Герои нового романа философа и писателя Алексея Грякалова закономерно представлены в поисках жизненного самоутверждения и личного счастья. Однако их судьбы, развертывающиеся в романном повествовании, сплетены с темой власти: осознание свободы в ситуации предельной схваченности человеческой жизни обстоятельствами и дискурсами власти приводит к появлению фигуры паррезиаста — субъекта, чья речь об истине ставит его в максимально рискованное положение. Одним из героев произведения является сам роман как феномен творчества. Читатель встретится здесь с персонажами предшествующих книг автора, который искусно сплетает интертекстуальную вязь. Мифический Единорог и соблазняющая его Дева, хтонический Домовой и воображаемый Левиафан, Нагая на берегу, неизменно девственная в памяти, сосуществуют с реальными лицами интеллектуальной истории: Макиавелли и Томас Гоббс, Розанов и Бердяев своими идеями участвуют в романном действе. В глубинном переплетении судеб и любовных встреч совмещены философское понимание и эстетическое проникновение в события, тревоги и обретения смыслов сегодняшних дней.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Страж и Советник. Роман-свидетель» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
7. Клинамен, или Дорога без верст
Я будто бы все о нем знаю.
Даже то, чего он не знает сам о себе и чего, может, на самом деле нет. И тут действует контингентность — любой мир в философии Эпикура результат сцепления отклонившихся от своей орбиты атомов и надо все время быть начеку. А Розанов, ради которого меня позвали в разговор, даже Апокалипсис призвал в свои дни. И поэзия, как известно со времен Стагирита, выше истории. Если обо мне, Советнике, легко можно узнать все, то обо мне, — Свидетеле, — ничего. Но если я о себе ничего не узнаю, то Президента не пойму. И не пойму главного для себя: зачем направлен к нему в разговор неведомо кем?
Его интересуют человеки, что вокруг, органика заводная.
Неужели есть тайны?
Биолог Данилевский интересовался уловом рыб в Российской империи, боролся с филоксерой, исследовал влияние пароходства на рыболовство на реке Куре, а главная книжка вышла про Россию и Европу. Нет единой нитки в развитии человечества, каждая жизнь разовьется по-своему. И самое главное — красота, единственная сторона, по которой материя имеет цену и значение для духа, только для духа красота единственная потребность.
И удовлетворить такую потребность может только материя.
Кукурузник брежневского времени летал в самые отдаленные места империи по два раза в день: «Как хорошо я при Брежневе жил… Откуда взялся этот Ельцин?». Садился на краю аэродрома зеленый самолетик — вырастал вблизи, вздымал местную пыль силой губернской. И перед взлетом подрулят летуны к краю бахчи, понесут в кабину арбузы, — ревет двигатель, потоком сорвал с головы польщенного сторожа — летчики руку жмут.
А на краю взлетного поля высокий какого-то могучего возраста человек ждет посадки. Достал из чехла две плетенки на тонких ручках — никто таких тут не видел. Серую пыль сейчас выбьет из самолетной перкали или стегнет на веревке кружевца подсохшей сорочки супруги начальника аэродрома? — раздул ветер, взлетит выше белых колен. И мне одну плетенку подал.
Подкинул в воздух белую птичку, подхватил сеткой.
Словцо новое в наших местах… бадминтон.
Вслед само по-местному сразу рифмуется: гадментон. И так легко-сильно я бил в ответ с левой, что свистел воздух, рассеченный ракеткой. Ни разу волан не полетел точно к сопернику — метался в горячем воздухе, как вспугнутый слёток.
И он перестал со мной играть.
А самолет уж подруливал к дому, где продавали билеты, — пара прищепок вцепилась в плечики — задрано нежно-розовое комбине жены начальника аэропорта. И летчик пакеты серо-зеленые из кабины вынес.
Я не взял — уж вижу себя чужим взглядом, будто свидетель. Отец служил в парашютно-десантных войсках, на учениях в Борисполе под Киевом видел Хрущева. И здания буквами и цифрой были так выстроены, чтоб видно сверху бомбить.
