes.[8]
Стабровский пожал плечами.
— Нечего пожимать плечами, — вмешался неугомонный спорщик.
— Поневоле пожмешь, когда у нас время проходит в пустословии: дайте же говорить дело пану воеводе; этак мы никогда не покончим.
Суздилович открыл было рот, чтобы опять спорить, но сидевший подле него шепнул ему, что он воротится домой голодный, если будет продожать спор, и тот замкнул уста.
— Соединимся же братски в патриотическом национальном гимне: «Боже цось Польске!» — воскликнул с одушевлением Жвирждовский.
— Боже цось Польске, — подхватил хор. Когда хор замолк, оратор продолжал:
— При этом торжественном клике, раздающемся от Вислы до Днепра, от Балтийского моря до Карпатских вершин, Польша, гремя цепями своими на весь мир, облеклась в глубокий траур. Схватив в одну руку меч, в другую крест, она не наденет цветного платья, пока этими орудиями не поборет своих притеснителей. И меч и крест сделают свое дело.
— Сделают, сделают, — повторили многие голоса.
— Со всех мест, где было ее исконное господство, сзывает она около себя верных сыновей своих. Поспешайте, друзья мои, на этот призыв. Вы, может быть, спросите меня, почему мы не воспользовались гибельным положением России во время крымской кампании? На это я скажу: мы и обстоятельства не были тогда готовы. Французы, англичане, итальянцы, наши верные союзники, занимались своим делом: им было не до нас. Теперь иное время. Благоприятные обстоятельства для нас созрели. В России совершилась эмансипация; она не удовлетворила хлопов и раздражила землевладельцев. Золотые грамоты загуляют по Волге, в местах, где были бунты Стеньки Разина и Пугачева. Все движется по направлению, данному нашими агентами. Наша интеллигенция занимает все надежные посты, из-за которых бросает свои разрушительные снаряды. В противном лагере дремлют или мечтают; мы работаем, нам помогают. Видите, время удобное.
— Берегитесь пробуждения, оно будет ужасно, — сказал Пржшедиловский, — по моему разумению — эмансипация крестьян, напротив, отвратила от России многие бедствия. Думаю, эта же эмансипация в западных и юго-западных губерниях нагонит черные тучи на дело польское и станет твердым оплотом тех, от кого они ее получили. Вина поляков в том, что паны до сих пор помышляли только о себе, а хлопы считались у них быдлом. Силен и торжествует только тот народ, где человечество получило свои законные права.
— Вот вам и тринадцатый вещий ворон, — гневно подсказал Суздилович.
— Мы дадим народу еще более широкие права, — отозвался Жвирждовский.
— Пока все это обещания, исполнение уже опоздало; надо было думать об этом прежде, — возразил Пржшедиловский. — Правда, польские уроженцы заняли надежные места по всем ведомствам и действуют искусно, чтобы везде на русской земле возбудить смуты; учение польских наставников, козни польских эмиссаров, влияние польских администраторов посеяли гибельные семена; кровавая жатва всходит…
— Нечего жалеть кровь еретиков, — воскликнул ксендз Б.
— Пора перестать нам, подавно служителям алтаря Господня, в наш просвещенный век веру христианскую, какова бы она ни была, называть еретическою потому, что она не наша.
— Наконец это дерзко. Видано ли, чтобы овца учила своего пастыря! Не думаете ли вы, пан философ Пржшедиловский, перейти в эту восточную схизму, проклятую нашим святейшим отцом? Ваша супруга и дети погрязли уже в ней.
— Моя жена русская и русского исповедания; по закону и дети мои должны быть такими. Что же касается до меня, то вы лучше других знаете, пан ксендз, какому исповеданию я принадлежу, потому что бываю у вас ежегодно на духу. Не для святейшего отца я это делаю, а потому, что родился, вырос и воспитывался в вере моих отцов. В этом исповедании и умру. Но мы отступили от главного предмета наших рассуждений и потому позволю себе спросить вас, пан Жвирждовский, какое войско выставит Польша, каких вождей она даст ему, где возьмет оружие?
