Неточные совпадения
Он был бледный, убитый, в том бесчувственно-страшном состоянии, в каком бывает человек, видящий перед собою
черную, неотвратимую
смерть, это страшилище, противное естеству нашему…
— Ну, что уж… Вот, Варюша-то… Я ее как дочь люблю, монахини на бога не работают, как я на нее, а она меня за худые простыни воровкой сочла. Кричит, ногами топала, там — у
черной сотни, у быка этого. Каково мне? Простыни-то для раненых. Прислуга бастовала, а я — работала, милый! Думаешь — не стыдно было мне? Опять же и ты, — ты вот здесь, тут —
смерти ходят, а она ушла, да-а!
Черная, похолодевшая земля, прикрытая опавшей листвой, погружалась в летаргический сон; растения покорно, без протестов готовились к
смерти.
— А вот Катькина изба, — отзывается Любочка, — я вчера ее из-за садовой решетки видела, с сенокоса идет:
черная, худая. «Что, Катька, спрашиваю: сладко за мужиком жить?» — «Ничего, говорит, буду-таки за вашу маменьку Бога молить. По
смерть ласки ее не забуду!»
Настанет год — России
черный год, —
Когда царей корона упадет,
Забудет
чернь к ним прежнюю любовь,
И пища многих будет
смерть и кровь;
Когда детей, когда невинных жен
Низвергнутый не защитит закон;
Когда чума от смрадных мертвых тел
Начнет бродить среди печальных сел,
Чтобы платком из хижин вызывать;
И станет глад сей бедный край терзать,
И зарево окрасит волны рек: —
В тот день явится мощный человек,
И ты его узнаешь и поймешь,
Зачем в руке его булатный нож.
Брат этот скоро переселился в Петербург на службу и держал и сестру и тетку в
черном теле, пока внезапная
смерть не положила предела его поприщу.
На другой же день пришлось отправить в богоугодное заведение — в сумасшедший дом — несчастную Пашку, которая окончательно впала в слабоумие. Доктора сказали, что никакой нет надежды на то, чтобы она когда-нибудь поправилась. И в самом деле, она, как ее положили в больнице на полу, на соломенный матрац, так и не вставала с него до самой
смерти, все более и более погружаясь в
черную, бездонную пропасть тихого слабоумия, но умерла она только через полгода от пролежней и заражения крови.
Все эти особенности давали их владельцам некоторые надежды и вместе поднимали между ними ту
черную кошку, из-за которой люди делаются тайными врагами не на живот, а на
смерть.
Там описывались удивительнейшие подвиги великого вождя по имени
Черная Пантера и его героическая
смерть.
Утром воины беспрекословно исполнили приказание вождя. И когда они, несмотря на адский ружейный огонь, подплыли почти к самому острову, то из воды послышался страшный треск, весь остров покосился набок и стал тонуть. Напрасно европейцы молили о пощаде. Все они погибли под ударами томагавков или нашли
смерть в озере. К вечеру же вода выбросила труп
Черной Пантеры. У него под водою не хватило дыхания, и он, перепилив корень, утонул. И с тех пор старые жрецы поют в назидание юношам, и так далее и так далее.
К Рождеству он ей уже надоел. Она вернулась к одной из своих прежних, испытанных пассий. А он не мог. Ходит за ней, как привидение. Измучился весь, исхудал,
почернел. Говоря высоким штилем — «
смерть уже лежала на его высоком челе». Ревновал он ее ужасно. Говорят, целые ночи простаивал под ее окнами.
«Ах вы гой еси, князья и бояре!
Вы берите царевича под белы руки,
Надевайте на него платье
черное,
Поведите его на то болото жидкое,
На тое ли Лужу Поганую,
Вы предайте его скорой
смерти!»
Все бояре разбежалися,
Один остался Малюта-злодей,
Он брал царевича за белы руки,
Надевал на него платье
черное,
Повел на болото жидкое,
Что на ту ли Лужу Поганую.
Горяча ты, пуля, и несешь ты
смерть, но не ты ли была моей верной рабой? Земля
черная, ты покроешь меня, но не я ли тебя конем топтал? Холодна ты,
смерть, но я был твоим господином. Мое тело возьмет земля, мою душу примет небо».
Впереди пятой роты шел, в
черном сюртуке, в папахе и с шашкой через плечо, недавно перешедший из гвардии высокий красивый офицер Бутлер, испытывая бодрое чувство радости жизни и вместе с тем опасности
смерти и желания деятельности и сознания причастности к огромному, управляемому одной волей целому.
