Неточные совпадения
"Несмотря на добродушие Менелая, — говорил
учитель истории, — никогда спартанцы не
были столь счастливы, как во время осады Трои; ибо
хотя многие бумаги оставались неподписанными, но зато многие же спины пребыли невыстеганными, и второе лишение с лихвою вознаградило за первое…"
Левину досадно
было и на Степана Аркадьича за то, что по его беспечности не он, а мать занималась наблюдением за преподаванием, в котором она ничего не понимала, и на
учителей за то, что они так дурно учат детей; но свояченице он обещался вести учение, как она этого
хотела.
Ему
было девять лет, он
был ребенок; но душу свою он знал, она
была дорога ему, он берег ее, как веко бережет глаз, и без ключа любви никого не пускал в свою душу. Воспитатели его жаловались, что он не
хотел учиться, а душа его
была переполнена жаждой познания. И он учился у Капитоныча, у няни, у Наденьки, у Василия Лукича, а не у
учителей. Та вода, которую отец и педагог ждали на свои колеса, давно уже просочилась и работала в другом месте.
Я поставлю полные баллы во всех науках тому, кто ни аза не знает, да ведет себя похвально; а в ком я вижу дурной дух да насмешливость, я тому нуль,
хотя он Солона заткни за пояс!» Так говорил
учитель, не любивший насмерть Крылова за то, что он сказал: «По мне, уж лучше
пей, да дело разумей», — и всегда рассказывавший с наслаждением в лице и в глазах, как в том училище, где он преподавал прежде, такая
была тишина, что слышно
было, как муха летит; что ни один из учеников в течение круглого года не кашлянул и не высморкался в классе и что до самого звонка нельзя
было узнать,
был ли кто там или нет.
Савельич поглядел на меня с глубокой горестью и пошел за моим долгом. Мне
было жаль бедного старика; но я
хотел вырваться на волю и доказать, что уж я не ребенок. Деньги
были доставлены Зурину. Савельич поспешил вывезти меня из проклятого трактира. Он явился с известием, что лошади готовы. С неспокойной совестию и с безмолвным раскаянием выехал я из Симбирска, не простясь с моим
учителем и не думая с ним уже когда-нибудь увидеться.
Избалованный ласковым вниманием дома, Клим тяжко ощущал пренебрежительное недоброжелательство
учителей. Некоторые
были физически неприятны ему: математик страдал хроническим насморком, оглушительно и грозно чихал, брызгая на учеников, затем со свистом выдувал воздух носом, прищуривая левый глаз; историк входил в класс осторожно, как полуслепой, и подкрадывался к партам всегда с таким лицом, как будто
хотел дать пощечину всем ученикам двух первых парт, подходил и тянул тоненьким голосом...
Почти в каждом
учителе Клим открывал несимпатичное и враждебное ему, все эти неряшливые люди в потертых мундирах смотрели на него так, как будто он
был виноват в чем-то пред ними. И
хотя он скоро убедился, что
учителя относятся так странно не только к нему, а почти ко всем мальчикам, все-таки их гримасы напоминали ему брезгливую мину матери, с которой она смотрела в кухне на раков, когда пьяный продавец опрокинул корзину и раки, грязненькие, суховато шурша, расползлись по полу.
Теперь Клим слушал
учителя не очень внимательно, у него
была своя забота: он
хотел встретить детей так, чтоб они сразу увидели — он уже не такой, каким они оставили его.
А через несколько дней, ночью, встав с постели, чтоб закрыть окно, Клим увидал, что
учитель и мать идут по дорожке сада; мама отмахивается от комаров концом голубого шарфа,
учитель, встряхивая медными волосами, курит. Свет луны
был так маслянисто густ, что даже дым папиросы окрашивался в золотистый тон. Клим
хотел крикнуть...
Он преподавал русский язык и географию, мальчики прозвали его Недоделанный, потому что левое ухо старика
было меньше правого,
хотя настолько незаметно, что, даже когда Климу указали на это, он не сразу убедился в разномерности ушей
учителя.