— Время родит вождей, — отвечал воевода. — Наше войско многочисленно и одушевлено патриотизмом, но до времени притаилось по домам. Оно выступит из земли, когда мы кликнем ему клич, и удивит мир своим появлением. Покуда оно худо вооружено, худо обмундировано; но если нужно будет, косари наши, в белых сермягах, также сумеют резать головы москалей, как они привыкли косить траву. Мы видели, что во время французской революции нестройные сброды санкюлотов, босоногих воинов, побеждали регулярные армии.
— Босоножек этих водили генерал Бонапарт и полководцы, каких ныне уже нет.
— Наш главный вождь, Мерославский, хотя и не такой великий гений, но умный, храбрый воин, испытанный стратегик. Он не ударит лицом в грязь. Война, как я сказал, родит и других вождей. Что до моего воеводства, то я имею уже полковников из поляков, служивших в русских полках, надежных по своему патриотизму, уму, знанию военного дела. Ожидаю в большом числе и других из военных академий. Не стану исчислять вам имена тех, которые должны командовать отдельными отрядами. Для примера, однако, укажу вам на Ричарда Стабровского, брата нашего хозяина.
— О! на этого мы возлагаем большие надежды, — сказал один из офицеров.
— Этот далеко пойдет, — подхватили другие.
— В случае, если я буду ранен или убит, он заменит меня, — сказал Жвирждовский.
— Он заменит и Мерославского, — кричали исступленные поклонники прапорщика Ричарда Стабровского.
— Могу представить вам еще одного надежного полковника — здешнего хозяина. Ему поручается очень важный пост. Когда на всех пунктах восстания в Могилевской губернии отряды сделают свое дело, пан Владислав, пользуясь чрезвычайно лесистой и болотистой местностью, где будет до поры до времени скрываться, при появлении неприятеля вдруг выступит из этих лесов и болот и ударит во фланг его. Этот удар будет решительный. Мать пана, истинная патриотка, и друзья ее ручаются ему за две тысячи повстанцев, хорошо вооруженных, только на условии, чтобы старший сын ее командовал ими. Вы, конечно, догадываетесь, что нынешнюю революционную войну будем мы вести иначе, нежели предшествующую. Я назову ее войной партизанской, гверильясов. Мы станем действовать отдельными отрядами в наших дремучих лесах, как будто нарочно сбереженных для подобного рода действий. Здесь каждому начальнику отряда предоставлена полная свобода, и потому нам генералы Бонапарты не нужны.
Заговорщики приветствовали хозяина с важным назначением. Владислав холодно принял поздравления.
— Кажется, русские начали рубить леса вдоль железных дорог, а другие, вековые, заказные и прежде двинулись из Литвы в Балтийское море, — насмешливо заметил кто-то.
— Еще будет с нас. Сражаясь на родной земле, дома, мы найдем на своей стороне важные преимущества. Каждая тропинка, каждый куст, овражек нам знакомы. Ныне ночуем настороже в непроходимом лесу, завтра пируем у брата нашего гостеприимного пана. Нырнем здесь, вынырнем за десять миль. Лазутчики, проводники, ксендзы, шляхта, пани и паненки — все помогает нам. Мы разрушаем железные дороги, перехватываем транспорты, батареи с ненадежным конвоем, опустошаем русские кассы, палим жатвы, амбары еретиков, нападаем на сонных солдат, сжигаем вместе с хатами, режем их. Оружие доставляют нам Чарторыжские и Замойские; монастыри мужские и женские будут тайными складами этого оружия; от польских комитетов в Париже и Лондоне получаем деньги.
— И от патриотов, живущих в России, — спешил словом своим дать перевести дух витии один из собрания, средних лет, довольно приятной наружности, мощно сложенный.
Это был Людвикович. Засунув руку в боковой карман фрака, он вынул оттуда пакет, раздувшийся от начинки его.
— На первый раз, пан воевода, кладу на алтарь отчизны две тысячи рублей, и если они будут благосклонно приняты…
— Еще бы! — радостно перебил Жвирждовский, принимая пакет и кладя его в боковой карман своего русского мундира.
— Завтра представлю вам еще десять тысяч и каждые четыре месяца столько же.
— Благодарю от лица всех наших братий и матки нашей, Польши, — молвил с чувством воевода, пожав в несколько приемов руку щедрого дателя.
— Виват, пан! Молодец, пан! — загремело в собрании.
