В центре повествования техническое училище восьмидесятых годов прошлого века – времени наибольшего подъема профессионального образования в нашей стране. В училище кипит жизнь, падают и поднимаются с колен люди, проявляются репутации и судьбы, рушится и рождается любовь, словом происходит все то, что мы по простоте по-прежнему называем обычной жизнью, но что на самом деле невероятно сложно, противоречиво, запутанно. Перед нами рассказ о причудливом переплетении сложных человеческих жизней, о строительстве и преодолении преград, разделяющих души, о мести за грехи прошлого и об отпущении грехов, о преступлениях и наказаниях, о любви к оступившемуся близкому и ненависти к предательству, о забвении долга, о корысти, разрушающей душу, о бескорыстном страстном служении своему назначению, о непростительном невнимании к детской душе, о трепетном отношении к детям. Эта книга – память о том, что было, что, к сожалению, не получило основательно подготовленного продолжения, но что рано или поздно обязательно возродится в новом качестве.
11
Перерыв между пятым и шестым уроками удлинили до пятнадцати минут — преподаватели успевали пообедать. На это время учащимся вход в столовую запрещался, однако они, не считаясь с запретом, норовили прорваться, особенно те из них, кому не посчастливилось покормиться в большой перерыв.
Буфетчице Александре Васильевне эти вторжения были не по душе. Она полагала, что преподаватели тоже люди, тоже не прочь перекусить, к тому же у них свои разговоры, присутствовать при которых детям вовсе не обязательно.
— И что за недотепы? — встречала она нарушителей зычным криком с привизгом, однако не злым. — Не видите, что ли, ваши преподаватели обедают. И где болтались в большой перерыв? Имели бы совесть!
Ребята делали вид, что не слышат, смело приближались к стойке, тянули деньги, молча, с независимым видом ждали, когда уймется баба Саша — так прозвали Александру Васильевну в незапамятные времена. Она знает об этом прозвище и нисколько не сердится, хотя считает его преждевременным — никакая она не баба, а вполне даже крепкая женщина средних лет, но сердиться на них не может — дети. У них есть время ждать — преподаватели на глазах, урок не начнется, а баба Саша отойдет еще и выдаст хотя бы чай с коврижкой.
Обычно она не сдавалась долго, отвергала деньги, отмахивалась непреклонно и все поглядывала в сторону преподавателей, призывая вмешаться.
Однако преподаватели вмешиваться не спешили, они втайне ребятам сочувствовали и потому только не просили за них, что этой своей просьбой могли нанести ущерб авторитету Александры Васильевны — непедагогично.
Один Кобяков встревал и всегда брал ее сторону. Но его поддержка, как ни странно, была для нее сигналом смириться и всех накормить. Быть заодно с Кобяковым ей не хотелось.
Когда-то давно Кобяков крепко обидел ее, тот случай не забывался, не утрачивал остроты.
Заключалась обида в том, что он невзначай вроде бы прошелся по поводу высоких приварков работников сферы обслуживания, доверительно, извиняюще так прошелся, особо подчеркивая, что Александру Васильевну он не имеет в виду. Выходило, что он приглашал ее посудачить, обменяться мнениями.
Случись теперь такой разговор, она нашлась бы что ответить, тогда же смолчала.
Обида не забывалась еще и оттого, что в словах Кобякова не было и тени осуждения действительно темных делишек, а уж они-то были доподлинно известны Александре Васильевне. Именно они побудили ее бросить сытое место в большой столовой, где творилось невесть что. Также присутствовала в его словах неприкрытая зависть к людям, сумевшим, в отличие от него, прилично устроиться в этой жизни.
Это она хорошо устроилась? Устроилась она как раз очень и очень скверно, только об этом Кобяков не знает и не узнает никогда. «Дохлый номер, — сказали ей сведущие люди, когда она согласилась работать в училище, куда калачом было не заманить. — На такой точке какой калым? Точка себе в убыток, гляди, как бы свести концы с концами к сдаче выручки».