Вечером собралось человек двадцать; пришел большой, толстый поэт, автор стихов об Иуде и о том, как сатана играл в карты с богом; пришел
учитель словесности и тоже поэт — Эвзонов, маленький, чернозубый человек, с презрительной усмешкой на желтом лице; явился Брагин, тоже маленький, сухой, причесанный под Гоголя, многоречивый и особенно неприятный тем, что всесторонней осведомленностью своей о делах человеческих он заставлял Самгина вспоминать себя самого, каким Самгин
хотел быть и
был лет пять тому назад.
«Как это он? и отчего так у него вышло живо, смело, прочно?» — думал Райский, зорко вглядываясь и в штрихи и в точки, особенно в две точки, от которых глаза вдруг ожили. И много ставил он потом штрихов и точек, все
хотел схватить эту жизнь, огонь и силу, какая
была в штрихах и полосах, так крепко и уверенно начерченных
учителем. Иногда он будто и ловил эту тайну, и опять ускользала она у него.
— Что ты, Борюшка, перекрестись! — сказала бабушка, едва поняв, что он
хочет сказать. — Это ты
хочешь учителем быть?
— Я думаю, — сказал Новодворов, — что если мы
хотим делать свое дело, то первое для этого условие (Кондратьев оставил книгу, которую он читал у лампы, и внимательно стал слушать своего
учителя) то, чтобы не фантазировать, а смотреть на вещи как они
есть.
Но
была ли это вполне тогдашняя беседа, или он присовокупил к ней в записке своей и из прежних бесед с
учителем своим, этого уже я не могу решить, к тому же вся речь старца в записке этой ведется как бы беспрерывно, словно как бы он излагал жизнь свою в виде повести, обращаясь к друзьям своим, тогда как, без сомнения, по последовавшим рассказам, на деле происходило несколько иначе, ибо велась беседа в тот вечер общая, и
хотя гости хозяина своего мало перебивали, но все же говорили и от себя, вмешиваясь в разговор, может
быть, даже и от себя поведали и рассказали что-либо, к тому же и беспрерывности такой в повествовании сем
быть не могло, ибо старец иногда задыхался, терял голос и даже ложился отдохнуть на постель свою,
хотя и не засыпал, а гости не покидали мест своих.
Через два дня
учитель пришел на урок. Подали самовар, — это всегда приходилось во время урока. Марья Алексевна вышла в комнату, где
учитель занимался с Федею; прежде звала Федю Матрена:
учитель хотел остаться на своем месте, потому что ведь он не
пьет чаю, и просмотрит в это время федину тетрадь, но Марья Алексевна просила его пожаловать посидеть с ними, ей нужно поговорить с ним. Он пошел, сел за чайный стол.
Что это?
учитель уж и позабыл
было про свою фантастическую невесту,
хотел было сказать «не имею на примете», но вспомнил: «ах, да ведь она подслушивала!» Ему стало смешно, — ведь какую глупость тогда придумал! Как это я сочинил такую аллегорию, да и вовсе не нужно
было! Ну вот, подите же, говорят, пропаганда вредна — вон, как на нее подействовала пропаганда, когда у ней сердце чисто и не расположено к вредному; ну, подслушала и поняла, так мне какое дело?
Это, конечно, совсем не значит, что я не
хотел учиться у других, у всех великих
учителей мысли, и что не подвергался никаким влияниям, никому ни в чем не
был обязан.
Хотя г. начальник округа и не решается поручить ссыльным учительское дело, но они все-таки продолжают
быть учителями, с его ведома и по его назначению.
Был еще за городом гусарский выездной манеж, состроенный из осиновых вершинок и оплетенный соломенными притугами, но это
было временное здание.
Хотя губернский архитектор, случайно видевший счеты, во что обошелся этот манеж правительству, и утверждал, что здание это весьма замечательно в истории военных построек, но это нимало не касается нашего романа и притом с подробностью обработано уездным
учителем Зарницыным в одной из его обличительных заметок, напечатанных в «Московских ведомостях».
— Очень рад, — проговорил он, — а то я этому господину (Павел разумел инспектора-учителя)
хотел дать пощечину, после чего ему, я полагаю, неловко
было бы оставаться на службе.