ТБ-3.
Полк тяжелых бомбардировщиков перестанет существовать в одном-единственном июньском рассвете.
Нет ничего страшнее измены.
А я туда, где ничего, думал, не предается. В потоке любовного бесстрашного обаяния — не тупое удержание или прием на удушение. Сила прихлынувшей ясной правильности — еще не знал слова праведность, хотя думал, что где-то в святом возвышенном месте особые существа могут обитать. А тут было все так просто, что праведникам нечего делать. Просто живут, уходят на службу — вертаются, пашут, боронуют, оставляют земли под паром, будто с ней заодно, в праздник поют, бывает, дерутся… потом примиряются — праведники тут совсем не нужны. А Президент в церковные праздники посещает старые храмы — их румянят к приезду, простые люди стоят рядом, чудесные девичьи лица — только в храмах такие.
И я, стоя среди всех, пытаюсь понять.
А праведники, сейчас подумал из давнего дня на аэродроме, совсем-совсем другие. В простых местах праведник смахивает на дурачка — бывшего красного Партизанчика, что ходит от дома к дому, — медаль на кителе с чужого плеча. Еще был один праведник молодой, что вслух молился, — в настоящем верующем месте над ним бы не посмеялись. Вкруг таких вырастало простейшее безответно-верное поле, еще чернеет под паром. Но дышит, торчит стерня, валки по стерне, чей-то конь оседланный бродит, голову к побегам отавы, губы и удила в бело-зеленой пене от молочая, а ноздри в черных пятнах от чернозема.
И морда коня-самолета в черных пятнах от выхлопов — сейчас уж взлетит, дыня-дубовка из кабины летчиков покатилась под ноги начинавшим поблевывать теткам-пассажиркам. Я дыньку поднял, чтоб не обило бока, хотел отнести в кабину, — самолет задрал нос, кинуло к борту, будто дыня, от корня оторванная, стала свинцовой. И тетки, что плотно закусили перед полетом, дружно согнулись.
А внизу овраги-провалы, белые с прозеленью горы — там, где-то внутри, вырытые монахами пещеры, где скрывались дезики разных времен, речка вьется, — самолет проваливается — снова вверх, рты влажные, дыня брошенная катается туда-сюда, будто назло.
— Дайте пакеты!
— Вы что там их… едите? — Летчик глянул через плечо.
— Самолет не отмоете! — Сказал, будто небо с ним уравняло.
Как хорошо, подумал над очередным провалом, что не стал летчиком. Может, привык бы к провалам, летал над полями, над речками, — видел все сверху. Крякутныйкрестьянин с колокольни на крыльях спрыгнул и не разбился, зато удержаньем попы скрутили внизу, чтоб к ангелам не ревновал. А Президент на военном самолете в места боев прилетал, ревновали все остальные.
Потом самолет приземлился, городской фонтанчик играл своей волей, не зная течения. А толстый инженер с папкой для бумаг остался сидеть на траве, когда все пошли к выходу.
— Ох, как вы на нем летаете, хлопцы? — По-бабьи у летчиков. — Детям… деточкам своим закажу!
— Жрать меньше надо… — В сторону сказал второй летчик — в руке нес кобуру с пистолетом.
Только там полет, где сила.
А на вокзале толпа у билетной кассы… куда?
И один лет двадцати шести, уже отслужил армию, вдруг за свое семейство кинулся против всех. В глаза не пускавшей к кассе женщине выставил два растопыренных пальца!
Двуперстие рогатое… мгновенно вызверилось лицо.
А внизу в туалете курил мужской народ, будто напоследок. И дед из каких-то совсем диких мест задом поперся к раковине.
— Ты что, дядя?
— Оправиться… — Держал в руках полуспущенные портки.
— Да куда ты, черт!
— А куда ж? — Мостил голый зад к раковине.
— Тут руки моют!