И действительно, Александра Васильевна частенько оказывалась в прогаре: то рубля не досчитается, а то сразу двух — то ли передала при расчетах, то ли из ящика свистнули, когда отворачивалась за товаром, — не углядела. А зарплата — кот наплакал. Видимо, такие зарплаты заведены в расчете на богатый приварок.
И еще эта самая сфера обслуживания! Она работает — не обслуживает. Чай заваривает, а чайник ведерный, подними попробуй. За день так намахаешься, уснуть мочи нет. Разгружает машину — хоть кто-нибудь догадался помочь? Просила ребят из дежурной группы, не дают. Им нельзя, а ей можно? Таскает от машины неподъемные кастрюли с пюре и кашей, железные листы с биточками, лотки с булками и пирожками. К вечеру ноги наливаются ломотой и тяжестью, до дома бы доползти, отдышаться, а ведь нужно еще с выручкой телепать. А в большой перерыв за порядком следи, чтобы кого малосильного в очереди не затерли, девчонку не облапали нагло. От нее через это к ребятам идет воспитание.
За небольшое время, отведенное для обеда, преподаватели успевали прилично (иногда даже сытно) пообедать, заодно удавалось обменяться последними новостями, обсудить пару-тройку педагогических проблем (обычно всплывающих в виде диалога Сафонов — Раскатов), высказать свое мнение по поводу очередных возмутительных нововведений, явно или скрытно покушающихся на устои профессиональной школы. Обязательно посудачить, посмеяться над занудой Кобяковым, жадно поглощающим домашние бутерброды за отдельным столиком. Только чай он брал в столовой, что давало повод Раскатову назойливо и однообразно обвинять его в скупости.
Первым спустился в столовую завуч Вадим Иванович. Он сутулился, зябко потирал руки и, словно бы за порогом оставив постоянную озабоченность, светло улыбнулся Александре Васильевне.
— Как насчет мяса?
— Есть мясо, — обрадовалась Александра Васильевна и добавила почтительно, едва ли не робко: — Для вас всегда есть мясо.
— Не только для меня должно быть мясо, — размеренно, с шутливой строгостью выговорил Вадим Иванович, просматривая недлинное меню. — Нынче все мясо любят — белки. А меню у вас, Александра Васильевна, бедное, все на биточках едете, не надоело?
— Так ведь дорого…
— Я не о том. Первое должно быть. Ребята у нас отсидят восемь часов, а там еще в школу кому-то, когда доберутся до дома, до еды ли будет?
— Можно подумать, что я не брала первое, — обиделась Александра Васильевна. — Не идет! А обратно везти знаете как? Раз увезла, два увезла, а на третий давать не желают.
— Понятно, — сказал Вадим Иванович. — Придется с мастерами поговорить, обязаны знать, что едят дети. Ну что ж, давайте мясо, четыре порции.
Она ловко подхватила тарелки, сразу две удержала в одной руке, нагрузила их дымящимся пюре, волнообразно ложкой прошлась по поверхности желтых горок, опустила сверху по куску мяса, присыпала жареным луком.
Вадим Иванович унес тарелки, вернулся еще за двумя, набрал ножей, вилок, хлеба. Так уж повелось, что он, самый свободный, приходит заранее, готовит стол для обычных своих соседей — Сафонова, Вересова и Раскатова — и это доставляет ему удовольствие.
Исходил от мяса домашний запах, это был запах заботы. Он ощутил голод и приступил жадно есть.
Прозвенел далекий звонок, и скоро по лестнице застучала палка Сафонова.
Старик вошел, огляделся, кивнул Александре Васильевне, дохромал до привычного места, тяжело припадая на больную ногу, сложился на стул — обмяк. Но очнулся, сгреб вилку и нож неловкими руками, принялся резать мясо тонкими ломтиками, изо всех сил стараясь делать это аккуратно. Однако терпения не хватило, нож, сорвавшись, визгнул по тарелке, и Сафонов, едва сдержавшись, чтобы не отбросить его в сторону за неповиновение, все же заставил себя дорезать мясо. Клюнул вилкой, не глядя, потянул ко рту, зажевал, не ощущая вкуса, проглотил, поморщился.
