Неточные совпадения
Но мы стали
говорить довольно громко, позабыв, что герой наш, спавший во все время рассказа его повести, уже проснулся и легко может услышать так часто повторяемую свою фамилию. Он же человек обидчивый и недоволен, если о нем изъясняются неуважительно.
Читателю сполагоря, рассердится ли на него Чичиков или нет, но что до автора, то он ни в каком случае не должен ссориться с своим героем: еще не мало пути и дороги придется им пройти вдвоем рука в руку; две большие части впереди — это не безделица.
Автор признается, этому даже рад, находя, таким образом, случай
поговорить о своем герое; ибо доселе, как
читатель видел, ему беспрестанно мешали то Ноздрев, то балы, то дамы, то городские сплетни, то, наконец, тысячи тех мелочей, которые кажутся только тогда мелочами, когда внесены в книгу, а покамест обращаются в свете, почитаются за весьма важные дела.
Читатель, я думаю, уже заметил, что Чичиков, несмотря на ласковый вид,
говорил, однако же, с большею свободою, нежели с Маниловым, и вовсе не церемонился.
Такое мнение, весьма лестное для гостя, составилось о нем в городе, и оно держалось до тех пор, покамест одно странное свойство гостя и предприятие, или, как
говорят в провинциях, пассаж, о котором
читатель скоро узнает, не привело в совершенное недоумение почти всего города.
Я потупил голову; отчаяние мною овладело. Вдруг мысль мелькнула в голове моей: в чем оная состояла,
читатель увидит из следующей главы, как
говорят старинные романисты.
Дирижирует хором прапорщик Харламов. Самгин уже видел его,
говорил с ним. Щеголеватый
читатель контрреволюционной литературы и любитель остреньких неблагонадежных анекдотов очень похудел, вытянулся, оброс бородой неопределенной окраски, но не утратил своей склонности к шуточкам и клоунадам.
— В нашей воле дать политику парламентариев в форме объективного рассказа или под соусом критики. Соус, конечно, будет политикой. Мораль — тоже. Но о том, что литераторы бьют друг друга, травят кошек собаками, тоже можно
говорить без морали. Предоставим
читателю забавляться ею.
Да и не до того нам было; мы
говорили без умолку, потому что было о чем, так что я, например, на исчезновение Марьи совсем почти и не обратил внимания; прошу
читателя и это запомнить.
Читатель поймет теперь, что я, хоть и был отчасти предуведомлен, но уж никак не мог угадать, что завтра или послезавтра найду старого князя у себя на квартире и в такой обстановке. Да и не мог бы я никак вообразить такой дерзости от Анны Андреевны! На словах можно было
говорить и намекать об чем угодно; но решиться, приступить и в самом деле исполнить — нет, это, я вам скажу, — характер!
Это может показаться странным
читателю, некоторым щелкоперством, желанием блеснуть оригинальностью — и, однако же, это все было так, как я
говорю.
Читатель, вероятно, замечает, что я себя не очень щажу и отлично, где надо, аттестую: я хочу выучиться
говорить правду.
А кстати: выводя в «Записках» это «новое лицо» на сцену (то есть я
говорю про Версилова), приведу вкратце его формулярный список, ничего, впрочем, не означающий. Я это, чтобы было понятнее
читателю и так как не предвижу, куда бы мог приткнуть этот список в дальнейшем течении рассказа.
Но Овсяников такое замечательное и оригинальное лицо, что мы, с позволения
читателя,
поговорим о нем в другом отрывке.
Но я, кроме того, замечаю еще вот что: женщина в пять минут услышит от проницательного
читателя больше сальностей, очень благоприличных, чем найдет во всем Боккаччио, и уж, конечно, не услышит от него ни одной светлой, свежей, чистой мысли, которых у Боккаччио так много): ты правду
говорил, мой милый, что у него громадный талант.
— О, проницательный
читатель, —
говорю я ему, — ты прав, синий чулок подлинно глуп и скучен, и нет возможности выносить его.
— Гораздо безнравственнее, —
говорю я, неизвестно, вправду ли, насмех ли над проницательным
читателем.
— Позвольте, позвольте! —
говорит читатель, — и не один проницательный, а всякий
читатель, приходя в остолбенение по мере того, как соображает, — с лишком через два года после того, как познакомилась с Никитиным?
А впрочем, не показывает ли это проницательному сорту
читателей (большинству записных литературных людей показывает — ведь оно состоит из проницательнейших господ), не показывает ли это,
говорю я, что Кирсанов и Лопухов были люди сухие, без эстетической жилки?
«Я уж давно видел, что Лопухов»,
говорит проницательный
читатель в восторге от своей догадливости.
Проницательный
читатель, может быть, догадывается из этого, что я знаю о Рахметове больше, чем
говорю.