От полуспущенных портков все отвернулись — большими пальцами показывали в угол.
А билетов на Москву ни для кого на сегодня нет.
Очередь бьется перед окошками кассы.
И я за две копейки позвонил по номеру, что человек с аэродрома дал. Взрослый почти незнакомый пришел на помощь не потому, я понимал, что ко мне, — такова его природа. А буйствующий у кассы человек, может, неведомый подвид людей, и при нем не унимался, готов каждому бить в глаза, кто к кассе не подпускал.
Да вдруг человек, что играл со мной в детскую забаву с воланом, пошел прямо на него.
— Звание? — Встал перед буйствующим за три шага. — Фамилия?
— Старший сержант Корягин! Конвойные войска!
— Выйди на улицу! И Вы за мной! — Сказал женщине с младенчиком.
Через левое плечо страшный буян сразу резво в сторону выхода.
И старый-престарый чернеющий паровоз вдруг заревел за окном умирающим криком, потащили на распил и переплавку. Собирайте лом для мартенов! — призывал вслед плакат.
А человек повел меня и женщину мимо толпы к военной кассе — показал удостоверение.
— Давай паспорт! — Протянул ко мне руку.
— Нет паспорта.
— Как без паспорта?
— Справка есть! — Ответил, заливаясь стыдом, почти с ненавистью. — Непаспортизированная местность!
Но кассирша с улыбкой уже протянула билет.
Женщина с грудным на руках тоже подала ему деньги.
Я вспомнил почему-то, как заря занимается рассвет-но неудержимо.
— Товарищ полковник! Разрешите обратиться? — Сбоку голос. — Билетов нет… мне с семьей до станции Бологое.
Тот, кто грозил всем, встал навытяжку.
— Сержант, что такое истерия? Истерия!
— Болезнь какая-то… нервная.
— Бабья! Бабья болезнь! — от слова матка.
— Так точно!
— А впадаешь в бабью болезнь!
— Виноват!
— Билет уже куплен! Благодари супругу!
— Так точно!
Человек не прилагал никакой силы, и тот, кто недавно яростно ее из себя выделял, сразу стал существом подвластным, почти бессильным. Он изменился, подчиняясь, но вместе с тем как бы возвысился над собой, приобщился к силе как служебное существо. Сила вдруг облеклась в невидимую властную форму. Влила человека в невидимый жесткий строй. Действо возникло от существования самой этой случайной пары — будто бы шеренга выстроилась, отделяя сильных от слабых. Старший сержант мгновенно отказался будто бы даже от своих ближайших — жена торопилась за ним, как брошенная.
— А его все боялись! Сила? — Даже сейчас, когда вспомнил, в левой руке мгновенно напряглись мышцы. Я как-то стеснялся, что левша.
— Дурость! — Сказал полковник. — Сила над дуростью всегда берет верх.
— Все боялись!
— Да глупой он… — Как-то простонародно сказал человек, будто не от себя.
— Февралек? Два вальта в побеге? — Я хотел уравняться.
— В карты в поезде не играй со шпаной! Пушкина читал в школе?
— Метель… мятель!
— Ты понял, кто Пушкин такой?
— А если бы Дантеса убил?
— Это личные дела. А то, что поехал стреляться — твое и мое! Давай к вагону! Пушкин… вот сила. Расскажешь потом!
— Расскажу! — Никогда никому не расскажу ни единого словца про обнаженную девушку на берегу. Навсегда осталась, невидимая никому. — А вслух еще раз. — А если бы Пушкин убил?
— Подожди! — Понизил голос полковник. — Решил стрелять и поехал! Как назвал себя Одиссей? Когда ослепил Циклопа?
— Не знаю! — Не хотел я поддаться его обаянию.
— Он назвал себя Никто! — Звонко сказала из-за моей спины женщина с ребенком.
— Вы знаете?
— Учительница русского языка!
— Жена — учительница! А ты пальцами в глаза тычешь! — Полковник сказал тихо, чтоб услышал только сержант.
