Перед человеком открылась радость жизни потому, что он услышал шепот листьев и песню кузнечика, журчание весеннего ручейка и перепевы серебряных колокольчиков жаворонка в горячем летнем небе, шуршанье снежинок и стон метели, ласковое плесканье волны и торжественную тишину ночи — услышал и, затаив дыханье, слушает сотни и тысячи лет чудесную музыку жизни.
Малые страдания выводят нас из себя, великие же — возвращают нас самим себе. Треснувший колокол издаёт глухой звук: разбейте его на две части — он снова издаст чистый звук.
Меня все еще держат за шиворот, на моем плече замирает вздох, это не сожаление, конечно, но в нем есть примесь грусти: вчера все было чудом, а завтра станет повседневной рутиной. В этом вздохе слышится: «Ну вот!».
Жертвы легендарных кораблекрушений, погибшие преждевременно, я знаю: вас убило не море, вас убил не голод, вас убила не жажда! Раскачиваясь на волнах под жалобные крики чаек, вы умерли от страха.
Память подобна населённому нечистой силой дому, в стенах которого постоянно раздаётся эхо от невидимых шагов. В разбитых окнах мелькают тени умерших, а рядом с ними — печальные призраки нашего былого «я».
Красота — не потребность, а экстаз. Это не образ, что вам хотелось бы видеть, и не песня, что вам хотелось бы слышать, но образ, который вы видите, даже если сомкнёте глаза, и песня, которую вы слышите, даже если закроете уши.
Искушение подобно молнии, на мгновение уничтожающей все образы и звуки, чтобы оставить вас во тьме и безмолвии перед единственным объектом, чей блеск и неподвижность заставляют оцепенеть.
Птица была симпатичная. Она смотрела на меня, а я смотрел на неё. Потом она издала слабенький птичий звук «чик!» — и мне почему-то стало приятно. Мне легко угодить. Сложнее — остальному миру.
Только одно было странно: продолжать думать, как раньше, знать. Понять — это означало в первый момент почувствовать леденящий ужас человека, который просыпается, и видит, что похоронен заживо.
Есть люди, которые мертвыми дланями стучат в мертвые перси, которые суконным языком выкликают «Звон победы раздавайся!» и зияющими впадинами вместо глаз выглядывают окрест: кто не стучит в перси и не выкликает вместе с ними?..
Слабые люди избегают наслаждения, как если бы они боялись потревожить какую-то врождённую болезненную рану. Для них лучше усыпить эту боль и уснуть вместе с ней.
Как самое правдивое общество всегда приближается к одиночеству, так самая великолепная речь в конце концов падает в тишину. Тишина слышна всем, всегда и везде.
я был как корабль без якоря, уносимый куда-то штормом во тьму. Постоянно искал тихую гавань, а вместо этого снова и снова нёсся навстречу новым неожиданностям.
У народа, лишенного общественной свободы, литература — единственная трибуна, с высоты которой он заставляет услышать крик своего возмущения и своей совести.
Язык похож на надтреснутый котёл, по которому мы выстукиваем мелодии, звучащие так, как будто они предназначены для танцев медведя, между тем как мы бы хотели тронуть ими звезды.
Развитие слуха — это самое важное. Старайся с юных лет распознавать тоны и лады. Колокол, стекольная рама, кукушка, — прислушайся, какие звуки они издают.
О Нижнем я вспоминать не могу: в нём я выстрадал самое тяжёлое, самое ужасное время своей жизни. От горя, грубых оскорблений, унижений я доходил до отчаяния, и ещё голова крепка была, что с ума не спятил...
Если море двумя ударами опрокидывает тех, кто, не понимая его языка, вознамерился одолеть его волны с трусливым сердцем в груди, то кто в этом виноват – море? Или те, кто его не понимают?
Никто в мире не чувствует новых вещей сильнее, чем дети. Дети содрогаются от этого запаха, как собака от заячьего следа, и испытывают безумие, которое потом, когда мы становимся взрослыми, называется вдохновением.
Улыбка стоит так мало — что ж не улыбаться, катаясь в открытом экипаже. Улыбайся в смертном хрипе — так будет легче для тех, кого ты оставляешь. Улыбайся, чёрт тебя подери! Улыбка, которая вечно с тобой!
Даже если я должен буду в деревянной бочке преодолеть ревущий водопад, и внизу меня будут ждать вооруженные до зубов туземцы, я буду продолжать борьбу.
Но, услышав стон раненых женщин, он приказал отдать хлеб им – весь, до последней крошки – и первым по ещё не вполне готовой дороге умчался к своим бесконечным заботам.
Он сжал когти сильнее, и на этот раз пленница не смогла сдержать стона боли.
Протяжный стон вырвался наружу. Груди волнами заходили под ворсистой кофтой.