— Что, невкусно? — всполошилась следившая за ним Александра Васильевна. Ее лицо жалостливо скривилось.
— Нет, нет, — отрывисто отвечает Сергей Антонович.
Ничего более он сказать не может. Стороной прошло сожаление, что обидел ни в чем не повинную Александру Васильевну, но нашлось оправдание: скажи он еще слово, и боль заберет власть над ним окончательно, а что будет дальше — страшно подумать.
Эта боль, еще с утра засевшая под левой лопаткой, теперь пропитала все тело, разлилась огнем, пульсируя в такт с ударами сердца. Не совладать с нею, не свыкнуться, видно, она навсегда — его последняя боль.
— Что с вами? — не унимается Александра Васильевна.
Отяжелели, набухли веки, помертвело лицо, труда стоит держать глаза открытыми, а уж говорить и вовсе никаких сил. И все же он делает усилие, чтобы ответить, но лишь жалко выговаривает:
— Ничего, ничего…
И ему легчает — является передышка, в которую он давно не верит и приход которой воспринимает как временно дарованное послабление.
Близко перед ним лицо Белова, побелевшие губы подрагивают и кривятся.
— Вам плохо? Вызвать «скорую»? — спрашивает Белов и оглядывается по сторонам, готовый бежать к телефону.
— Старость пришла, — переждав пустоту в себе, произносит Сергей Антонович — терпеливо, спокойно, точно объясняет нерадивому ученику очевидную истину. — Мы не ждем ее так скоро, забываемся в суете, а она, Вадим, приходит. — В глазах его, остановившихся на лице Белова, такая мольба помолчать, не теребить, что тот смущенно опускает голову, смотрит в тарелку. — Ты был прав, когда говорил о нагрузке. — Он молчит, усмехается криво. — Неужели ты мог подумать, что я из-за денег? — Всматривается в лицо Белова, словно рассчитывая прочесть ответ. — Ты помнишь, каким пришел ко мне? Этакий чертенок, белоголовый, шустрый, все бы тебе проказить… И все-таки мы недаром жили, хлеб жевали. Кое-что все же делали. Плохо, что нас ненадолго хватает. Работенка вредная.
Хлопнула входная дверь. Появились Вересов, Раскатов, неразлучные Антонина Ивановна и Ольга Николаевна — как всегда, следом.
— Что приуныли? — спрашивает Раскатов от порога. — Или кормят нынче скудно?
«Есть все же в Раскатове что-то искусственное, — думает Вадим Иванович, — нарочитое. Поначалу кажется, будто он запрограммирован на известные поступки, а сойдешься ближе и вдруг осознаешь, что Раскатов соприкасается с миром лишь внешней изменчивой и нестойкой своей оболочкой, а то, что внутри, — истинное, тщательно оберегается им от постороннего взгляда».
— Не хотите говорить? — Раскатов стоит у стола и ждет. — Может быть, мне и садиться с вами не стоит?
— Ну чего ты заладил? — говорит Сафонов. — Кто с тобой не желает разговаривать? Я таких не знаю. Садись. Жуй и помалкивай.
— Хорошо, — говорит Раскатов смиренно, — буду сидеть, жевать и помалкивать. Как прикажете. Хорошо.
Он принимается жадно есть, движения его умелы, расчетливы, экономны, и Вадим Иванович думает, что так могут выработаться у него, если уже не выработались в тиши внутренней работы, ухватки угнетателя человеков.
Но оживший голос Сафонова прерывает невеселые мысли.
— Веду это я сегодня урок и чувствую, что-то неладное. Что-то такое происходит в кабинете, чего я не понимаю, не вижу, а все видят. Выясняется: сидит за последним столом паренек, по фамилии Родионов, и уже раскулачил лабораторный стенд. Причем работает, поросенок, вслепую: стенд у него за спиной, обернуться не может — вынужден на меня смотреть. Отвертка припасена, сидит себе, крутит. Вот ты, Виктор Павлович, как бы ты поступил на моем месте?