— А что вы в наших местах делали?
— Знакомился. Ты знаешь, что бандеровцы еще остались?
— Тайна Чёрного леса? Знаю… в Карпатах.
Полковник посмотрел, будто хотел понять, можно ли мне это сказать.
— Человека, что родники бережет, знаешь?
— Блаженный! Партизан! Его все знают.
— Группа тут была… бандеровцы. И схрон где-то должен быть. Партизан тоже с ними вроде бы якшался. Допрашивали его, признали невменяемым. А к схрону кто-то придет. Ты не видел у него… яйца есть?
— У кого?
— Да у того, кто тут у вас Партизан.
— А что мне в мотню заглядывать
А Партизан родники спасает.
— А он знал, что уезжаешь?
— Не советовал… говорил, чтоб я тут родники хранил. Святое дело! А то зарастут, никто не найдет.
— Тебе показывал, где родник?
— Там недалеко землянки остались с войны
— А почему тебе?
— Я про Тараса Бульбу прочел!
— А ты показывал кому-нибудь те места?
— Он говорил… тишина нужна! А то родник затопчут.
— Покажешь потом мне?
— Зачем?
— Интересуюсь… географией.
Я вспомнил, как он взмахнул ракеткой перед собой… свист! А если бы шашкой? У хранителя родник был ножик из обрубленного клинка — золотой от прикосновений эфес сам просился в руку. Я брал в руку, старый партизан кивал: любо-любо, казачок!
— Любо… любо, казачок! — Вспомнил, как сказал человек, когда я свистнул струнами ракетки. Совсем другим голосом, но те же слова.
— Вы откуда знаете?
— Вот тебе и вся тайна! — Засмеялся человек. — Теперь нас уже трое. — Слушай сюда! — Снова склонился ко мне.
— Я слушаю! — Будто бы уже подчиненным голосом.
— В мореходку?
— В университет.
— На какой факультет?
— Не знаю пока… на журналистику.
— Чтоб ничего обо всем? Ты займись главным! Займись самым главным. — Вдруг притянул к себе за рукав. — Займись философией силы!
— У нас демократия! — Лицо Полковника перед глазами было так близко, что будто бы в него вплывал.
— Демократия! — Он так вгляделся, что сил не стало отвести взгляд. — Сократа знаешь? Демократы приговорили к смерти!
— У нас социалистическая!
— Когда поступишь, зайди в первый отдел. Скажи, что меня знаешь. Полковник Бондаренко из Воронежа.
— А имя-отчество?
— Дзю-займись! В дзюдо дураков не бывает!
И после его слов я будто бы существом беспаспортным быть перестал. Меня прежнего тут больше не должно быть. И как-то смутно-сумеречно понял, что словно включен в какой-то совсем неведомый мне замысел. Но что знают трое, знает даже свинья. Лучше, если знают двое. И один, как мне скажут совсем недавно в шутку, один из них мертв. А в дзюдо и каратэ дураки, я теперь знаю, есть, как и везде. Но там их меньше, чем где бы то ни было.
А через четверть часа поезд по шпалам — строчками из рассказов пошел мимо пристанционных построек, мимо черных паровозов со звездами на тупых уверенных лбах — стояли по запасным путям на случай войны. Показались выгоревшие обочины, свалка с ведрами без днищ, коняга в отдалении на лужке вздергивала схваченные путами передние ноги. За станцией Графской еще больше открылись пространства, еще плотней схлопнулись времена… — увязла в снегах казачья полусотня на худых подбитых войной конях, виден худой кострец крайнего жеребца — случайно уцелел ветхий днями дончак, что минуту назад вздернул ноги в ременных путах. И с бронепоезда по дергающимся в снегу существам сейчас ударят со страниц пулеметы красного бронепоезда.
Посреди зеленых окрестностей все теплое занесет покрасневшим снегом.