С того дня, как умер сын его Джигангир и народ Самарканда встретил победителя злых джеттов [Джетты — жители Моголистана, включавшего в себя Восточный Туркестан, Семиречье и Джунгарию.] одетый в
черное и голубое, посыпав головы свои пылью и пеплом, с того дня и до часа встречи со
Смертью в Отраре, [Тимур умер во время похода к границам Китая, когда его армия прибыла в Отрар.] где она поборола его, — тридцать лет Тимур ни разу не улыбнулся — так жил он, сомкнув губы, ни пред кем не склоняя головы, и сердце его было закрыто для сострадания тридцать лет!
Так ходила она ночами но улицам, и многие, не узнавая ее, пугались, принимали
черную фигуру за олицетворение
смерти, близкой всем, а узнавая, молча отходили прочь от матери изменника.
Не ожидая помощи, изнуренные трудами и голодом, с каждым днем теряя надежды, люди в страхе смотрели на эту луну, острые зубья гор,
черные пасти ущелий и на шумный лагерь врагов — всё напоминало им о
смерти, и ни одна звезда не блестела утешительно ля них.
С
черных вершин гор в долину спускались тучи и, точно крылатые кони, летели на город, обреченный
смерти.
«Это я его отметил для
смерти!» — думал Климков, рассматривая лицо товарища. Брови Зарубина были строго нахмурены,
чёрные усики топорщились на приподнятой губе, он казался раздражённым, и можно было ждать, что из полуоткрытого рта взволнованно польётся быстрая речь.
На другой же день, по получении последней возможности отправить тело Даши, он впервые вышел очень рано из дома. Выхлопотав позволение вынуть гроб и перевезя его на железную дорогу, Долинский просидел сам целую ночь на пустом, отдаленном конце длинной платформы, где поставили
черный сундук, зловещая фигура которого будила в проходивших тяжелое чувство
смерти и заставляла их бежать от этого странного багажа.
Наступила дождливая, грязная, темная осень. Наступила безработица, и я дня по три сидел дома без дела или же исполнял разные не малярные работы, например, таскал землю для
черного наката, получая за это по двугривенному в день. Доктор Благово уехал в Петербург. Сестра не приходила ко мне. Редька лежал у себя дома больной, со дня на день ожидая
смерти.
И особенно похоже было на сон полосатое бревно шлагбаума, скупо озаренное притушенным фонарем: что-то невыносимо ужасное, говорящее о
смерти, о холоде, о беспощадности судьбы, заключали в себе смутные полосы
черной и белой краски.
Колесников улыбнулся. Снова появились на лице землистые тени, кто-то тяжелый сидел на груди и душил за горло, — с трудом прорывалось хриплое дыхание, и толчками, неровно дергалась грудь. В
черном озарении ужаса подходила
смерть. Колесников заметался и застонал, и склонившийся Саша увидел в широко открытых глазах мольбу о помощи и страх, наивный, почти детский.
Черные мысли одолели игумена Моисея, а тут еще выжившая из ума Досифея каркает про напрасную
смерть…
Больным местом готовившейся осады была Дивья обитель, вернее сказать — сидевшая в затворе княжиха, в иночестве Фоина. Сам игумен Моисей не посмел ее тронуть, а без нее и сестры не пойдут. Мать Досифея наотрез отказалась: от своей
смерти, слышь, никуда не уйдешь, а господь и не это терпел от разбойников. О томившейся в затворе Охоне знал один
черный поп Пафнутий, а сестры не знали, потому что привезена она была тайно и сдана на поруки самой Досифее. Инок Гермоген тоже ничего не подозревал.
И с внезапной острой тоскою в сердце он понял, что не будет ему ни сна, ни покоя, ни радости, пока не пройдет этот проклятый,
черный, выхваченный из циферблата час. Только тень знания о том, о чем не должно знать ни одно живое существо, стояла там в углу, и ее было достаточно, чтобы затмить свет и нагнать на человека непроглядную тьму ужаса. Потревоженный однажды страх
смерти расплывался по телу, внедрялся в кости, тянул бледную голову из каждой поры тела.
Теперь, после
смерти Серафима Утешителя, Артамонов старший ходил развлекаться к вдовой дьяконице Таисье Параклитовой, женщине неопределённых лет, худенькой, похожей на подростка и на
чёрную козу. Она была тихая и всегда во всём соглашалась с ним...
В жизнь Якова угловатая,
чёрная фигура дяди внесла ещё одну тень, вид монаха вызывал в нём тяжёлые предчувствия, его тёмное, тающее лицо заставляло думать о
смерти.