— Немудрено, что пан так щедр, — ввернул тут свое замечание пузатенький господин, — он родился под счастливыми созвездиями Венеры и Меркурия: эмблемы понятны — любовь и торг. Он нашел неистощимый клад в сердце одной вдовы-купчихи, которой муж оставил огромное денежное состояние. Старушка от него без ума: что ни визит, то, думаю, тысяча.
— Все средства хороши, лишь бы достигали своей цели, — заметил ксендз, — кто рвет цветы в молодом цветнике, кто плоды в старом вертограде.
— Наши офяры по списку, который я держу, простираются уже до значительной суммы, — сказал один из членов собрания.
— Будьте осторожны с письменами, — внушил ему Жвирждовский.
— О! на этот счет можете быть спокойны; я пишу их разными гиероглифами.
— Хорошо бы было, если б вы доставили мне завтра же все собранные деньги. Спешу в Петербург для набора рекрут-офицеров, да особенно нужно мне переговорить с Огризкой. Вот этот гений по своей профессии, самого диабла обманет, лишь бы не наткнулся на одного человечка. Идет шибко в гору… Да найдите верную персону, которая лично будет доставлять мне приношения.
— Я беру на себя эту обязанность, — сказал один из собрания, — кстати, у меня есть дела в присутственных местах Могилевской губернии.
Воевода благодарил.
— Виват наша интеллигенция! Она ручается нам за верную победу на всех путях наших. Вот наши скромные средства вести войну, пан Пржшедиловский, — прибавил иронически воевода, обратясь к тому, в ком он видел своего антагониста.
Пржшедиловский молчал.
— Досадно больно, однако ж, — сказал Людвикович, положивший важный куш на алтарь отчизны, — что наши же братья-поляки, узнав мою тайну, обнаруживают ее нескромными речами и расстраивают мои виды на богатую вдову. Уж и в Петербурге об ней узнали и возбудили некоторые, хотя и не опасные подозрения в таком месте, куда бы они не должны проникнуть. А я так было все хорошо устроил в доме Маврушкиной. Я у нее врачом, адвокат поляк, гувернер, учителя — тоже поляки. Недавно ввел я к ней досточтимого пана ксендза Б. И вдовушка и дети без ума от его вкрадчивых речей. Еще должен прибавить, что нескромность моих компатриотов вызвала наших эмиссаров к беспрерывным требованиям от меня денег. Одни пишут прислать им столько-то, другие столько. Вот и вчера получил я письмо из Петербурга о высылке 25 пар сереньких перчаток.
— Что ж из этого? Перчатки не Бог знает что стоят.
— Как будто нельзя найти серых перчаток в Петербурге! Могли бы распечатать письмо; ловкий комментатор смекнет, что не перчатки требуются, а 25 пар пятидесятирублевых серых кредиток. Слава Богу, письмо осталось в девственной оболочке, потому что было адресовано на имя одной русской паненки.
— Которая, не так как вдовушка, довольствуется пока одною платонической любовью. Пан уже два года ведет ее к алтарю и никак не доведет до сих пор, — подхватил пузатенький господин.
— Ха, ха, ха! — засмеялся воевода. — С одной стороны, деньги, с другой — важные услуги. Браво!
Насмеявшись вдоволь со своими собеседниками этой проделке, он продолжал прерванную речь.
— И так, мы будем вести в начале кампании войну гверильясов. Мое воеводство доставит до 30 тысяч повстанцев; расчислите по этой мерке, что дадут все губернии от Немана до Днепра, по крайней мере 200. Присовокупите к ним войска Франции, Англии, Италии и Швеции. Я получил из Парижа известие, что Мак-Магону велено поставить четвертую колонну на военную ногу. На берег Курляндии высадится десант из Швеции с оружием и войском, предводимым русскими знаменитыми эмигрантами.
— Изменники своему отечеству не могут быть надежными союзниками, — заметил Пржшедиловский.
— Мы должны пользоваться всеми средствами, какие предлагают нам обстоятельства, — возразил Жвирждовский. — Когда подают утопающему руку спасения, он не разбирает, чиста ли она или замарана. Хороши ваши правила во время идиллий, а не революций. Я говорил вам до сих пор, многоуважаемые паны, о наших средствах, теперь изложу вам ход наших действий. Первыми застрельщиками в передовой нашей цепи выйдут ученики Горыгорецкого земледельческого института, основанного недогадливыми москалями на свою голову в сердце Белоруссии. Студент Висковский, наименованный мною начальником места, и фигурус Дымкевич не дремлют; гнездо заговорщиков там надежно свито. Они ждут только моего пароля.
