Неточные совпадения
Самгин вдруг почувствовал: ему не хочется, чтобы Дронов слышал эти речи, и тотчас же начал ‹
говорить› ему о своих делах. Поглаживая ладонью лоб и ершистые волосы на
черепе, Дронов молча, глядя в рюмку водки, выслушал его и кивнул головой, точно сбросив с нее что-то.
Засовывая палец за воротник рубахи, он крутил шеей, освобождая кадык, дергал галстук с крупной в нем жемчужиной, выставлял вперед то одну, то другую ногу, — он хотел
говорить и хотел, чтоб его слушали. Но и все тоже хотели
говорить, особенно коренастый старичок, искусно зачесавший от правого уха к левому через голый
череп несколько десятков волос.
— Да, пожалуйста, я вас очень прошу, — слишком громко сказал Турчанинов, и у него покраснели маленькие уши без мочек, плотно прижатые к
черепу. — Я потерял правильное отношение к пространству, — сконфуженно сказал он, обращаясь к Марине. — Здесь все кажется очень далеким и хочется
говорить громко. Я отсутствовал здесь восемь лет.
Он мог бы не
говорить этого,
череп его блестел, как тыква, окропленная росою. В кабинете редактор вытер лысину, утомленно сел за стол, вздохнув, открыл средний ящик стола и положил пред Самгиным пачку его рукописей, — все это, все его жесты Клим видел уже не раз.
Длинный, тощий, с остатками черных, с проседью, курчавых и, видимо, жестких волос на желтом
черепе, в форме дыни, с бородкой клином, горбоносый, он
говорил неутомимо, взмахивая густыми бровями, такие же густые усы быстро шевелились над нижней, очень толстой губой, сияли и таяли влажные, точно смазанные маслом, темные глаза. Заметив, что сын не очень легко владеет языком Франции, мать заботливо подсказывала сыну слова, переводила фразы и этим еще более стесняла его.
Говоря, Долганов смотрел на Клима так, что Самгин понял: этот чудак настраивается к бою; он уже обеими руками забросил волосы на затылок, и они вздыбились там некрасивой кучей. Вообще волосы его лежали на голове неровно, как будто
череп Долганова имел форму шляпки кованого гвоздя. Постепенно впадая в тон проповедника, он обругал Трейчке, Бисмарка, еще каких-то уже незнакомых Климу немцев, чувствовалось, что он привык и умеет ораторствовать.
Явились еще двое фрачников с портфелями, и один из них, черноволосый, высоколобый, с провалившимися внутрь
черепа глазами и желчным лицом, сердито
говорил...
Преданность и кротость, с которой он
говорил, его несчастный вид, космы желто-седых волос по обеим сторонам голого
черепа глубоко трогали меня.
— Тяжко мне… видения вижу! Намеднись встал я ночью с ларя, сел, ноги свесил… Смотрю, а вон в том углу Смерть стоит.
Череп — голый, ребра с боков выпятились… ровно шкилет. «За мной, что ли?» —
говорю… Молчит. Три раза я ее окликнул, и все без ответа. Наконец не побоялся, пошел прямо к ней — смотрю, а ее уж нет. Только беспременно это онаприходила.
Прокурор, который присутствовал при последнем туалете преступника, видит, что тот надевает башмаки на босу ногу, и — болван! — напоминает: «А чулки-то?» А тот посмотрел на него и
говорит так раздумчиво: «Стоит ли?» Понимаете: эти две коротеньких реплики меня как камнем по
черепу!
— Были у нас в городе вольтижеры, —
говорила она ему, — только у них маленький этот мальчик, который прыгает сквозь обручи и сквозь бочку, как-то в середину-то бочки не попал, а в край ее головой ударился, да так как-то пришлось, что прямо теменным швом: череп-то весь и раскололся, мозг-то и вывалился!..
На поляне вокруг голого, похожего на
череп камня шумела толпа в триста — четыреста… человек — пусть — «человек», мне трудно
говорить иначе.
— «Сделайте,
говорю, милость, живот мне располосуйте и
череп распилите».
Выходил из кухни Яков Иваныч, потный, раскаленный; стоял, почесывая голый
череп, и, махнув рукою, скрывался или
говорил издали...
