Счастливец, бредущий по краю планеты в погоне за счастьем, которого солнечная система не может предложить. Безумец, беспрерывно лопочущий и размахивающий руками.
Жертвы легендарных кораблекрушений, погибшие преждевременно, я знаю: вас убило не море, вас убил не голод, вас убила не жажда! Раскачиваясь на волнах под жалобные крики чаек, вы умерли от страха.
Подобно тому как ведьм приводят в ужас первые признаки рассвета, священники различных сект страшатся достижений науки, злобно косясь на роковую обличительницу, сулящую крах кормивших их хитроумных уловок.
Есть люди, которые мертвыми дланями стучат в мертвые перси, которые суконным языком выкликают «Звон победы раздавайся!» и зияющими впадинами вместо глаз выглядывают окрест: кто не стучит в перси и не выкликает вместе с ними?..
И если на следующий день будут поражены другие 10, 20, 50 центров, кто сможет еще удержать обезумевшее население от бегства в поля и деревни, чтобы спастись из городов, представляющих собой мишени для неприятельских ударов?
Представьте, что у вас на руках только и есть что собственная судьба. Сидя на пороге материнской утробы, вы убиваете время — или время убивает вас. А вы все сидите и славословите то, что вне вашей досягаемости. Вне. Навеки.
Толпа обожала нокауты. Она орала, когда кого-нибудь из боксёров вырубали. Били ведь они сами. Может, тем самым лупили своих боссов или жён. Кто знает? Кому какое дело? Ещё пива.
У народа, лишенного общественной свободы, литература — единственная трибуна, с высоты которой он заставляет услышать крик своего возмущения и своей совести.
Когда доктор прогнал из палаты шестиголовых змей, я сел и поболтал с сестричками. Одна рыжая кошечка, совершив отчаянную попытку перейти к самообороне, принялась читать мне газеты.
Наша жизнь — одна бродячая тень, жалкий актер, который кичится какой-нибудь час на сцене, а там пропадает без вести; сказка, рассказанная безумцем, полная звуков и ярости и не имеющая никакого смысла.
Превращая Думу в древний цирк, в зрелище для толпы, которая жаждет видеть борцов, ищущих, в свою очередь, соперников, для того, чтобы доказать их ничтожество и бессилие — я думаю, что я совершил бы ошибку.
Мы водили вместе, вдвоем — страстные бесстрашные колонны пацанвы по улицам самых разных городов нашей замороченной державы, до тех пор пока власть не окрестила всех нас разом мразью и падалью, которой нет и не может быть места здесь.
Даже если я должен буду в деревянной бочке преодолеть ревущий водопад, и внизу меня будут ждать вооруженные до зубов туземцы, я буду продолжать борьбу.
Птица была симпатичная. Она смотрела на меня, а я смотрел на неё. Потом она издала слабенький птичий звук «чик!» — и мне почему-то стало приятно. Мне легко угодить. Сложнее — остальному миру.
Это ведь слова выдают нас на милость безжалостных людей, находящихся рядом, они обнажают нас сильнее, чем все руки, которым мы позволяем шарить по нашей коже.
По поводу открытия Системы. Все вы видите, что творится с властями. Паника! Истерика самая настоящая. Как же их, демонов, корёжит! «Вот что крест-то животворящий делает!»
Если море двумя ударами опрокидывает тех, кто, не понимая его языка, вознамерился одолеть его волны с трусливым сердцем в груди, то кто в этом виноват – море? Или те, кто его не понимают?
Самое трудное в жизни с женщиной, столь резко разделенной на духовное существо и собственно женщину, — это знать, когда надо повиниться перед ней как перед высшим существом и когда отечески останавливать ее, а иногда и прикрикнуть.
Нравилось ей и его длинное, совсем некрасивое, но сильное и умное лицо, и глаза, где-то в глубине продолжавшие оставаться печальными и когда он улыбался, и когда он сердился, как это было вчера, когда она сказала ему, что у неё там, на фронте, бывали приступы злобы на них, генералов, когда в госпиталь день за днём, ночь за ночью продолжали, как по конвейеру, идти всем своим видом вопившие о спасении, изорванные, изрубленные осколками, посиневшие от контузий, истерзанные людские тела.
Затем послышался рёв голосов, вопивших одновременно.
Женщина, так страстно вопившая до сих пор, не пошевельнулась.