— Как бы этот фигурус и студенты не остались на одних фигурах! — сказал Пржшедиловский.
— Они выкинут такие, от которых задрожит земля русская.
— Жаль мне бедных детей, отторгнутых от науки, отторгнутых от семейств, чтобы положить неразумную свою голову в первом неравном бою; жаль мне бедных матерей, которым придется оплакивать их раннюю утрату.
— Оплакивайте их сами, пан Пржшедиловский, если у вас слезы вода, — сказал ксендз. — Наши матери ведь польки; они сами с благословением посылают своих детей на бой с врагами отчизны и, если их сыновья падут за дело ее свободы, поют гимны благодарности Пресвятой Деве.
— Прошу внимания, паны добродзеи, — произнес особенно торжественно Жвирждовский. — Пан ксендзу которого имеем счастье видеть между нами, самоотверженно покидает свою богатую паству в Москве и переселяется в лесную глушь Рогачевского уезда, в один из беднейших костелов губернии. Там его влияние будет полезнее, нежели здесь. Он стоит целого корпуса повстанцев. Его ум, его образованность, его увлекательное красноречие привлекут к нему все наше шляхетство и народ. Паны и паненки уже без ума от одной вести, что он к ним прибудет, и заранее готовятся усыпать его путь цветами и приношениями.
— Благодарим, благодарим, — закричали голоса.
— Великий миссионер нашей свободы!
— Да будет похвален пан ксендз в сем мире и в другом.
— Да воссядет на бискупскую кафедру в польском крулевстве!
Ксендз встал, приложил руку к сердцу и, покланившись собранию, произнес с чувством:
— Сделаю все, сыны мои, что повелевает мне отчизна и церковь наша.
— Теперь, — сказал Жвирждовский, — приступим к плану наших действий в обширных размерах. Нынешняя осень и будущая зима пройдут в приготовлениях к организации наших войск. Лучше тише, да вернее. С первым весенним лучем иноземная помощь прибывает с двух сторон — с одной чрез Галицию, с другой, как я сказал, десантом от берегов Балтийского моря. Русские войска достаточно подготовлены пропагандой и деморализованы, чтобы с прибытием союзников не желать долго упорствовать в удержании поголовно восставшей Польши. В это время Литва, в полном восстании, очищается от русских. Гвардии опасаться нечего: в рядах ее имеются друзья.{5}
— Не ошибитесь, — перебил оратора Пржшедиловский, — два-три офицера из поляков не составляют еще целого корпуса. Русская гвардия всегда отличалась преданностью своему государю и отечеству.
— Смешно! Сидя в своем темном уголке над канцелярскими бумагами, вы, кажется, хотите знать, что делается в политическом мире, лучше меня. Недаром вращаюсь я в тайных и открытых высших сферах.
— Кажется, пан Пржшедиловский est plus moscovite que les moscovites eux-mêmes,[9] — заметил, сардонически усмехаясь, ксендз Б.
— Замолчите же, ревностный пасынок России, — закричали голоса.
Пржшедиловский презрительно посмотрел на своих антагонистов.
— Я обстрелен пулями и ядрами, — сказал воевода, — так мне ли смущаться огнем холостых выстрелов! Кончаю. Отряды Сераковского со всех сторон подступают и берут Вильно. Относительно моего Могилевского воеводства: должно сперва временно отбросить — говорю: временно — малонадежные уезды: Гомельский, Климовский и Мстиславский, где, кажется, родился пан, мой оппонент.
— Точно так, — отозвался Пржшедиловский, — вы знали хорошо моего отца и мать.
— Они оказали мне некоторые услуги во время моего сиротства, — сказал покраснев Жвирждовский, — и если бы я их забыл, то давно не позволил бы вам говорить так самонадеянно.
Пржшедиловский взглянул вопросительно на хозяина.