— На-ко, миляга, на! — сиповато
говорил Маркуша, скуластый, обросший рыжей шерстью, с узенькими невидными глазками. Его большой рот раздвигался до мохнатых, острых, как у зверя, ушей, сторожко прижавшихся к
черепу, и обнажались широкие жёлтые зубы.
Все начали ворчать на него, а толстый не ответил. Потом долго догадывались, где душа? Одни
говорили — в сердце, другие — в
черепе, в мозгу, а кривой снова дерзостно сказал...
— Не слыхал. Думаю — от нечего есть, —
говорил Тиунов, то и дело небрежно приподнимая картуз с
черепа, похожего на дыню. — По нынешнему времени дворянину два пути: в монахи да в картёжные игроки, — шулерами называются…
Донато бросился в дом, схватил ружье и побежал в поле, куда ушел отец, там он сказал ему всё, что может сказать мужчина мужчине в такую минуту, и двумя выстрелами покончил с ним, а потом плюнул на труп и разбил прикладом
череп его.
Говорили, что он долго издевался над мертвым — будто бы вспрыгнул на спину ему и танцевал на ней свой танец мести.
Один из них наклоняется, поднимает
череп, что-то
говорит с могильщиком, становится так же и, выпрямив руку, как тогда отец, качает головой, глядит на него, ну, словом, все, как отец делал, и тем же протяжно-жалостным голосом, ну, точь-в-точь отец,
говорит: «Бедный Йорик!»
Косой заметил, что Евсей смотрит на его разбегающиеся глаза, и надел очки в оправе из
черепахи. Он двигался мягко и ловко, точно чёрная кошка, зубы у него были мелкие, острые, нос прямой и тонкий; когда он
говорил, розовые уши шевелились. Кривые пальцы всё время быстро скатывали в шарики мякиш хлеба и раскладывали их по краю тарелки.
— Можете не
говорить! — закричал он. — Вы подосланы, и я знаю кем — этим выскочкой, миллионером из ямы! Однако проваливайте! Молли нет. Она уехала. Попробуйте только производить розыски, и, клянусь
черепом дьявола, мы вам переломаем все кости.
Долго ждала красавица своего суженого; наконец вышла замуж за другого; на первую ночь свадьбы явился призрак первого жениха и лег с новобрачными в постель; «она моя»,
говорил он — и слова его были ветер, гуляющий в пустом
черепе; он прижал невесту к груди своей — где на месте сердца у него была кровавая рана; призвали попа со крестом и святой водою; и выгнали опоздавшего гостя; и выходя он заплакал, но вместо слез песок посыпался из открытых глаз его.
Жил он почти незаметно и, если его не звали вниз, — в комнаты не сходил. Шевырялся в саду, срезывая сухие сучья с деревьев,
черепахой ползал по земле, выпалывая сорные травы, сморщивался, подсыхал телом и
говорил с людями тихо, точно рассказывая важные тайны. Церковь посещал неохотно, отговариваясь нездоровьем, дома молился мало и
говорить о боге не любил, упрямо уклоняясь от таких разговоров.
— Люблю в цирк ходить, —
говорил он, склоняя на левое плечо лысый, шишковатый
череп. — Лошадей — скотов — как выучивают, а? Утешительно. Гляжу на скот с почтением, — думаю: ну, значит, и людей можно научить пользоваться разумом. Скота — сахаром подкупают циркачи, ну, мы, конечно, сахар в лавочке купить способны. Нам — для души сахар нужно, а это будет — ласка! Значит, парень, лаской надо действовать, а не поленом, как установлено промежду нас, — верно?
— Я — заплутался, знаешь? Метель, страшный ветер, я думал — замерзну, — торопливо рассказывал Жорж, гладя ее руку, лежавшую на колене. Ему было лет сорок, красное толстогубое лицо его с черными усами казалось испуганным, тревожным, он крепко потирал седую щетину волос на своем круглом
черепе и
говорил все более трезво.
А деревня не нравится мне, мужики — непонятны. Бабы особенно часто жалуются на болезни, у них что-то «подкатывает к сердцу», «спирает в грудях» и постоянно «резь в животе», — об этом они больше и охотнее всего
говорят, сидя по праздникам у своих изб или на берегу Волги. Все они страшно легко раздражаются, неистово ругая друг друга. Из-за разбитой глиняной корчаги, ценою в двенадцать копеек, три семьи дрались кольями, переломили руку старухе и разбили
череп парню. Такие драки почти каждую неделю.
