Неточные совпадения
— Должно быть, схулиганил кто-нибудь, — виновато сказал Митрофанов. — А может, захворал. Нет, — тихонько ответил он на осторожный вопрос Самгина, — прежним делом не занимаюсь. Знаете, — пред лицом свободы как-то уж недостойно мелких жуликов ловить.
Праздник, и все лишнее забыть
хочется, как в прощеное воскресенье. Притом я попал в подозрение благонадежности, меня, конечно, признали недопустимым…
— Нельзя тебе знать! — ответила она угрюмо, но все-таки рассказала кратко: был у этой женщины муж, чиновник Воронов,
захотелось ему получить другой, высокий чин, он и продал жену начальнику своему, а тот ее увез куда-то, и два года она дома не жила. А когда воротилась — дети ее, мальчик и девочка, померли уже, муж — проиграл казенные деньги и сидел в тюрьме. И вот с горя женщина начала пить, гулять, буянить. Каждый
праздник к вечеру ее забирает полиция…
Мать, в свою очередь, пересказывала моему отцу речи Александры Ивановны, состоявшие в том, что Прасковью Ивановну за богатство все уважают, что даже всякий новый губернатор приезжает с ней знакомиться; что сама Прасковья Ивановна никого не уважает и не любит; что она своими гостями или забавляется, или ругает их в глаза; что она для своего покоя и удовольствия не входит ни в какие хозяйственные дела, ни в свои, ни в крестьянские, а все предоставила своему поверенному Михайлушке, который от крестьян пользуется и наживает большие деньги, а дворню и лакейство до того избаловал, что вот как они и с нами, будущими наследниками, поступили; что Прасковья Ивановна большая странница, терпеть не может попов и монахов, и нищим никому копеечки не подаст; молится богу по капризу, когда ей
захочется, — а не
захочется, то и середи обедни из церкви уйдет; что священника и причет содержит она очень богато, а никого из них к себе в дом не пускает, кроме попа с крестом, и то в самые большие
праздники; что первое ее удовольствие летом — сад, за которым она ходит, как садовник, а зимою любит она петь песни, слушать, как их поют, читать книжки или играть в карты; что Прасковья Ивановна ее, сироту, не любит, никогда не ласкает и денег не дает ни копейки, хотя позволяет выписывать из города или покупать у разносчиков все, что Александре Ивановне вздумается; что сколько ни просили ее посторонние почтенные люди, чтоб она своей внучке-сиротке что-нибудь при жизни назначила, для того чтоб она могла жениха найти, Прасковья Ивановна и слышать не хотела и отвечала, что Багровы родную племянницу не бросят без куска хлеба и что лучше век оставаться в девках, чем навязать себе на шею мужа, который из денег женился бы на ней, на рябой кукушке, да после и вымещал бы ей за то.
И ему вдруг нетерпеливо, страстно, до слез
захотелось сейчас же одеться и уйти из комнаты. Его потянуло не в собрание, как всегда, а просто на улицу, на воздух. Он как будто не знал раньше цены свободе и теперь сам удивлялся тому, как много счастья может заключаться в простой возможности идти, куда хочешь, повернуть в любой переулок, выйти на площадь, зайти в церковь и делать это не боясь, не думая о последствиях. Эта возможность вдруг представилась ему каким-то огромным
праздником души.
Это, милый друг, я знаю по себе: нас ведь батьки и матки и весь, почесть, табор лелеют и холят, как скотину перед
праздником, чтобы отдать на убой барину богатому али, пожалуй, как нынче вот стало, купцу, а мне того до смерти не
хотелось, и полюбился мне тут один чиновничек молоденький; на гитаре, я тебе говорю, он играл хоть бы нашим запевалам впору и все ходил в наш, знаешь, трактир, в Грузинах…
Я слишком много стал думать о женщинах и уже решал вопрос: а не пойти ли в следующий
праздник туда, куда все ходят? Это не было желанием физическим, — я был здоров и брезглив, но порою до бешенства
хотелось обнять кого-то ласкового, умного и откровенно, бесконечно долго говорить, как матери, о тревогах души.
Этот поток теней, почему-то более страшных, чем люди, быстро исчез, Яков понял, что у ворот фабрики разыгралась обычная в понедельник драка, — после
праздников почти всегда дрались, но в памяти его остался этот жуткий бег тёмных, воющих пятен. Вообще вся жизнь становилась до того тревожной, что неприятно было видеть газету и не
хотелось читать её. Простое, ясное исчезало, отовсюду вторгалось неприятное, появлялись новые люди.
Великолепно вышитый кружевными мотыльками откидной воротничок кругом шеи, составлявший, быть может, в
праздник гордость матери, скорее унижал меня, чем доставлял удовольствие; и хотя при проходе моем через лакейскую ученый и бывалый Илья Афанасьевич, видя меня в таком воскресном наряде, и восклицал: «Господин Шеншин, пожалуйте ручку», — мне
хотелось быть настоящим Шеншиным, а не с отложным воротничком.
