А потом начал его ругать. Стоит ординарец, смотрит прямо в глаза командира, но молчит. Знает характер Будённого: пусть он погорячится, покричит, а потом ему все можно объяснить.
Я же — человек русский, полумер не знаю. Если что делаю, так то и люблю и увлекаюсь им ото всей души, и уж если что не по-моему, лучше сдохну, сморю себя в одиночке, а разводить розовой водицей не стану.
Слушай и помни: всякий, кто смеётся над бедой другого, дурак или негодяй; чаще всего и то, и другое. Когда человеку подставляют ножку, когда человек теряет штаны — это не смешно; когда человека бьют по лицу — это подло.
Очень трудно заставить себя говорить. Труднее — заставить себя молчать. Ещё труднее — заставить себя думать. Но самое трудное — это заставить себя чувствовать.
Я это чувствую при удачной стрельбе в каждого крупного зверя: пока не убит — ничего, я даже могу быть очень храбрым и находчивым, но когда зверь лежит, я чувствую вот это самое, среднее между страхом, жалостью, раскаяньем.
Линус говорит, что его социальная жизнь в то время была «ничтожной». Потом, понимая, что это звучит чересчур жалобно, поправляется: «Ну, скажем, почти ничтожной».
Французы не очень-то тратятся на то, чтобы быть довольными и весёлыми, но готовы разоряться, чтобы казаться довольными и заставлять других думать, что веселятся; при этом они поглядывают по сторонам, чтобы видеть, смотрят ли на них.
Судьба подчас чересчур уж сильно замахивается, когда хочет легонько стукнуть нас. Казалось, она вот-вот нас раздавит, а на самом-то деле она всего лишь комара у нас на лбу прихлопнула.
– Девочка сказала это так, будто старалась храбриться, но на самом деле тоже нервничала.
Но настоящие смельчаки отдали жизни в этой схватке, остались лишь те, кто больше храбрился, чем что-то делал, кто ныл, но терпел, кто сердился, но ничего не предпринимал…
– Нормально, – храбрился парень. – Ты вон тот пакет возьми, он полегче, а я эти два понесу.