— Позволить или не позволить никто здесь не имеет права, — гневно возвысил голос Стабровский, — у меня в доме пока нет особенного начальства; все мои гости равные и свободные от всякой диктатуры. Говорить и возражать имеет право всякий, кого имею честь видеть у себя. Вы сами это давеча объявили, пан Жвирждовский.
Стабровский, по отношениям Жвирждовского к брату, к матери и своему твердому характеру, не был такое лицо, которое можно было безнаказанно восстановлять против себя, и потому будущий воевода, проглотив горькую пилюлю, просил у него извинения за слова, сказанные в патриотическом увлечении. Наконец, он приступил к финалу своей заученной речи, сначала несколько тревожным голосом, потом все более и более воодушевляясь:
— Прочие уезды поднимаются с помощью быстро сформированных жондов на берегах Днепра. Тогда, подчинив решительно своей власти все воеводство, устремляемся в Рославский уезд Смоленской губернии. При общем настроении умов в России, обработанных польской пропагандой в учебных заведениях, тайною, зажигательною литературой и прочее и прочее, с появлением повстанцев на Днепре мы, несомненно, тотчас присоединяем губернии: Смоленскую, Московскую и Тверскую и беспрепятственно доходим до Волги. Там, на правом берегу, водружаем наше польское знамя. В этом я ручаюсь вам гонором своим и головой. Разумеется, мы будем только авангардом великой армии союзников. Таким образом, явясь в начале апреля на берегу Днепра, мы избегнем ошибки Наполеона, погубившей его в двенадцатом году. Он привел только к осени в Москву войско, утомленное сражениями и походами. Ему лишь стоило остановиться на зимних квартирах в западных губерниях и, подобно нам, двинуться уже следующей весной во внутренность России.
— Умно, гениально задуманное дело, — закричали офицеры. — Виват, пан Жвирждовский!
— Ваше имя не умрет в потомстве, пан воевода, — прибавил кто-то.
Пржшедиловский молчал, потому что на такую заносчивую, шарлатанскую речь нечего было возражать.
— Выгоднее было бы спуститься по Днепру в Киев, — сказал пан Суздилович, шевеля усиками, — и там подписать приговор России.
— Нет, нет, — закричали некоторые из заговорщиков.
— Позвольте объяснить, — просил Суздилович, задыхаясь.
— Нет, нет, — кричали еще громче несогласные с его мнением.
— Позвольте.
— Не позволяем.
Шум возрастал, так что пан в колтуне, продремавший большую часть заседания, проснулся и со страхом озирался.
— На голоса, паны, — сказал Стабровский.
Согласились.
Голоса все были в стороне воеводы.
— Остается нам узнать от вас, панове, — спросил Жвирждовский, — какие обязательства вы на себя принимаете?
— Я не могу отлучиться от своей должности, ни от особы, которая так щедро доставляет мне средства поддерживать польское дело, — сказал опекун богатой вдовушки.
— Добрже, пан.
— Я также собираю здесь офяры и обязан доставлять вам их лично, как мы условились, — отозвался другой.
— Согласен.
— Я учитель, — сказал третий, — и мое дело обрабатывать здешнее юношество.
— И то очень, очень полезно для нас.
— Вы, пан? — громко спросил воевода помещика в колтуне, опять задремавшего.
Тот протер себе глаза и отвечал:
— Я уж вам сказал, что снаряжаю сто повстанцев, одеваю и содержу на свой счет.
— Прекрасно!
Офицеры вызвались явиться по первому призыву в отряд Владислава Стабровского, которому, как военные могли быть полезны в организации повстанцев.
Студенты объявили то же.
Одобрено.
— Я жертвую на первый раз пять тысяч… — успел только произнести пузатенький господин.
— Рублей серебром, — подхватил один из студентов.
— Злотых, — сердито договорил Суздилович. — Если бы вы не перебили меня, я сказал бы рублей.
— Вы богаты, пан, — заметил Жвирждовский, — могли бы больше…
— Обязываюсь вносить ежегодно столько же в кассу жонда, пока продолжится война.
— Пан надеется на троянскую войну, — заметил студент.
И все засмеялись.
Задетый этим смехом за живое, Суздилович самоотверженно объявил, что он обязывается сверх того проливать кровь свою за отчизну в отряде Владислава Стабровского.