В ней также помещалось несколько человек гостей: приходский священник с своей попадьей, которые тихо, но с заметным удовольствием разговаривали между собою, как будто бы для этого им решительно не было дома времени; потом жена станового пристава, которой, кажется, было очень неловко в застегнутом платье; гувернантка Уситковой в терновом капоте [В терновом капоте — в капоте, сшитом из тонкой шерстяной, с примесью пуха, ткани — терно.] и с огромным ридикюлем, собственно, назначенным не для ношения платка, а для собирания на всех
праздниках яблок, конфет и других сладких благодатей, съедаемых после в продолжение недели, и, наконец, молодой письмоводитель предводителя, напомаженный и завитой, который с большим вниманием глядел сквозь стекло во внутренность стоявших близ него столовых часов: ему ужасно
хотелось открыть: отчего это маятник беспрестанно шевелится.
Вечер был, часа два беседовал я с протопопом. Сумрачно на улице, скверно. Народ везде гуляет, говор и смех — о ту пору
праздники были, святки. Иду расслабленно, гляжу на всех, обидно мне и
хочется кричать...
Проехать оставалось с небольшим двадцать верст. Кучер и лакей, которым
хотелось встретить
праздник с родными и приятелями, уверяли, что мы успеем доехать благополучно — лишь бы только не медлить и выезжать скорее.
Настя. Что я с ним буду говорить? У меня в голове все перепуталось. Мне
хочется и плакать и смеяться. Я готова прыгать и хлопать в ладошки, как глупый ребенок в большой
праздник; а что мне нужно, мне того не выговорить.
— В этих праздничных порядках в сущности много жестокого, — сказала она немного погодя, как бы про себя, глядя в окно на мальчиков, как они толпою шли от дома к воротам и на ходу, пожимаясь от холода, надевали свои шубы и пальто. — В
праздники хочется отдыхать, сидеть дома с родными, а бедные мальчики, учитель, служащие обязаны почему-то идти по морозу, потом поздравлять, выражать свое почтение, конфузиться…
Только она одна почему-то обязана, как старуха, сидеть за этими письмами, делать на них пометки, писать ответы, потом весь вечер до полуночи ничего не делать и ждать, когда
захочется спать, а завтра весь день будут ее поздравлять и просить у ней, а послезавтра на заводе непременно случится какой-нибудь скандал, — побьют кого, или кто-нибудь умрет от водки, и ее почему-то будет мучить совесть; а после
праздников Назарыч уволит за прогул человек двадцать, и все эти двадцать будут без шапок жаться около ее крыльца, и ей будет совестно выйти к ним, и их прогонят, как собак.
Она кланяется и опять краснеет и, подходя к мужу, говорит: «Пустил!» Тот тоже издали мне кланяется, и уходят оба. Комнатный человек мой Константин, сопутник с десятилетнего возраста моей жизни, имеющий обыкновение обращаться со мной строго, приготовляет мне бриться и одеваться с мрачным выражением в лице. Ему тоже
хочется на
праздник, и он думает, что не попадет, по я намерен доставить ему это удовольствие.
В декабре на
праздниках он собрался в дорогу и сказал жене что уезжает в Петербург хлопотать за одного молодого человека — и уехал в С. Зачем? Он и сам не знал хорошо. Ему
хотелось повидаться с Анной Сергеевной и поговорить, устроить свидание если можно.
Когда ж, опомнившись, обман я узнаю
И шум толпы людской спугнёт мечту мою,
На
праздник не́званную гостью,
О, как мне
хочется смутить весёлость их
И дерзко бросить им в глаза железный стих,
Облитый горечью и злостью!..
Расспросам Насти не было конца —
хотелось ей узнать, какая белица сарафан к
праздникам сшила, дошила ль Марья головщица канвовую подушку, отослала ль ту подушку матушка Манефа в Казань, получили ли девицы новые бисера́ из Москвы, выучилась ли Устинья Московка шелковы пояски с молитвами из золота ткать.
— Уж истинно сам Господь принес тебя ко мне, Василий Борисыч, — довольным и благодушным голосом сказала Манефа. —
Праздник великий —
хочется поблаголепнее да посветлей его отпраздновать… Да вот еще что — пение-то пением, а убор часовни сам по себе… Кликните, девицы, матушку Аркадию да матушку Таифу — шли бы скорей в келарню сюда…
Точно он впервые открыл искусство и наслаждение дыхания, и то, что входило в его грудь, было и свет, и тепло, и завтрашний
праздник; и
хотелось не думать, а только дышать — дышать без конца.
И проповедник предлагал своим слушателям пасть на землю и тоже плакать… Но плакать так не
хочется!
Хочется бегать, кувыркаться, радоваться тому, что завтра
праздник… Глаза мамы умиленно светятся, также и у старшей сестры. Юли, на лицах младших сестренок растерянное благоговение. А мне стыдно, что у меня в душе решительно никакого благочестия, а только скука непроходимая и желание, чтобы поскорее кончилось. Тошно и теперь становится, как вспомнишь!
Жалованье вам всем, само собой, утрою. На полтинник в месяц и мышь не разгуляется. Солдат, хочь и нижний чин, чай, из того же ребра сделан. Выпить да покурить и ему
хочется, да и мылом-резедой в
праздник умыться всякому антиресно. В орлянку опять же на пуговку от штанов не сыграешь…