— Однако как ты смеешь
говорить мне грубости? — восклицает проницательный
читатель, обращаясь ко мне: — я за это подам на тебя жалобу, расславлю тебя человеком неблагонамеренным!
Так видишь ли, проницательный
читатель, это я не для тебя, а для другой части публики
говорю, что такие люди, как Рахметов, смешны.
— А, теперь знаю, —
говорит проницательный
читатель: — Рахметов выведен затем, чтобы произнесть приговор о Вере Павловне и Лопухове, он нужен для разговора с Верою Павловною.
Познакомлю здесь
читателя с теми из присутствующих, о которых доселе мне пришлось
говорить только мимоходом.
У нас, мои любезные
читатели, не во гнев будь сказано (вы, может быть, и рассердитесь, что пасичник
говорит вам запросто, как будто какому-нибудь свату своему или куму), — у нас, на хуторах, водится издавна: как только окончатся работы в поле, мужик залезет отдыхать на всю зиму на печь и наш брат припрячет своих пчел в темный погреб, когда ни журавлей на небе, ни груш на дереве не увидите более, — тогда, только вечер, уже наверно где-нибудь в конце улицы брезжит огонек, смех и песни слышатся издалеча, бренчит балалайка, а подчас и скрипка, говор, шум…
Вот все, что я счел за нужное сказать о технической части ружейной охоты. Может быть, и этого не стоило бы
говорить, особенно печатно, но
читатель вправе пропустить эти страницы.
Но я не стану
говорить об утках собственно пролетных: это завело бы меня слишком далеко и при всем том дало бы моим
читателям слабое и неверное понятие о предмете.
Многое мы не досказали, об ином, напротив,
говорили очень длинно; но пусть простят нам
читатели, имевшие терпение дочитать нашу статью.
— То ужасно, — продолжал Вихров, — бог дал мне,
говорят, талант, некоторый ум и образование, но я теперь пикнуть не смею печатно, потому что подавать
читателям воду, как это делают другие господа, я не могу; а так писать, как я хочу, мне не позволят всю жизнь; ну и прекрасно, — это, значит, убили во мне навсегда; но мне жить даже не позволяют там, где я хочу!..
Я ничего не буду
говорить о себе, кроме того, что во всех этих спорах и пререканиях я почти исключительно играю роль свидетеля. Но считаю нелишним обратить внимание
читателей на Тебенькова и Плешивцева, как на живое доказательство того, что даже самое глубокое разномыслие не может людям препятствовать делать одно и то же дело, если этого требует начальство.
Опять не то. Опять с вами, неведомый мой
читатель, я
говорю так, как будто вы… Ну, скажем, старый мой товарищ, R-13, поэт, негрогубый, — ну да все его знают. А между тем вы — на Луне, на Венере, на Марсе, на Меркурии — кто вас знает, где вы и кто.
Милая О… Милый R… В нем есть тоже (не знаю, почему «тоже», — но пусть пишется, как пишется) — в нем есть тоже что-то, не совсем мне ясное. И все-таки я, он и О — мы треугольник, пусть даже и неравнобедренный, а все-таки треугольник. Мы, если
говорить языком наших предков (быть может, вам, планетные мои
читатели, этот язык — понятней), мы — семья. И так хорошо иногда хоть ненадолго отдохнуть, в простой, крепкий треугольник замкнуть себя от всего, что…
Кувырканье от нас не уйдет, —
говорили читатели, — но нужно и разнообразить газету".
Чтобы вполне оценить гнетущее влияние «мелочей», чтобы ощутить их во всей осязаемости, перенесемся из больших центров в глубь провинции. И чем глубже, тем яснее и яснее выступит ненормальность условий, в которые поставлено человеческое существование. [Прошу
читателя иметь в виду, что я
говорю не об одной России: почти все европейские государства в этом отношении устроены на один образец. (Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)]
Из предыдущей главы
читатель имел полное право заключить, что в описанной мною семье царствовала тишь, да гладь, да божья благодать, и все были по возможности счастливы. Так оно казалось и так бы на самом деле существовало, если б не было замешано тут молоденького существа, моей будущей героини, Настеньки. Та же исправница, которая так невыгодно толковала отношения Петра Михайлыча к Палагее Евграфовне,
говорила про нее.
