Внучка панцирного боярина (Лажечников И. И., 1868)

III

Когда Владислав, прошедшею осенью, простившись с Лизой, выехал из Москвы, разнородные чувства разрывали его сердце на части. В минуты досады на нее, на отца ее, в минуты какого-то бешеного исступления он решился на безумное дело. Еще бы увлек его горячий патриотизм, а его и не было. Он видел всю тщету задуманных его компатриотами замыслов, он понимал, что все планы их – неосуществимые мечтания, бред разгоряченных умов, возбужденный врагами России, желавшими только смут в ней, чтобы ослабить ее возрастающее могущество. «Говорение, одно говорение, – думал он, – а дойдет до дела, все эти планы рассыплются в прах». Обожаемую им Лизу потерял он навсегда. Ослепленный, разве не мог он убедиться, что она его любит, что одни обстоятельства, воля отца заставляли ее скрывать настоящие чувства? Почему ж он не послушался ее, когда она, прощаясь с ним, так задушевно убеждала его остаться, не уезжать? Если бы Лиза не любила его, она довольна была бы, что он оставляет Москву. Разве это не был залог прекрасных надежд? Соперника у него не было, в этом он убедился. Разве он не мог, не раздражая безумными выходками благородного старика Ранеева, который оказал ему столько добра, дождаться более благоприятных обстоятельств? Но дело уже сделано, он дал клятву жонду служить ему, прошедшего не воротишь.

Невольник своей присяги, Владислав ехал по Смоленской дороге. Со станции, против Бородинского поля, он видел памятник, поставленный во славу России, боровшейся с громадными силами двадцати народов и величайшего гения-полководца. Под Красным такой же памятник. Не с бродячими шайками повстанцев имели тогда дело русские, не с какими-нибудь Мерославскими, Жвирждовскими и Машевскими! Не отворили они победоносному неприятелю дверей своей столицы, сожгли ее, испепелили свое сердце и из пепла возродились еще сильнее. Такой ли народ испугается угроз из-за угла палатских стен и трибун клерикальных ораторов?.. Много крови будет вновь пролито, много падет жертв. Бедная отчизна Польша! Разве мало обагрялась ты ею? разве мало уже падало жертв?

По дороге все было тихо мертвенной тишиной. Будущею весной должна кругом разразиться революционная гроза и облечь здешнюю страну кровавым саваном.

О! кабы скорее окутала и его самого.

Эдвига Стабровская ожидала сына с нетерпением и при первом свидании с ним осыпала его самыми нежными, горячими ласками. Недолго, однако ж, дала она волю чувствам матери, патриотическое увлечение скоро заняло их.

– Исполняя вашу волю, я приехал сюда, – сказал Владислав, – приказывайте, мне остается только повиноваться. Готовы ли войско, оружие, деньги?

– Все припасено будет ко времени, мой милый пулковник, когда получим пароль действовать, – отвечала Эдвига.

– Худой я полководец. Всю жизнь свою держал перо в руке, меч для меня оружие непривычное.

– Есть оружие острее всех мечей, убийственнее ружей и пушек, – это любовь к отчизне, а мы с тобою и Ричардом не имеем в ней недостатка. Падете вы оба, я сама явлюсь на поле битвы. Будет рука моя слаба, чтобы поражать врагов, поведу, по крайней мере, своих воинов против притеснителей моей отчизны и одушевлю их собственным примером. Не в первый раз Польша видела своих дочерей во главе полков!

И стала Эдвига развивать свои патриотические планы и надежды. Владислав повторял только, что он покорный исполнитель ее воли и готов умереть за дело отчизны.