И в доктора поступал, и в
учителя отечественной словесности готовился, и об Гоголе статью написал, и в золотопромышленники
хотел, и жениться собирался — жива-душа калачика
хочет, и онасогласилась,
хотя в доме такая благодать, что нечем кошки из избы
было выманить.
— И ты по этим делам пошла, Ниловна? — усмехаясь, спросил Рыбин. — Так. Охотников до книжек у нас много там.
Учитель приохочивает, — говорят, парень хороший,
хотя из духовного звания. Учителька тоже
есть, верстах в семи. Ну, они запрещенной книгой не действуют, народ казенный, — боятся. А мне требуется запрещенная, острая книга, я под их руку
буду подкладывать… Коли становой или поп увидят, что книга-то запрещенная, подумают —
учителя сеют! А я в сторонке, до времени, останусь.
Второе,
хотя учителя дают и разрешенную книгу, но
суть в ней та же, что и в запрещенной, только слова другие, правды меньше — два.
Я.
было хотел, чтоб дело просто сталось, по родительскому, то
есть, благословению, по той причине, что и
учители наши сказывают:"Не в том-де замыкается сила тайны брака, чтоб через попа оную отправить"; [См.
И охота
была Старосмыслову"периоды"сочинять! Добро бы философию преподавал, или занимал бы кафедру элоквенции, [красноречия] а то — на-тко! старший
учитель латинского языка! да что выдумал! Уж это самое последнее дело, если б и туда эта язва засела! Возлюбленнейшие чада народного просвещения — и те сбрендили! Сидел бы себе да в Корнелие Непоте копался — так нет, подавай ему Тацита! А
хочешь Тацита —
хоти и Пинегу… предатель!
— А затем, что
хочу с ним об
учителях поговорить. Надобно ему внушить, чтоб он понимал их настоящим манером, — отвечал Петр Михайлыч, желая несколько замаскировать в себе простое чувство гостеприимства, вследствие которого он всех и каждого готов
был к себе позвать обедать, бог знает зачем и для чего.
Двух-трех
учителей, в честности которых я
был убежден и потому перевел на очень ничтожные места — и то мне поставлено в вину: говорят, что я подбираю себе шайку, тогда как я сыну бы родному, умирай он с голоду на моих глазах, гроша бы жалованья не прибавил, если б не знал, что он полезен для службы, в которой я
хочу быть, как голубь, свят и чист от всякого лицеприятия — это единственная мечта моя…
Экзархатов первый пошел, а за ним и прочие, Румянцев, впрочем, приостановился в дверях и отдал самый низкий поклон. Петр Михайлыч нахмурился: ему
было очень неприятно, что его преемник не только не обласкал, но даже не посадил
учителей. Он и сам
было хотел уйти, но Калинович повторил свою просьбу садиться и сам даже пододвинул ему стул.
Выйдя в сени, он сообщил всем, кто
хотел слушать, что Степан Трофимович не то чтоб
учитель, а «сами большие ученые и большими науками занимаются, а сами здешние помещики
были и живут уже двадцать два года у полной генеральши Ставрогиной, заместо самого главного человека в доме, а почет имеют от всех по городу чрезвычайный.
— Вы, может
быть, думаете, что я… Со мной паспорт и я — профессор, то
есть, если
хотите,
учитель… но главный. Я главный
учитель. Oui, c’est comme за qu’on peut traduire. [Да, это именно так можно перевести (фр.).] Я бы очень
хотел сесть, и я вам куплю… я вам за это куплю полштофа вина.
— Что ж из того, что она племянница ему? — почти крикнул на жену Сверстов. — Неужели ты думаешь, что Егор Егорыч для какой бы ни
было племянницы
захочет покрывать убийство?.. Хорошо ты об нем думаешь!.. Тут я думаю так сделать… Слушай внимательно и скажи мне твое мнение!.. Аггей Никитич упомянул, что Тулузов
учителем был, стало
быть, сведения об нем должны находиться в гимназии здешней… Так?..