Несмотря на те слова и выражения, которые я нарочно отметил курсивом, и на весь тон письма, по которым высокомерный
читатель верно составил себе истинное и невыгодное понятие, в отношении порядочности, о самом штабс-капитане Михайлове, на стоптанных сапогах, о товарище его, который пишет рисурс и имеет такие странные понятия о географии, о бледном друге на эсе (может быть, даже и не без основания вообразив себе эту Наташу с грязными ногтями), и вообще о всем этом праздном грязненьком провинциальном презренном для него круге, штабс-капитан Михайлов с невыразимо грустным наслаждением вспомнил о своем губернском бледном друге и как он сиживал, бывало, с ним по вечерам в беседке и
говорил о чувстве, вспомнил о добром товарище-улане, как он сердился и ремизился, когда они, бывало, в кабинете составляли пульку по копейке, как жена смеялась над ним, — вспомнил о дружбе к себе этих людей (может быть, ему казалось, что было что-то больше со стороны бледного друга): все эти лица с своей обстановкой мелькнули в его воображении в удивительно-сладком, отрадно-розовом цвете, и он, улыбаясь своим воспоминаниям, дотронулся рукою до кармана, в котором лежало это милое для него письмо.
Это — яркая, можно сказать, во многом неповторимая фигура своего времени: безграмотный редактор на фоне безграмотных
читателей, понявших и полюбивших этого человека, умевшего
говорить на их языке.
Трактир, который Углаков наименовал «Железным», находился, если помнит
читатель, прямо против Александровского сада и был менее посещаем, чем Московский трактир, а потому там моим посетителям отвели довольно уединенное помещение, что вряд ли Углаков и не имел главною для себя целию, так как желал
поговорить с Аграфеной Васильевной по душе и наедине.
Впрочем, прежде чем я пойду далее в моем рассказе, мне кажется, необходимо предуведомить
читателя, что отныне я буду именовать Зверева майором, и вместе с тем открыть тайну, которой
читатель, может быть, и не подозревает: Миропа Дмитриевна давно уже была, тщательно скрывая от всех, влюблена в майора, и хоть
говорила с ним, как и с прочими офицерами, о других женщинах и невестах, но в сущности она приберегала его для себя…
— Между прочим, мне тутошний исправник, старичок почтенный, ополченец двенадцатого года (замечаю здесь для
читателя, — тот самый ополченец, которого он встретил на балу у Петра Григорьича), исправник этот рассказывал: «Я,
говорит, теперь, по слабости моего здоровья, оставляю службу…
[Для уразумения этого необходимо напомнить
читателю, что Балалайкин-сын известной когда-то в Москве цыганки Стешки, бывшей, до выхода в замужество за провинциального секретаря Балалайкина, в интимных отношениях с Репетиловым, вследствие чего Балалайкин и
говорит что Репетилов ему «кроме того, еще чем-то приходится» (см «Экскурсии в область умеренности и аккуратности»).
Что было дальше? к какому мы пришли выходу? — пусть догадываются сами
читатели.
Говорят, что Стыд очищает людей, — и я охотно этому верю. Но когда мне
говорят, что действие Стыда захватывает далеко, что Стыд воспитывает и побеждает, — я оглядываюсь кругом, припоминаю те изолированные призывы Стыда, которые от времени до времени прорывались среди масс Бесстыжества, а затем все-таки канули в вечность… и уклоняюсь от ответа.
— У мещанина Презентова маховое колесо посмотреть можно… в роде как perpetuum mobile [Пусть
читатель ничему не удивляется в этой удивительной истории. Я и сам отлично понимаю, что никаких писем в Корчеве не могло быть получено, но что же делать, если так вышло. Ведь, собственно
говоря, и в Корчеве никто из нас не был, однако выходит, что были. (Прим. М. E. Салтыкова-Щедрина.)], — подсказал секретарь. — Сам выдумал.
— Что вы пишете мелочи, молодой человек? Вы написали бы нам вещицу побольше… Да-с. Главное — название. Что там ни
говори, а название — все… Французы это отлично, батенька, понимают: «Огненная женщина», «Руки, полные крови, роз и золота». Можно подпустить что-нибудь таинственное в названии, чтобы у
читателя заперло дух от одной обложки…
Шалимов (задумчиво). Конечно… интеллигенция — и не
говорю о ней… да… А вот есть еще… этот… новый
читатель.
Теперь вот,
говорят, родился новый
читатель…
Мы хотели тогда же
говорить о ней, но почувствовали, что нам необходимо пришлось бы при этом повторить многие из прежних наших соображений, и потому решились молчать о «Грозе», предоставив
читателям, которые поинтересовались нашим мнением, проверить на ней те общие замечания, какие мы высказали об Островском еще за несколько месяцев до появления этой пьесы.
Но ежели «да», ежели наши
читатели, сообразив наши заметки, найдут, что, точно, русская жизнь и русская сила вызваны художником в «Грозе» на решительное дело, и если они почувствуют законность и важность этого дела, тогда мы довольны, что бы ни
говорили наши ученые и литературные судьи.
Так и в литературном произведении — если вы находите несоблюдение каких-нибудь единств или видите лица, не необходимые для развития интриг, так это еще ничего не
говорит для
читателя, не предубежденного в пользу вашей теории.
«Это самое я всегда мыслил»,
говорит читатель и пускает вычитанное в общий обиход, как свое собственное.