Начались съезды польских панов, посвященных в тайны заговора и участников в нем, начались обеды, пиры. За столом приборы были из польского (фальшивого) серебра: настоящее, русское, пробное серебро, которого у богатых помещиков были пуды, хранилось в глубоких тайниках земли или стен. Так продолжалось во все время польской революции и даже после нее, потому что распущены были слухи, что русское правительство станет отбирать серебро и выдавать за него кредитные билеты. Под этим благовидным предлогом, Эдвига, близкая к совершенному разорению, заложила свою серебряную посуду евреям. Явились на съездах знакомые уже нам лица: вечный запевала в спорах Суздилович со своими тараканьими усиками и арбузным брюшком, свирепый Волк, пан в колтуне, несколько других помещиков, офицеров, дробной шляхты, мелких чиновников из Витебской губернии, студентов и даже гимназистов. Много говорили, еще более ели и пили. Часто вспыхивали раздоры, иногда от безделицы, из покроя платья, шитья на нем, знаков отличия по должностям в жонде. Раздоры эти доходили бы до ножей, если бы не усмиряли пыла горячих патриотов присутствие и убеждения хозяйки. Посвящалось, однако ж, офицерами время, под предлогом охоты за зверями, на упражнение разного навербованного сброда в стрельбе, понимании команды и военных эволюциях. Охоты эти приучали повстанцев к травле за русскими. Отважные и ловкие стрелки, умные доезжачие получали денежные награды. Не забыты были и холопы. С ними паны стали обращаться гуманнее, сократили их работы и не посылали на панский двор по воскресеньям постукать топором, обещали им даровые земли, если они будут преданы своим господам. Но добродушные белорусцы, смекая в этих приманках что-то недоброе, не очень поддавались им, были себе на уме. Сделан был, как мы уже видели, через Жучка подряд на косы, вилы, топоры, охотничьи ружья, порох. Надежды были великие, росли, казалось, с каждым днем. Жвирждовский не дремал в Могилевской губернии, ксендз Б. в Антушевском приходе воспламенял полек своими проповедями до того неосторожно, что русское правительство вынуждено было выслать его в одну из внутренних губерний России. Собрат Жвирждовского по генеральному штабу, Машевский, организовал заговор в Минской губернии. Под начальством Владислава образовалась сильная банда, которая должна была выступить из витебских лесов и ударить на неприятеля, если б могилевские шайки оплошали. Ожидали с нетерпением весенних дней, когда железо сошников будет раздирать грудь земли и деревья станут наигрывать почки.

Между тем Эдвига замечала, что в сыне ее Владиславе не было тех горячих патриотических увлечений, которых от него ожидала, действия его были вялы, на пирах он был угрюм и молчалив. Волк подшучивал над своим приятелем, говоря, что «Москва надломила его и уроки Пржшедиловского, видно, не пропадали даром».

– А знаете ли, пани Эдвига, – прибавлял Волк, – ваш сын передал мне кинжал, который вы ему некогда подарили.

– Он перешел в достойные руки, – отвечала она.

– С тем, – заметил Волк, – чтобы он упился кровью изменника, если бы изменник между нами оказался.

– Не пощадите в таком случае и моего сына.

Владислав угрюмо молчал. Стабровская подозревала, что он еще грустит по своим московским привязанностям, и старалась развлекать его обществом хорошеньких, ловких, увлекательных соседок. Даже одну из них, блестящее созвездие среди светил Белорусского края, которую она особенна любила и за которую многие безнадежно сватались, предложила ему в супруги, уверяя его, что красавица к нему неравнодушна.

– Время ли теперь думать о женитьбе, – говорил Владислав, – когда мы готовимся к битвам? Не для того ли, чтобы, пожив несколько недель с женою, оставить после себя молодую вдову? Вы сами говорили, что мы – крестоносцы, давшие обет освободить родную землю от ига неверных, и ни о чем другом не должны думать. Прошу вас о невестах мне более не говорить.