— Задачки задаете? — подбирается Раскатов.
— Задаю, — говорит Сергей Антонович с вызовом.
— Ну, — раздумчиво начинает Раскатов, — у меня подобное безобразие невозможно, я не стал размещать лабораторию в учебном кабинете.
— Ты — не я, — усмехается Сафонов криво. — У тебя в лаборатории порядок, водишь в нее вышколенных, тихоньких, послушных. Показуха! У меня она для дела, для обучения, потому всегда под рукой. И не только во время занятий, но и на перерыве — всегда.
— Затем, — продолжает Раскатов невозмутимо, — я поставил бы в стенды такие приборы, чтобы снаружи было не отвинтить.
— Опять мимо, — обрадовался Сафонов. — Тебе прекрасно известно, что выбирать не приходится, что дают, то и берем, дают хлам — берем хлам. И еще благодарим.
— Тогда остается последнее средство — радикальное: дать как следует по рукам! Чтобы неповадно было.
— Вот-вот, — смеется Сергей Антонович. — Это уже ближе к делу. Я знаю, Виктор, как поступил бы ты. Заставил бы парня восстановить стенд после занятий, а потом целый месяц он натирал бы паркет у тебя в препараторской. Так?
— Не исключено, — согласился Раскатов с вызовом.
— А что бы ты доказал? Что сильнее? Что власть у тебя карать или миловать? Вышла бы цепочка: проступок — наказание. А где же осознание вины и исправление? Ведь ценность имеют лишь эти два звена.
Раскатов молчит, жевать перестал, задумался.
— Я уверен, — говорит Сафонов, — человека нельзя сделать честным, колотя палкой по голове и приговаривая: «Будь честным, будь честным». Этим же манером нельзя сделать его сильным, смелым, жертвенным. Воспитать же раба или преступника — ничего проще. Это несложно сделать, даже произнося правильные слова. А кто из вас спрашивал самого себя, отчего нелегко быть честным, сильным, смелым. И как же легко и просто быть воришкой, трусом. Видимо, добрые качества достигаются основательным трудом над самим собой, тогда как дурные всегда рядом, их не нужно в себе воспитывать, поощрять. Дурное достается даром, доброе — трудом.
— Я же говорю, нужна палка и поувесистей, — напористо вступает Раскатов.
— Палка может помочь, это верно, — согласился Сафонов. — Особенно натуральная. Возьми купчишек. Те нещадно драли своих наследников. Наследников — можно, а народ, которому после нас жить, палкой не воспитаешь. Нужно иное искать, хотим мы того или нет, умеем или не умеем. Пока же мы не хотим и не умеем. А ведь как мало нужно! Научить думать не из-под палки, не в безвыходной ситуации.
— К сожалению, это только слова, — морщится Раскатов. — Какой в них прок? Еще одна порция правильных слов? Скажите лучше, как вы поступили с воришкой?
— А никак, — спокойно отвечает Сергей Антонович. — Стенд восстановлен, могу показать. А ведь этот самый воришка, как ты изволил выразиться, сначала обратился к тебе, а ты отказал.
— Вот к чему вы ведете, — смеется Раскатов, — оказывается, я во всем виноват.
— У тебя не стащат, согласен, — говорит Сафонов с досадой. — Знают, чем это кончится. Выходит, ты, не шевельнув пальцем, отбил охоту, наказал прежде, чем совершен проступок.
— Ладно, Сергей Антонович, — сдается Раскатов с шутливой усмешкой, — с вами спорить — только попусту тратить время. Останемся при своих?
— Не хотелось бы, Виктор, ой как не хотелось бы.
Плохо будет без старика, думает Белов и представлял себе, как однажды останутся они втроем: он сам, Раскатов и Вересов. Кто-то четвертый подсядет, но это будет чужой человек, которому только предстоит стать своим, понятным. Ничего-то с этим не поделаешь — старики уходят, а жизнь продолжается. Не успеешь оглянуться, как самому в тираж — на заслуженный отдых.
