Малые страдания выводят нас из себя, великие же — возвращают нас самим себе. Треснувший колокол издаёт глухой звук: разбейте его на две части — он снова издаст чистый звук.
Развитие слуха — это самое важное. Старайся с юных лет распознавать тоны и лады. Колокол, стекольная рама, кукушка, — прислушайся, какие звуки они издают.
Как самое правдивое общество всегда приближается к одиночеству, так самая великолепная речь в конце концов падает в тишину. Тишина слышна всем, всегда и везде.
Горячо жил коллектив, звенел смех, плескались шутки, искрились характеры, мелькали огни дружбы и симпатии, высоко к небу подымались прожекторы обычной человеческой мечты о завтрашнем дне.
Память подобна населённому нечистой силой дому, в стенах которого постоянно раздаётся эхо от невидимых шагов. В разбитых окнах мелькают тени умерших, а рядом с ними — печальные призраки нашего былого «я».
Язык похож на надтреснутый котёл, по которому мы выстукиваем мелодии, звучащие так, как будто они предназначены для танцев медведя, между тем как мы бы хотели тронуть ими звезды.
Есть люди, которые мертвыми дланями стучат в мертвые перси, которые суконным языком выкликают «Звон победы раздавайся!» и зияющими впадинами вместо глаз выглядывают окрест: кто не стучит в перси и не выкликает вместе с ними?..
Искушение подобно молнии, на мгновение уничтожающей все образы и звуки, чтобы оставить вас во тьме и безмолвии перед единственным объектом, чей блеск и неподвижность заставляют оцепенеть.
Красота — не потребность, а экстаз. Это не образ, что вам хотелось бы видеть, и не песня, что вам хотелось бы слышать, но образ, который вы видите, даже если сомкнёте глаза, и песня, которую вы слышите, даже если закроете уши.
Помнится, до меня донёсся шум аплодисментов. Потом мне сказали, что во время родов началась гроза, но я была уверена, что мне аплодирует весь мир. Я думала, что это лучше и значительнее любой роли, которую мне доводилось исполнять.
я был как корабль без якоря, уносимый куда-то штормом во тьму. Постоянно искал тихую гавань, а вместо этого снова и снова нёсся навстречу новым неожиданностям.
Птица была симпатичная. Она смотрела на меня, а я смотрел на неё. Потом она издала слабенький птичий звук «чик!» — и мне почему-то стало приятно. Мне легко угодить. Сложнее — остальному миру.
Меня все еще держат за шиворот, на моем плече замирает вздох, это не сожаление, конечно, но в нем есть примесь грусти: вчера все было чудом, а завтра станет повседневной рутиной. В этом вздохе слышится: «Ну вот!».
Даже если я должен буду в деревянной бочке преодолеть ревущий водопад, и внизу меня будут ждать вооруженные до зубов туземцы, я буду продолжать борьбу.
Если человек шагает не в ногу с остальными — это, возможно, потому, что он слышит другого барабанщика. Пусть себе шагает под ту музыку, которая звучит для него, какой бы она ни была.
У народа, лишенного общественной свободы, литература — единственная трибуна, с высоты которой он заставляет услышать крик своего возмущения и своей совести.
Кричали зазывалы, кто-то ссорился, спорил, торговался – повсюду стоял неумолчный шум и гам.
Над всей этой оживлённой и яркой картиной стоял неумолчный гул голосов стотысячной толпы.
И он упорно шёл и шёл вперёд, поднимаясь на холмы, спускаясь в долины, продираясь сквозь заросли и заботясь только о том, чтобы с правой сторон до него доносился неумолчный речной шум.