И не было более помина о невестах. Но случалось, что он оспаривал слишком фанатические надежды ее, говорил, что многие планы заговорщиков построены на песке, что они могут разрушиться, когда Россия встанет со своими могучими силами на борьбу с ненадежными силами польской интеллигенции. В спорах у матери с сыном дело доходило до серьезной размолвки. В это время конфиденты уведомили ее, что русская полиция начинает зорко следить за нею, что в самом доме у нее есть изменники. Эдвига стала подозревать верных ей доселе слуг и экономов, сделалась раздражительна, выходила нередко из себя, начались гонения. Один из ее конфидентов, Жучок, желая из своих целей выиграть ее доверенность и замаскировать свое предательство, дал ей знать под глубокой тайной, что депо оружия, стоившее ей так дорого, небезопасно хранится под склепом недостроенного костела. Надо было перевезти это депо в другое надежное место. На это требовались большая осторожность и глубокая тайна. Кому ж поручить это дело, как не сыну и Волку? Волк и сын не могли изменить ей. Ночь окутала транспорт своим черным покровом, дремучий бор принял его в свои недра. Молчание людей, перевозивших ящики и тюки с оружием, большею частью евреев, куплено золотом и страхом мучительной смерти. По проселочным дорогам, по которым ехал транспорт, жители деревушек, отдаленных друг от друга озерами, болотами и лесами, спали глубоким сном. Да если бы кто из этих жителей, разбуженный шумом проезжавших мимо его хаты саней, вздумал взглянуть в щель своего окошка, так и тот сказал бы только, махнув рукой: «Не наше дело, знать, евреи везут контрабанду».

Сердце Эдвиги было, однако ж, не на месте. Вслед за тем до нее секретно дошла роковая весть, что Ричард погиб… как, никто, наверно, кроме нее, не знал. Она уведомила своих друзей, что он убит в Царстве Польском в сшибке с русскими. Наружно разыгрывая роль героини, Эдвига старалась казаться спокойной, говорила, что гордится, счастлива, пожертвовав сына отчизне. Но душа ее была сильно потрясена; вскоре разочлась она со всеми земными замыслами и навсегда опочила от них.

В таком положении были дела Владислава, когда приехала Лиза в город на Двине. Любовь к ней не угасала в разлуке, она разгорелась еще сильнее со смертью ее отца, со смертью его матери, неурядицами и несогласиями, возникавшими между заговорщиками. Патриотизм его был невольный, машинальный. Стоило только сильному толчку сбить его. Слово любимой женщины могло быть этим толчком. Планы Яскулки развернули перед ним новый свиток прекрасных надежд. Он старался познакомиться с Евгенией Сергеевной, о связях которой с семейством слыхал от него. Добиться, во что бы то ни стало, свидания с Лизой было непременным его решением. Он метался мыслями и чувствами то в мир блаженства, то в мрачную будущность, ожидавшую двойного клятвопреступника. Изменив однажды России, он уже сердцем изменил клятве, которую дал жонду.

Лиза пожелала скорее видеть своего деда и на другой же день секретного разговора с Зарницыной поехала к нему. Старик был предупрежден о ее приезде. Как забилось сердце ее, когда она завидела скромный дом его среди плодовых садов, с одной стороны, длинных амбаров и служб, с другой и многочисленной семьи пирамидальных скирд, ровных, гладких, будто отесанных топором. За домом видна была Двина, сбросившая уже с себя ледяные оковы. Порог Пурга запевал свою шумную песню. На дворе стоял высокий столб, на вершине его красовались бархатная малиновая шапка и свитка с шелковым кушаком. Когда экипаж Лизы въехал на двор, несколько десятков крестьян и крестьянок, большие и малые, в праздничных платьях, встали с бревен, на которых сидели. Мужчины сняли свои белые валеные шапки в виде гречников, все низко поклонились. Сам Яскулка ожидал свою внучку у дверей в сени и встретил ее, по русскому обычаю, с хлебом и солью. Лиза пала перед ним на колено и поцеловала, его руку; он с горячностью принял ее в свои объятия и повел в покои.