А успокоенный дорогой старший сержант за боковым столиком уже догрызал куриное крыльце. К двум пальцами, которыми тыкал в глаза, прижимал большой — троеперстие запоздалое. Обсосал горлышко, перекусывал крыльца, жена молчащая с младенцем на руках рядом. Даже от мужа грудь закрывала платком, хранила сосунка от всех взглядов. И когда хотела переложить к другой груди, струйка белым плеснула.
И мужчина отпрянул, будто глаз обожгло.
В Москве носильщик-проводник ни разу не оглянулся, когда под землей на вокзал с вокзала, — дорога на Ленинград вела в совсем чужие места. Снова по-книжному пошли вдоль дороги черные и серые крытые тесом крыши, речки с коричневыми торфяными струями, рыжая глина вдоль разъезженных переездов.
А в Бологом поезд стоял целых десять минут — все вышли, и я за всеми.
На перроне уж накрыты столы — на каждом месте чашка с горячим борщом, котлеты, в стаканах краснел морс. И разом склонились — я тоже сел, гадая, входят ли горячий обед в стоимость билета. Брал хлеб из большого блюда так, чтоб не тронуть своей рукой чужие пальцы, вдруг чувствуя, что у людей дороги есть какое-то общее признание. Из случайного дорожного родства, уже смелее взглядывал перед собой и вбок. И даже взгляд готов был выставить чужому взгляду навстречу. Будто бы принимала новая жизнь, но прежняя, по-свойски взглядывающая сейчас на соседей, хотела остаться самой собой — себя от всех хранить. Будто бы навсегда придержать в себе некую тайну.
А что особенное хранить?
Не хотел в новом мире пропасть, а уже припал к выставленной чашке.
И посреди общей трапезы вдруг старик сам неместный проходил из прошлого мимо по взлобку-перрону: «Тебя тут городские лисицы не съели? Ты не забудь про родники… должон помнить!» — на скатерть положил краснобокое яблоко и прямо по шпалам собрался куда-то назад спасать криничку. Ничего у старика для трапезы, кроме яблока, воды мог напиться из посвежевшего родничка. На войне будто бы был молодым санитаром-спасателем — перекрестился в спасателя родников.
— Да ты левша? — Вдруг обернулся старик. — Ножик в левой?
— В левой.
— А ложку?
— В правой!
— А шашку? — Подал обрубок клинка.
— С обеих рук!
— Я старый партизаняка! Ты тоже чуть партизан! — Говорил с каким-то странным интонированьем под чужой мне, но родной ему лад. И туда по-свойски зазвал. — Ждут, что с правой, дашь с левой? Эх, времена были! А крестишься… правой или левой? — Старик окликнул, уже почти скрывшись из вида.
— Никакой!
И пропал, будто не было — спрос дал в нос.
А выгнанные жаждой лисицы уже подкрадывались ползком к протоке, что блестела из родника. На склоне балки, где берег подмыла вода, вызверилось логово — вонь звериная и писк лисят. И еще будто бы странный железный запах, как от дымного пороха. Живот прижимая к стерне, старый подползал лисовин, чтоб лакать воду, а потом схватить добычу и порскнуть в сторону логова-схрона.
Бешенство всякому без воды. А бешеного обложат охотнички, убьют… глубоко закопают. И логово забросают землей, чтоб зараза бешеная не впилась кому-нибудь случайно в подошву. Палку, которой свалили в яму, сверху кинут в опененную морду с выбитыми дробью резцами.
Зато я не голодный теперь.
А в тамбуре сосед приблатненный: там бассейн заключенные строили, лом вмуровали в днище! Самый главный спортсмен с вышки — бошкой прямо на штырь! Потом сахзавод строили под Калачом, внутри трубы фуфайка чуть не под каждым швом — забьется труба вонючей водой. И вслед с анекдотом на весь тамбур: «Едут четверо в купе… темновато! А одна хитрая к мичманку на колени. Раз приподнимается, слушай сюда! “Вы откуда?” — из Ленинграда. Еще разок: “А вы откуда?” — из Ленинграда. “Как я рада, как я рада, что вы все из Ленинграда!”». Понял хоть? — хотел, чтоб я засмеялся.