Он внимательно смотрит на Ольгу Николаевну, хорошо видимую ему, точно делится с нею своими грустными мыслями. Она замечает его взгляд на себе, склоняется к Антонине Ивановне, шепчет ей на ухо, улыбаясь виновато, мягко. Антонина Ивановна согласно кивает ей, тряся жидкими кудельками волос, — успокаивает, сочувствует? Пробует улыбнуться тоже, но лишь судорожно собирает дряблую кожу у рта, горбит сутулые плечи.
Раскатов пьет обжигающе горячий чай, смачно прихлебывая, Вересов отвернулся, что-то сегодня не в духе Юрий Андреевич.
Белов посмотрел на часы — перерыву конец, скоро звонок.
— Ну что ж, — нарушает молчание Сергей Антонович. — Пора и честь знать.
Он тяжело поднимается, ковыляет к стойке, вытягивая бумажник из кармана.
Хлопает дверь, в столовую влетает Кобяков, на ходу извлекая бутерброды из бумажного свертка.
— Мне бы стаканчик чаю, Александра Васильевна! Совсем замотался, поесть некогда.
— Пора бы и размотаться, — говорит Сергей Антонович, оборачиваясь к нему и внимательно рассматривая Кобякова. — На старости лет, говорю, пора размотаться.
— Все-то ты, Сергей, на меня бочку катишь, — взвивается Кобяков обиженно.
— На тебя покатишь… Прокатишься. Опять указку сломал?
— А тебе что за дело? Уже донесли? — произносит Кобяков с вызовом и, странно, страха не остается в его глазах, в них теперь что-то иное, отдающее торжеством. — Кругом агентура, детектив какой-то. — Он ухмыляется. — А ты, слышал, собираешься нас покинуть?
— Только ногами вперед, — говорит Сергей Антонович громко, чтобы слышали все. — И случится это, надеюсь, не так скоро.
— Ты так говоришь, будто я тебя тороплю. — Кобяков, опустил голову, старательно размешивает сахар в стакане. — По мне, так работай, сколько сможешь.
— Спасибо за разрешение, — говорит Сергей Антонович и идет к двери.
Он держится твердо, уверенно, ощущая взгляды всех на себе, берется за ручку двери, тянет на себя, превозмогая сопротивление тугой пружины, а в спину догоняет резкий вскрик Кобякова, продленный виноватым смешком:
— И какая муха его укусила?
Но плотно затворяется дверь за спиной, и больше ни один звук не достигает его слуха.
Он преодолевает ступеньку за ступенькой, а одышка не возвращается, точно ее никогда не было, точно выдумалось недомогание, изводившее мыслями о конце.
И вдруг он видит Лизу — отчетливо. Видит ее всю, освещенную солнцем. Никогда он не видел ее так близко, как ни напрягал память. Лиза нисколько не изменилась, годы бессильны, и он думает, что она сейчас позовет его. Он пойдет на зов, оставив без сожаления все, что было с ним и что с нею никак не связано, во что верит он теперь только после усилия над собой. Но она обязательно должна позвать, думает он, сам он не тронется с места, ведь он так виноват перед нею — долго думал о ней плохо. Но рядом с Лизой проявляется Кобяков, и Сергей Антонович не удерживает ее — отпускает…
Он уже едва тащится вверх по лестнице, переставляя со ступеньки на ступеньку негнущуюся в колене ногу, голова бессильно виснет, и нет в ней больше ни Лизы, ни Кобякова. Он остается один, и ему становится страшно.
Но догоняют снизу оживленные голоса — спасают от одиночества. И вновь старается он изо всех сил ступать твердо и неожиданно думает, что хорошо бы теперь присесть на ступеньку — она прохладная, он знает, — передохнуть, а там продолжать подниматься выше и выше…
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Люди как реки предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других