По портрету панцирного боярина, хранившемуся столько лет у Ранеевых, Лиза привыкла воображать своего деда таким, каким он изображен был на холсте, с черными, огненными глазами, проницающими насквозь, с пышным лесом черных волос, падающих на плечи, с прямым, гордым станом. И что ж теперь наяву осталось от этой воинственной фигуры? Сгорбленный старик, с мутными, покрасневшими глазами, с обнаженным, как ладонь, черепом. Огромные усы побелели и пожелтели, на них дрожали слезы. И вот, этот гордый панцирный боярин, вместо того, чтобы на рьяном коне встречать польского пана круля, встречает с нежностью, с любовью хорошенькую внучку, приехавшую из ненавистной ему доселе Москвы. Он почитает себя счастливее любого пана круля; так изменились обстоятельства.

– Внучка, милая внучка, мое дорогое дитя, моя яскулка (моя ласточка), дай мне насмотреться на тебя, – мог он только сказать, утирая длинные усы, на которые капали слезы.

Казалось, все нежные чувства, которых лишен был Яскулка в продолжение своей жизни, притекли разом к его сердцу. Он ставил Лизу к солнечному свету, чтобы лучше разглядеть ее. Не ожидала она такого приема и в восторге от него расточала деду самые горячие ласки. Наконец, он усадил ее на почетное место дивана и сел против нее в креслах.

– Безумный, – говорил он, – я так долго не знал этого сокровища, не мог оценить его. Слушай, Елизавета, счеты наши с твоим отцом тянулись слишком долго. Кончаю их, хоть и поздно. Виноват я был перед ним, перед твоею матерью; сильно каюсь в этом. Прости мне, добрая моя Агнеса, прости, Михаил Аполлонович. Не взыщите с меня на страшном суде и, когда явлюсь перед вами, примите меня с миром.

И плакал старик горячими слезами.

– Как радуются отец и мать вашему примирению с ними! – сказала Лиза, схватив руку деда и целуя ее.

– Розалия! – крикнул он, и на этот зов явилась благовидная, с добрым лицом, старушка, в широком чепце безукоризненной белизны, отороченном кружевцами. – Это моя экономка, шляхтянка, живет у меня с лишком двадцать лет, – сказал Яскулка, указывая на вошедшую. – Сколько раз советовала она мне помириться с твоим отцом, но я не слушался ее, сколько терпела за это от меня!

Потом, обратясь к экономке, промолвил, указывая на Лизу:

– Это моя внучка, Елизавета Ранеева, дочь генерала. Посмотри на нее, полюбуйся. Видела ли ты в здешнем краю что-нибудь краше?

Экономка, скрестив руки, благоговейно смотрела на внучку Яскулки, дочь генерала, как будто пораженная ее красотой и величием.

– Словно ангел слетел в нашу обитель, – промолвила, наконец, Розалия и бросилась было целовать руку у Лизы, но та не допустила до этого и сама горячо обняла.

Яскулка властительно дал знать рукой экономке, чтоб она удалилась, и когда та вышла из комнаты, сказал Лизе:

– Евгения Сергеевна, конечно, говорила уже тебе, какие замыслы имею я на тебя.

– Говорила.

– Владислав Стабровский любит тебя, он тебе пара, я стар, гляжу в гроб… Мое желание, мое лучшее утешение в последние дни моей жизни было бы видеть вас мужем и женою… Все имение мое завещаю вам с тем, чтобы вы приняли мою фамилию.

– Дедушка, – отвечала Лиза твердым голосом, – к исполнению этих желаний есть неодолимое препятствие, – обет, данный отцу, не выходить замуж за врага России. Обету этому не изменю ни за какие сокровища в мире. Вы, конечно, знаете, что Владислав замешан в революционных замыслах против моего отечества.

– Знаю.

– Пока он не отречется от них, пока не докажет на деле, что будет верен России, нашему русскому государю, сердце и рука моя не могут ему принадлежать. Я была бы недостойна видеть свет Божий, если б из корыстных видов изменила клятве, данной умирающему отцу.