Заскачут потом на площадях без всякой половой принадлежности: «Так сегодня, как и встарь — кто не скачет, тот москаль!».
Но баклану из тамбура старик, что дал яблоко, уже грозил итальянской саперной лопаткой — по спине да по реберцам! Шел чистить родник: «Ты гляди там! Сынок?» — издали окликал. И я не засмеялся — сразу зубы ощерил бы оживший лисовин, кинулся на терпилу.
Президент брал меня с собой в картезианский Париж.
Ты хитрым будь, а то ни до какой Пасхи не доживешь, хоть креститься начнешь, не отстает бывший Партизан — юрод Никишка с медалью, от одного двора к другому бредет, от стола к столу: «Когда позовут на борщ?». От родника к роднику, будто сам на себя наглядеться не мог, когда вода запоет-прибудет. Хитрым будь, а то подползет лисовин к самым подошвам, пока зубы в тамбуре скалишь вслед балаболу-баклану. И снизу сквозь отвисшую мотню цапнет… волчара кинулся бы в глотку, но волк летом так близко не подойдет. Только бешеный лис может! Даже в низу живота похолодело, как на обрыве, где край горы.
А спасатель с откопанной в траншее саперной лопаткой, на которой итальянский фашистский знак, бредет от одного родника к другому.
Кто будет родники чистить, когда старый заснет?
А таких, как тот сержант на вокзале, наверняка, много. Готовы пальцами бить в глаза. А ты ему в глаза всмотрись: он же боится! И Президент особенно ценит летчиков, даже сам совершил полет в кабине «спарки». Толпа, что тупо крутилась перед бойницами кассы, почти не совсем люди, не виноватые, будто самой своей жизнью виновные. У них ничего больше нет, кроме самих себя, никому не нужны — бьют друг другу в глаза. И Полковник прошел мимо всех, будто их просто-напросто не было.
Никто даже не всполошился, а он тут рядом.
А в Ленинграде почти у всех модные расклешенные штаны, такого не было даже в самой Москве. И пешком — через весь Невский с чемоданом в сторону университета — дорога прямая, потом через мост.
В красоты невиданные.
Тут нет спасателя с яблочком, нет родников, воду на улице продают за деньги. Беднячок, собой богатый, зачем сюда железным ходом примандровал? А гордыня — не знал еще, что это один из смертных грехов, подбивала под локти: сюда, сюда. Только сюда! Позади косноязычие суржика, даже учителя рассказывали по чужим параграфам и главам.
И странная сила легко проносила по Невскому.
Сейчас хорошо бы съесть яблочко и водицы попить из ладони: «Тебя тут еще не порвали местные лисовины»? Никто не вступится — все едино, что в лесу, что на Невском! Смотрел на встречных — никому не нужен, огибали железные углы чемодана, вещь важней того, кто ее нес. Никто не протягивал навстречу яблочко, ничего не спрашивал. И никого не было с чемоданом — тяжесть у одного.
Так ведь только тяжесть стремит тело к своему месту! — не знал тогда слов неведомого епископа Гиппонского, а про тяжесть, о чем тот толковал, всегда знал.
Опускаясь, восходим, идем.
Песчинки танцуют в расчищенном роднике, каждая свою тень на миг подбрасывала над собой, роились без матки, без замысла. А тут под мостом могуче двигалась сине-зеленая вода, опоры разрезали течение, стремительно входил под мост белый корабль на торчащих из-под воды драконьих лапах. И подумал, что можно сверху прыгнуть, обязательно развернувшись лицом навстречу движению, попасть прямо на белый парусиновый тент — упасть на руки, там затаиться невидимо для набившихся под тент пассажиров.
Белели внизу штанами и юбками, как недельная детва, чуть уже подросла в сотах.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Страж и Советник. Роман-свидетель» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других