Иван Матвеич до самой
смерти казался моложавым: щеки у него были розовые, зубы белые, брови густые и неподвижные, глаза приятные и выразительные — светлые
черные глаза, настоящий агат; он вовсе не был капризен и обходился со всеми, даже со слугами, очень учтиво… Но боже мой! как мне было тяжело с ним, с какою радостью я всякий раз от него уходила, какие нехорошие мысли возмущали меня в его присутствии! Ах, я не была в них виновата!.. Не виновата я в том, что из меня сделали…
Однажды, когда я преднамеренно рассказывал Бедеру, что у нас при опахивании деревни от коровьей
смерти зарывают в землю
черную собаку и
черную кошку живыми, Бедер воскликнул: «В такой деревне надо попа по шею в землю зарыть и плугом голову оторвать».
Другой был армеец Волынского полка.
Смерть застала его внезапно. Он бежал, разъяренный, в атаку, задыхаясь от крика; пуля ударила его в переносье, пронзила голову, оставив по себе
черную зияющую рану. Так и лежал он с широко раскрытыми, теперь уже застывшими глазами, с открытым ртом и с искривленным яростью посинелым лицом.
Потеряв сознание в минуту своего неожиданного похищения из родительского дома, она не выходила из обморока во все время, пока конный отряд Плодомасова несся, изрывая железом копыт
черную грязь непроезжих полей; она не пришла в себя во время короткой передышки, данной коням после сорокаверстной перескачки, и в этом видимом образе
смерти достигла гнезда плодомасовского боярина.
Но чаще всего он вылезал под видом красного петуха на свою
черную растрепанную крышу и кричал оттуда «кука-реку!» Все знали, что его, разумеется, занимало не пение «ку-ка-реку», а он высматривал, не едет ли кто-нибудь такой, против кого стоило бы подучить лешего и кикимору поднять хорошую бурю и затормошить его до
смерти.
Другое он говорил:"к чему служить в какой бы то ни было службе? Мало ли в России этих баранов-мужиков? Ну, пусть несут свои головы на
смерть, пусть роются в бумагах и обливаются
чернилами. Но наследникам богатых имений это предосудительно! Как ставить себя на одной доске с простолюдином, с ничтожным от бедности дворянином? Ему предстоят высшие чины, значительные должности. Несведущ будет в делах? возьми бедного, знающего все, плати ему деньги, а сам получай награды без всякого беспокойства".
Тяжелый запах, потные, пьяные рожи, две коптящие керосиновые лампы,
черные от грязи и копоти доски стен кабака, его земляной пол и сумрак, наполнявший эту яму, — всё было мрачно и болезненно. Казалось, что это пируют заживо погребенные в склепе и один из них поет в последний раз перед
смертью, прощаясь с небом. Безнадежная грусть, спокойное отчаяние, безысходная тоска звучали в песне моего товарища.
Посредине кубрика, на длинном обеденном столе, покрытом ковром, лежал капитан Пэд. Упорно не закрывавшиеся глаза его были обращены к потолку, словно там, в просмоленных пазах, скрывалось объяснение столь неожиданной
смерти. Лицо стало еще
чернее, распухло, лишилось всякого выражения. Труп был одет в парадный морской мундир, с галунами и блестящими пуговицами; прямая американская сабля, добытая с китоловного судна, лежала между ног Пэда. Вспухшие кисти рук скрещивались на высокой груди.
Она едва перенесла его потерю и до самой
смерти (по словам Приимкова, она умерла скоро после свадьбы дочери) носила одни
черные платья.
Была тихая, теплая и темная ночь; окно было открыто; звезды блестели на
черном небе. Он смотрел на них, отличая знакомые созвездия и радуясь тому, что они, как ему казалось, понимают его и сочувствуют ему. Мигая, он видел бесконечные лучи, которые они посылали ему, и безумная решимость увеличивалась. Нужно было отогнуть толстый прут железной решетки, пролезть сквозь узкое отверстие в закоулок, заросший кустами, перебраться через высокую каменную ограду. Там будет последняя борьба, а после — хоть
смерть.
Господи — помилуй!
Мы — твои рабы!
Где же взять нам силы
Против злой судьбы
И нужды проклятой?
В чем мы виноваты?
Мы тебе — покорны,
Мы с тобой — не спорим,
Ты же
смертью чернойИ тяжелым горем
Каждый день и час
Убиваешь нас!
Кузьма спал, раскинувшись, тяжелым и беспокойным сном; он метался головой из стороны в сторону и иногда глухо стонал. Его грудь была раскрыта, и я увидел на ней, на вершок ниже раны, покрытой повязкой, два новых
черных пятнышка. Это гангрена проникла дальше под кожу, распространилась под ней и вышла в двух местах наружу. Хоть я и до этого мало надеялся на выздоровление Кузьмы, но эти новые решительные признаки
смерти заставили меня побледнеть.