Решение суда не заставило себя долго ждать, но в нем
было сказано:"
Хотя учителя Кубарева за распространение в юношестве превратных понятии о супинах и герундиях, а равно и за потрясение основ латинской грамматики и следовало бы сослать на жительство в места не столь отдаленные, но так как он, состоя под судом, умре, то суждение о личности его прекратить, а сочиненную им латинскую грамматику сжечь в присутствии латинских
учителей обеих столиц".
Церковные
учители признают нагорную проповедь с заповедью о непротивлении злу насилием божественным откровением и потому, если они уже раз нашли нужным писать о моей книге, то, казалось бы, им необходимо
было прежде всего ответить на этот главный пункт обвинения и прямо высказать, признают или не признают они обязательным для христианина учение нагорной проповеди и заповедь о непротивлении злу насилием, и отвечать не так, как это обыкновенно делается, т. е. сказать, что
хотя, с одной стороны, нельзя собственно отрицать, но, с другой стороны, опять-таки нельзя утверждать, тем более, что и т. д., а ответить так же, как поставлен вопрос в моей книге: действительно ли Христос требовал от своих учеников исполнения того, чему он учил в нагорной проповеди, и потому может или не может христианин, оставаясь христианином, идти в суд, участвуя в нем, осуждая людей или ища в нем защиты силой, может или не может христианин, оставаясь христианином, участвовать в управлении, употребляя насилие против своих ближних и самый главный, всем предстоящий теперь с общей воинской повинностью, вопрос — может или не может христианин, оставаясь христианином, противно прямому указанию Христа обещаться в будущих поступках, прямо противных учению, и, участвуя в военной службе, готовиться к убийству людей или совершать их?
Хорунжий, Илья Васильевич,
был казак образованный, побывавший в России, школьный
учитель и, главное, благородный. Он
хотел казаться благородным; но невольно под напущенным на себя уродливым лоском вертлявости, самоуверенности и безобразной речи чувствовался тот же дядя Ерошка. Это видно
было и по его загорелому лицу, и по рукам, и по красноватому носу. Оленин попросил его садиться.
Директор, в мундире и поддерживая шляпой шпагу, объяснил меценату подробно, отчего сени сыры и лестница покривилась (
хотя меценату до этого дела не
было); ученики
были развернуты правильной колонной;
учители, сильна причесанные и с крепко повязанными галстухами, озабоченно ходили, глазами показывали что-то ученикам и сторожу, всего менее потерявшемуся.
— Я учился географии давно, — сказал он, — и не очень долго. А
учитель наш, несмотря на все уважение, которое имею к вам, отличнейший человек; он сам
был в России, и, если
хотите, я познакомлю вас с ним; он такой философ, мог бы
быть бог знает чем и не
хочет, а
хочет быть нашим
учителем.
— Это как вы
хотите, — отвечал спокойно Калатузов, но, заметив, что непривычный к нашим порядкам
учитель и в самом деле намеревается бестрепетною рукой поставить ему «котелку», и сообразив, что в силу этой отметки, он, несмотря на свое крупное значение в классе, останется с ленивыми без обеда, Калатузов немножко привалился на стол и закончил: — Вы запишете мне нуль, а я на следующий класс
буду все знать.
Белогубов. Совсем другое дело-с. У него дяденька богатый-с, да и сам он образованный человек, везде может место иметь. Хоть и в
учители пойдет — все хлеб-с. А я что-с? Пока не дадут места столоначальника, ничего не могу-с… Да и вы сами не
захотите щи да кашу кушать-с. Это только нам можно-с, а вы барышня, вам нельзя-с. А вот получу место, тогда совсем другой переворот
будет.
Потом, когда мы
пили чай, он бессвязно, необычными словами рассказал, что женщина — помещица, он —
учитель истории,
был репетитором ее сына, влюбился в нее, она ушла от мужа-немца, барона,
пела в опере, они жили очень хорошо,
хотя первый муж ее всячески старался испортить ей жизнь.
— Eh bien!
хочешь, tu verras Paris. Dis donc qu’est ce que c’est qu’un outchitel? Tu etais bien bête, quand tu etais outchitel. [Так вот.