– Он тебя любит, в этом я уверен, мы обратим его на путь истинный, если же нет, так пусть покарают его Бог и русские законы. Во всяком случае ты останешься моею дорогой внучкой, наследницей моего богатства и имени… Какой молодой человек, да еще влюбленный, поколеблется идти для тебя хоть на черта.

Яскулка посмотрел на стенные часы.

– Владислав должен через час быть здесь.

– Так скоро? – сказала Лиза, вздрогнув при этом имени. Она не ожидала такого скорого свидания.

– «Куй железо, пока горячо», говорит ваша русская пословица. Время не терпит. Розалия! – крикнул он, – мою шапочку и палку, а паненке ее теплую одежду и обувь.

Когда та и другая были принесены, помолодевший Яскулка, будто вспрыснутый мертвою и живою водой, бодро накинул на себя шапку и, опираясь на суковатую палку, вышел из комнаты, сказав Лизе, надевавшей на себя теплую одежду, чтобы она за ним следовала.

Они вышли на крыльцо двора. Старик махнул рукою народу, чтобы подошел к ним, и, когда крестьяне и крестьянки составили из себя кольцо около господского крыльца, сказал им громогласно:

– Вот моя внучка, Елизавета, ваша будущая госпожа.

– Много лет здравствовать, – закричал в толпе отставной солдат, за ним повторили тоже другие, женщины смотрели на свою будущую госпожу с умилением и любовью.

– Теперь выпейте горелки за здравие ее, – промолвил Яскулка, – и веселитесь, сколько душе угодно.

На дворе расставлены были столы с разными крестьянскими яствами и бочонки с горелкой. Первая чарка сопровождалась новым пожеланием здравия паненке Елизавете и деду ее, Яскулке. Пошло пирование, пили водку старики, взрослые, пили кобиты, дивчаты, мальчики, как будто они привыкли вкушать ее с того времени, как отняли их от груди матери. Белорусцы переродились, куда девалась их неподвижность! Появились волынки, скрипки, дивчаты пустились в пляс, началось акробатическое состязание по мачте, намазанной салом. Много было смеха, когда некоторые молодцы, желая достигнуть победного венка – бархатной шапки и свитки с шелковым кушаком, скользили с разной высоты и падали на землю. Награда досталась, однако ж, одному из самых отважных и ловких рыцарей. Экономка принесла большую корзинку, загроможденную разноцветными лентами, платками, черевичками и другими женскими нарядами. Раздача их представлена была царице дня, внучке Яскулки. С какою радостью исполнила она эту обязанность, как умела искусно уравнять подарки и приправить их ласковым словом, для которого обращалась к живому белорусскому словарю своего деда! Некоторых пригожих и детей она перецеловала. Все были веселы, все были счастливы. В это время въехал во двор экипаж, в нем сидел Владислав. Лиза сейчас узнала рокового посетителя, она побледнела, задрожала и машинально оперлась на руку деда, забыв, что эта рука не может поддержать ее.

– Пойдем в комнаты, – сказал Яскулка, заметив ее тревожное состояние, и, загородив ее собою, показал ей дорогу вперед.

Прежде чем Владислав вошел за ними в дом, она успела несколько оправиться; когда же он вступил в комнату, где она и Яскулка его приняли, Владислав и Лиза окинули друг друга пытливым взглядом. Как говорила Тони, он очень похудел, красота Лизы выступала еще резче из-под глубокого траура. Он хотел подать Лизе руку, но та опустила свою и церемониально присела перед ним.

– Вы родные, люди близкие, – сказал Яскулка, – а встречаетесь точно чужие. Не хочу мешать вам своим присутствием, авось без меня наедине скорее поладите.

– Я приехал сюда, – начал первый Владислав, когда старик удалился, – чтобы иметь счастие тебя увидеть, хоть подышать с тобою одним воздухом, услышать от тебя, если не слово любви, то по крайней мере дружеского привета.