Говорил он долго и сухо, точно в барабан бил языком. Бурмистров, заложив руки за спину, не мигая, смотрел на стол, где аккуратно стояли и лежали странные вещи: борзая собака желтой меди, стальной кубик, черный, с коротким дулом, револьвер, голая фарфоровая женщина, костяная чаша, подобная человечьему
черепу, а в ней — сигары, масса цапок с бумагами, и надо всем возвышалась высокая, на мраморной колонне, лампа с квадратным абажуром.
«Лазурь неба, прозрачнейший брат солнца, —
говорил я ему, — плодородие земли, позволь мне, презренному червю, грязи, отставшей от бессравненных подошв твоих, покапать холодной воды на светлое чело твое, да возрадуется океан, что вода имеет счастие освежать священную шкуру, покрывающую белую кость твоего
черепа».
И всякий раз, окончив свой рассказ, Кузьма Васильевич вздыхал, качал головою,
говорил: «Вот что значит молодость!» И если в числе слушателей находился новичок, в первый раз ознакомившийся с знаменитою историей, он брал его руку, клал себе на
череп и заставлял щупать шрам от раны… Рана действительно была страшная, и шрам шел от одного до другого уха.
И так почти в каждом рассказе… Большие романы, с героями, наиболее близкими душе Достоевского. «Замечательно, что Раскольников, быв в университете, почти не имел товарищей, всех чуждался, ни к кому не ходил и у себя принимал тяжело. Впрочем, и от него скоро все отвернулись… Он решительно ушел от всех, как
черепаха в свою скорлупу». «Я — человек мрачный, скучный, —
говорит Свидригайлов. — Сижу в углу. Иной раз три дня не разговорят».
Спутники Кати вполголоса разговаривали между собой, обрывая фразы, чтоб она не поняла, о чем они
говорят. Фамилия товарища была Израэльсон, а псевдоним — Горелов. Его горбоносый профиль в пенсне качался с колыханием машины. Иногда он улыбался милою, застенчивою улыбкою, короткая верхняя губа открывала длинные четырехугольные зубы, цвета старой слоновой кости. Катя чувствовала, что он обречен смерти, и ясно видела весь его
череп под кожей, такой же гладкий, желтовато-блестящий, как зубы.
— Их едят живыми… —
говорит отец. — Они в раковинах, как
черепахи, но… из двух половинок.
Точно во сне он видел, как Игнат, заставив его прождать часа два, долго приготовлял что-то, переодевался,
говорил с какой-то бабой о сулеме; помнится, что лошадь была поставлена в станок, после чего послышались два глухих удара: один по
черепу, другой от падения большого тела.
Юрасов повторил, и, пока он
говорил, старательно разделяя слова, старик-офицер неодобрительно оглядел его, как внука, который нашалил, или солдата, у которого не все по форме, и понемногу начал сердиться. Кожа на его
черепе между редких седых волос покраснела, и подбородок задвигался.
— «Что,
говорю, есть
череп иль нет?» Кровь пошла — рассадил ему рожу-то.
А Федька богомерзкий свое несет,
говорит: «Стерлядь — рыба,
черепа на ней нет».
Черепов я не измерял, а
говорю это по тяжкому, горькому опыту.
— Самое скверное поранение это — рикошетом, — сказал мне офицер, — контузия-то пустяки… Я
говорю о ранах… Они ужасны. Я сам видел два поранения… Одного ранило в грудь и кусок лёгкого вылетел через спину… У другого сорвало кусок
черепа, казаки подхватили его и повезли на перевязочный пункт на двух лошадях рядом, но, увы, не довезли живого, от сотрясения у него выпал мозг.
Его «война» с Трубецким есть своего рода орловская эпопея. Она не раз изображалась и в прозе, и в стихах, и даже в произведениях пластического искусства. (В Орле тогда были карикатуристы: майор Шульц и В.
Черепов.) Интереснее истории этой «войны» в старом Орле, кажется, никогда ничего не происходило, и все, о чем ни доведется
говорить из тогдашних орловских событий, непременно немножко соприкасается как-нибудь с этой «войной».