Все новые битвы, новые
смерти и страдания. Прочитав газету, я не в состоянии ни за что взяться: в книге вместо букв — валящиеся ряды людей; перо кажется оружием, наносящим белой бумаге
черные раны. Если со мной так будет идти дальше, право, дело дойдет до настоящих галлюцинаций. Впрочем, теперь у меня явилась новая забота, немного отвлекшая меня от одной и той же гнетущей мысли.
К нему и птица не летит
И тигр нейдет — лишь вихорь
черныйНа древо
смерти набежит
И мчится прочь уже тлетворный.
Так, вероятно, в далекие, глухие времена, когда были пророки, когда меньше было мыслей и слов и молод был сам грозный закон, за
смерть платящий
смертью, и звери дружили с человеком, и молния протягивала ему руку — так в те далекие и странные времена становился доступен
смертям преступивший: его жалила пчела, и бодал остророгий бык, и камень ждал часа падения своего, чтобы раздробить непокрытую голову; и болезнь терзала его на виду у людей, как шакал терзает падаль; и все стрелы, ломая свой полет, искали
черного сердца и опущенных глаз; и реки меняли свое течение, подмывая песок у ног его, и сам владыка-океан бросал на землю свои косматые валы и ревом своим гнал его в пустыню.
— Господин король! Я не могу принять на свой счет того, чего никогда не делал. Третьего дня я имел счастие избавить от
смерти не министра вашего, а
черную нашу курицу, которую не любила кухарка за то, что не снесла она ни одного яйца…
Собор внутри был полон таинственной, тяжелой тьмы, благодаря которой стрельчатые узкие окна казались синими, а купол уходил бесконечно в вышину. Пять-шесть свечей горело перед иконами алтаря, не освещая
черных старинных ликов и лишь чуть поблескивая на ризах и на острых концах золотых сияний. Пахло ладаном, свечной гарью и еще той особенной холодной, подвальной сыростью древнего храма, которая всегда напоминает о
смерти.
Ну, Луиза,
Развеселись — хоть улица вся наша
Безмолвное убежище от
смерти,
Приют пиров, ничем невозмутимых,
Но знаешь, эта
черная телега
Имеет право всюду разъезжать.
Мы пропускать ее должны! Послушай,
Ты, Вальсингам: для пресеченья споров
И следствий женских обмороков спой
Нам песню, вольную, живую песню,
Не грустию шотландской вдохновенну,
А буйную, вакхическую песнь,
Рожденную за чашею кипящей.
Ее мать умерла не старая. Она была прекрасна, как богиня древнего мира. Медленны и величавы были все ее движения. Ее лицо было, как бы обвеяно грустными мечтами о чем-то навеки утраченном или о чем-то желанном и недостижимом. Уже на нем давно, предвещательница
смерти, ложилась темная бледность. Казалось, что великая усталость клонила к успокоению это прекрасное тело. Белые волосы между
черными все заметнее становились на ее голове, и странно было Елене думать, что ее мать скоро будет старухой…
О далекой родине он пел; о ее глухих страданиях, о слезах осиротевших матерей и жен; он молил ее, далекую родину, взять его, маленького Райко, и схоронить у себя и дать ему счастье поцеловать перед
смертью ту землю, на которой он родился; о жестокой мести врагам он пел; о любви и сострадании к побежденным братьям, о сербе Боиовиче, у которого на горле широкая
черная рана, о том, как болит сердце у него, маленького Райко, разлученного с матерью-родиной, несчастной, страдающей родиной.
— Впервой хворала я смертным недугом, — сказала Манефа, — и все время была без ума, без памяти. Ну как к смерти-то разболеюсь, да тоже не в себе буду… не распоряжусь, как надо?.. Поэтому и хочется мне загодя устроить тебя, Фленушка, чтоб после моей
смерти никто тебя не обидел… В мое добро матери могут вступиться, ведь по уставу именье инокини в обитель идет… А что, Фленушка, не надеть ли тебе, голубушка моя, манатью с
черной рясой?..
— Бога она не боится!.. Умереть не дает Божьей старице как следует, — роптала она. — В
черной рясе да к лекарям лечиться грех-от какой!.. Чего матери-то глядят, зачем дают Марье Гавриловне в обители своевольничать!.. Слыхано ль дело, чтобы старица, да еще игуменья, у лекарей лечилась?.. Перед самой-то
смертью праведную душеньку ее опоганить вздумала!.. Ох, злодейка, злодейка ты, Марья Гавриловна… Еще немца, пожалуй, лечить-то привезут — нехристя!.. Ой!.. Тошнехонько и вздумать про такой грех…