– Прежде всяких объяснений я спрошу тебя, Владислав, с кем я говорю: с врагом России, с изменником, или…

– Твое слово, – отвечал он, – должно порешить: броситься ли мне окончательно в безумный сброд польских революционеров и погибнуть с ними. Любила ли ты меня, любишь ли еще?

– Любила, да. И как еще любила! Ты один этого не понимал. Ты не видел моей любви в глазах моих, не слыхал ее в звуке моего голоса. Мало ли я боролась со своим рассудком, с волею отца, со своим долгом! Легко ли мне было! Разве не заметил ты этой любви, когда я расставалась с тобою в Пресненском саду? Для тебя я отказала в руке своей прекрасному человеку, который предался мне всем сердцем, которого назначал мне отец. Для тебя отказалась от мирной, семейной жизни в довольстве. И для кого же приехала сюда? Каких же еще доказательств нужно тебе? Откажись от революционных затей своей матери, оторвись от безумных братий своих – и тогда…

Наступила минута решительная.

Владислав покачал головой и закрыл рукою глаза, из которых готовы были брызнуть слезы.

– Вновь предатель, вновь изменник… переметчик… позорные имена! Я дал присягу.

– Безумная присяга, вырванная у тебя в минуту отчаяния! Ты прежде дал другую присягу русскому царю! Ее слышал, ее принял общий нам Всемогущий Бог, общий нам Судья. Разве шутил ты святою клятвою?

– И тогда, что ж?

– О! тогда я твоя. Бери меня, мою душу, мою жизнь. Видишь, на мне траурная одежда. Для тебя сниму ее, потревожу прах отца, пойду с тобою в храм Божий и там, у алтаря его, скажу всенародно, что я тебя люблю, что никого не любила кроме тебя и буду любить, пока останется во мне хоть искра жизни. Не постыжусь принять имя Стабровского, опозоренное изменою твоего брата.

– Но если русское правительство узнает, что я был участником революционных замыслов поляков, и тогда… преступник, ссыльный в Сибирь… что с тобою будет?

– Ведь ты еще не совершил их, этих замыслов? Говори.

– Решительно, нет еще.

– Мы с Зарницыной оправдаем тебя, представим доказательства. Я брошусь тогда к ногам государя моего, расскажу ему и твои вины, и твое раскаяние. Он милостив, наш царь, он простит тебе минутное заблуждение. А если нет, я жена ссыльного, поплетусь за тобою в тундры и снега Сибири, понесу твои цепи, буду твоей работницей.

– Я был бы чудовище, если б после твоих слов сказал: нет! Лиза, моя бесценная Лиза, мое божество: вот здесь, у образа Спасителя и Пречистой Его Матери, клянусь перед лицом их отныне, с этой минуты принадлежать России всем сердцем, всеми помыслами, всеми делами моими.

– Верно, милый друг, и вот тебе доказательство, что я тебе верю – мой брачный поцелуй.

Она бросилась ему на грудь, обняла его и поцеловала страстным поцелуем, от которого они оба обезумели.

Владислав рассказал ей планы белорусских заговорщиков и средства их разрушить.

– Теперь позови сюда дедушку, – сказала она.

Владислав позвал Яскулку и объявил ему, что все между ними решено и он может поздравить их женихом и невестой. Яскулка благословил их, но взял с них слово принять его фамилию.

За обильным обедом старик пил за здоровье жениха и невесты, густым, как масло, токаем, отрытым в заветном углу погреба; пригласили и экономку выпить рюмку за это здоровье с пожеланием им счастья.

– Парочка, – говорила она, осушив рюмку, – изо всего света подобрать. Тряхну же я старыми костями на вашей свадьбе.

Условлено было строго до времени хранить тайну между лицами, посвященными в нее, и Зарницыной, которой Лиза должна была ее передать.

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я