— В некотором роде, — прибавил Пржшедиловский, хорошо знакомый с русской литературой.
— Я буду работать этим кинжалом в отряде пана Владислава, если он пожертвует его мне, — зыкнул Волк, — и не положу охулки на руку.
— Вам давно нравится этот кинжал, — сказал Стабровский, — хотя это подарок матери, он не может перейти в лучшие руки, чем в ваши.
Волк обнял Владислава. Лишь только бросился он к кинжалу и задел этим движением стол, гибкая сталь еще жалобнее прежнего заныла. Вынув мускулистой рукой глубоко засевший клинок, он поцеловал его.
— А вы, пан Пржшедиловский? — спросил воевода.
— Безрассудно было бы мне покинуть на произвол судьбы жену и двух малолетних детей; не могу жертвовать и деньгами, потому что я беден и только своими трудами содержу семейство свое.
— Но вы можете быть полезны, распространяя в обществах и между своими сослуживцами вести, благоприятные для польского дела, подслушивая, что говорят между ними опасного для этого дела, и нас уведомляя.
— Разве для того пан примет эту обязанность, чтобы вредить нам, — отозвался кто-то.
— Вот видите, — сказал Пржшедиловский, — и я на низкую роль шпиона не гожусь, а потому здесь лишний и удаляюсь.
— Лучше искренний враг, чем двусмысленный друг, — проворчал воевода.
— Ни тот ни другой, — холодно отозвался Пржшедиловский.
Он успел только проговорить, как вбежал в кабинет Кирилл и доложил своему господину, что к хозяйке приходил квартальный и спрашивал ее, почему у пана такое большое сборище поляков.
При этом известии у многих вытянулись лица; Суздилович собирался уже утечь в спальню хозяина.
— Не тревожьтесь, — сказал Владислав спокойным голосом, — я уж научил панну Шустерваген объявить любопытным, что мы провожаем русских офицеров в Петербург. Впрочем, хозяйка умеет ладить со здешними аргусами.
Все успокоились.
Пржшедиловский взял шляпу и, отведя Владислава в сторону, тихо сказал ему:
— Прощай, друг, я не останусь у тебя завтракать. Боюсь, чтобы твои гости, упоенные добрым вином и торжество будущих своих побед не вздумали оскорблять меня за то, что я не согласен с их шарлатанством. Меня дома ждут жена и дети, и я в кругу их отдохну от всего, что здесь слышал и видел.
Владислав не настаивал, но вызвался проводить друга своего в коридор.
Здесь они остановились. Пржшедиловский крепко пожал ему руку и, видимо, тронутый, сказал, покачав головой:
— Et toi, Brutus?[10] И в этом сумасбродном обществе?..
— Разве я не вижу, что они безумствуют, что все их планы не более, как мираж? Но я решился покончить так или сяк со своей судьбой. Для меня все равно, погибнуть ли в обществе рассудительных людей или безумцев.
— А Елизбета? Я надеялся, что ты будешь с нею счастлив по-моему.
— Не мне суждено это счастье. Она отвергла мою любовь; у нее есть жених. Я зол на нее, зол на отца ее, на всех русских. Польское имя здесь в презрении.
— Безрассудный!
— Все кончено. Прощай, друг, мы, может быть, больше не увидимся.
Слезы навернулись на глаза обоих. Они горячо обнялись и расстались.
— Слава Богу, тринадцатый выбыл из нашего общества, — сказал Суздилович, — за столом этого рокового числа не будет.
— Ну его к диаблам! — сердито прибавил Жвирждовский.
Клятва, установленная высшим трибуналом жонда, была произнесена членами общества, принявшими на себя, каждый по средствам своим, обязанности служить делу отчизны.
— Теперь, панове, мы сыты по горло духовными требами, примемся здесь за утоление голодных телес наших, — провозгласил хозяин.
Суздилович, любивший хорошо покушать, от радости то потирал себе руки, то похлопывал себя по пустому брюшку.
Спешили с завтраком. К трем часам стол был сервирован, блюда подавались избранные, вино лилось в изобилии, Кирилл и три хорошенькие девушки прислуживали за столом не хуже татар Дюссо. Было много тостов на французском языке, непонятном прислуге. Пили дружно за свободу отчизны, великих союзников, за Чарторижского, Мерославского, Сераковского, воеводу могилевского, хозяина, отсутствующих пулковников, был тост в честь польского знамени, водруженного на правом берегу Волги. Особенно воевода и ксендз соперничали друг перед другом в осушении бокалов. Владислав по временам задумывался, но старался залить вином огонь, его пожиравший.