Хочешь — увидишь Париж. Скажи, что такое
учитель? Ты
был здорово глуп, когда
был учителем (фр.).] Где же мои чулки? Обувай же меня, ну!
В эпоху предпринятого мною рассказа у девицы Замшевой постояльцами
были: какой-то малоросс, человек еще молодой, который первоначально всякий день куда-то уходил, но вот уже другой месяц сидел все или, точнее сказать, лежал дома,
хотя и
был совершенно здоров, за что Татьяной Ивановной и прозван
был сибаритом; другие постояльцы: музыкант, старый помещик, две неопределенные личности, танцевальный
учитель, с полгода болевший какою-то хроническою болезнью, и, наконец, молодой помещик Хозаров.
Хорошо. На другой день домине Галушкинский должен
был вести нас к начальнику, помощнику и глазным
учителям школ; для чего одели нас в новые, долгополые суконные киреи. Новость эта восхищала нас. В самом деле, приятно перерядиться из вечного халата,
хотя бы и из китайки сделанного, в суконную, в важно облекающую нас кирею, изукрашенную тесьмами, снурками и кистями.
Но Кувалда молчал. Он стоял между двух полицейских, страшный и прямой, и смотрел, как
учителя взваливали на телегу. Человек, державший труп под мышки,
был низенького роста и не мог положить головы
учителя в тот момент, когда ноги его уже
были брошены в телегу. С минуту
учитель был в такой позе, точно он
хотел кинуться с телеги вниз головой и спрятаться в земле от всех этих злых и глупых людей, не дававших ему покоя.
Николка. Я так и знал. Полное расстройство нервов в турбинском доме.
Учитель пения — дурак. У меня голоса нет, а вчера еще
был, и вообще пессимизм. А я по своей натуре более склонен к оптимизму. (Трогает струны.)
Хотя ты знаешь, Алеша, я сам начинаю беспокоиться. Девять часов уже, а он сказал, что утром приедет. Уж не случилось ли чего-нибудь с ним?
— Кое-что сам дошел, а другое отец дьякон от Преображения поучил…
Есть же, господи, такие на свете счастливые люди, — продолжал он с горькой улыбкой, — вон Пеклису отец и скрипку новую купил и
учителя нанимает, а мой благоверный родитель только и выискивает, нельзя ли как-нибудь разобидеть… Лучше бы меня избил, как
хотел, чем это сделал. Никакого терпенья недостает… бог с ним.
Бася кинула быстрый взгляд по направлению соседней комнаты сестры, дверь которой
была не вполне притворена, и спросила с любопытством: — А кто ее учит? У нее несколько
учителей?.. Так.
Хочет сдавать экзамен? Хорошее дело… Только зачем барышне держать экзамен? Барышне надо жениха. А теперь вот?.. Сейчас… кто ее учит?.. Господин Дробыш?.. Ну, я видела, что к вам шел господин Дробыш. И подумала себе: зачем господин Дробыш идет так рано? Ну, он оч-чень умный, этот Дробыш. Вай! Вай! Правда?
Хотел было напасть на
учителя арифметики — тоже
был бы приличен, — смирный, тихий, но отказывается, — говорит, что ничего не может сыграть, особенно в дамском обществе.
Итак, герой наш спит, приятный сон,
Покойна ночь, а вы, читатель милый,
Пожалуйте, — иначе принужден
Я
буду удержать вас силой…
Роман, вперед!.. Не úдет? — Ну, так он
Пойдет назад. Герой наш спит покуда,
Хочу я рассказать, кто он, откуда,
Кто мать его
была, и кто отец,
Как он на свет родился, наконец,
Как он попал в позорную обитель,
Кто
был его лакей и кто
учитель.
Мельнику
было жалко смотреть на него, и в то же время ему хотелось сказать что-то такое чувствительное, что защемило бы сердце
учителя тем же чувством, которым полно его, мельниково, сердце. Но чувствительных слов не
было,
хотя голос дрожал и переливался нотами низкими и как бы плачущими. Мельник сознавал, что всё, что произошло между ним и
учителем, очень обидно для обоих, и ему захотелось прекратить скорее эту тяжёлую сцену.