Все гости уже встали из-за стола, отяжелевшие от изобилия вин и яств, они посели и полегли в разных позах на диванах, кушетках и креслах, кто дремля, кто болтая всякий вздор, кто закурив сигару.
Исчезли следы завтрака, женская прислуга была отпущена, оставался один Кирилл за своей перегородкой, отправлявший в свой желудок остатки кушаньев.
Послышался звонок, и вслед за его дребезжащим звоном влетела в кабинет, шурша своим длинным шелковым шлейфом, молодая дама, блистая красотой, парою обворожительных глаз и алмазами, сверкавшими на ее груди и в ушах. Она была в трауре, скрашенном некоторыми туалетными принадлежностями национального цвета. При появлении ее все спешили оправиться и встать со своих мест.
— Виват, панна N. N! — громогласно раздалось по комнате.
— Шт, — прошептала она, положив палец на свои розовые, соблазнительные губки, потом прибавила очаровательным голосом. — Я знала от пана Жвирждовского, что вы собираетесь здесь для великого дела Польши. Простите великодушно, что не могла быть с вами вовремя, занята была по этому же делу. Уверена, что вы все исполнили свой долг. Я приехала к вам на несколько минут, чтобы положить и мою офяру на алтарь отчизны.
Она развернула большой сверток, который держала в руке. Это было знамя с богатыми золотыми украшениями и изображением на нем одноглавого белого орла, державшего в своих когтях черного двуглавого. Сверху была надпись: «Za niepodległość ojczyzny»[11], а над ней Пресвятая Дева в сопровождении папы, благословляющие коленопреклоненных перед ними воинов в старопольском вооружении.
— Я приношу это знамя легиону могилевского воеводы Топора (пана Жвирждовского), — сказала красавица, — вы знаете, что я после смерти мужа до сих пор отказывала в руке моей всем ее искателям. Тот, кто водрузит это знамя на куполе смоленского собора, хоть бы он был не лучше черта, получит с этой рукой мое богатство и сердце. Клянусь в том всеми небесными и адскими силами.
— Виват, панна N. N! — закричали восторженные голоса.
— Нас принесут мертвыми к вашим ногам на этом знамени, — сказал Жвирждовский, — или с этим знаменем в руке, но только с прибавкой на нем новой надписи: «развевался на главе Ивана Великого».
— Клянемся, клянемся! — подхватили другие.
— Теперь, пан Стабровский, мне бокал шампанского за успех нашего общего дела и за здоровье присутствующих и отсутствующих освободителей Польши.
На поверхности бокала, стремительно налитого усердной рукой, образовалась пенистая коронка, метавшая от себя искорки. Жвирждовский подал ей на маленьком серебряном подносе, преклонив перед ней, как рыцарь перед дамой своего сердца, одно колено. Обведя бокалом все собрание, она молодцевато осушила его.
— Теперь за здоровье панны, перед которой вся Польша должна преклонить колени; только не из бокала, а из ее башмачка! — воскликнул Жвирждовский.
Красавица ловко скинула башмак с крошечной своей ножки и передала его воеводе. Шампанское было в него налито, и пошла круговая ходить при оглушительных виватах.
Когда панна надевала башмак на ногу, кто-то заметил, что она может простудиться.
— Женщины, в которых течет польская кровь, не простуживаются, когда сердце их согрето патриотизмом друзей, — отвечала панна, и распростилась со своими восторженными поклонниками. — Не могу дольше оставаться с вами, — прибавила она, — дала слово быть в этот час в одном месте, где должна поневоле кружить головы москалям.
«Я знаю одну подобную ножку у русской красавицы, — подумал Владислав, настроенный вином и прошедшей сценой к чувственным впечатлениям. — О! эту ножку я обсушил бы своими поцелуями!»
К шести часам вечера заговорщики разошлись все по домам, иные спеша уехать по своему назначению, другие желая поспеть к отъезду Жвирждовского со своими услугами.