Неточные совпадения
Вероятно, он был
человек признательный и хотел заплатить этим хозяину за
хорошее обращение.
— Знай господин сам хотя сколько-нибудь толку в хозяйстве да умей различать
людей — у него будет всегда
хороший управитель».
Даже сам Собакевич, который редко отзывался о ком-нибудь с
хорошей стороны, приехавши довольно поздно из города и уже совершенно раздевшись и легши на кровать возле худощавой жены своей, сказал ей: «Я, душенька, был у губернатора на вечере, и у полицеймейстера обедал, и познакомился с коллежским советником Павлом Ивановичем Чичиковым: преприятный
человек!» На что супруга отвечала: «Гм!» — и толкнула его ногою.
Он объявил, что главное дело — в
хорошем почерке, а не в чем-либо другом, что без этого не попадешь ни в министры, ни в государственные советники, а Тентетников писал тем самым письмом, о котором говорят: «Писала сорока лапой, а не
человек».
— Да куды ж мне, сами посудите! Мне нельзя начинать с канцелярского писца. Вы позабыли, что у меня семейство. Мне сорок, у меня уж и поясница болит, я обленился; а должности мне поважнее не дадут; я ведь не на
хорошем счету. Я признаюсь вам: я бы и сам не взял наживной должности. Я
человек хоть и дрянной, и картежник, и все что хотите, но взятков брать я не стану. Мне не ужиться с Красноносовым да Самосвистовым.
— Мошенник, — отвечал Собакевич. — Такой скряга, какого вообразить трудно. В тюрьме колодники
лучше живут, чем он: всех
людей переморил голодом.
Нужно заметить, что у некоторых дам, — я говорю у некоторых, это не то, что у всех, — есть маленькая слабость: если они заметят у себя что-нибудь особенно
хорошее, лоб ли, рот ли, руки ли, то уже думают, что лучшая часть лица их так первая и бросится всем в глаза и все вдруг заговорят в один голос: «Посмотрите, посмотрите, какой у ней прекрасный греческий нос!» или: «Какой правильный, очаровательный лоб!» У которой же хороши плечи, та уверена заранее, что все молодые
люди будут совершенно восхищены и то и дело станут повторять в то время, когда она будет проходить мимо: «Ах, какие чудесные у этой плечи», — а на лицо, волосы, нос, лоб даже не взглянут, если же и взглянут, то как на что-то постороннее.
— Попробую, приложу старанья, сколько хватит сил, — сказал Хлобуев. И в голосе его было заметно ободренье, спина распрямилась, и голова приподнялась, как у
человека, которому светит надежда. — Вижу, что вас Бог наградил разуменьем, и вы знаете иное
лучше нас, близоруких
людей.
— Позвольте мне вам заметить, что это предубеждение. Я полагаю даже, что курить трубку гораздо здоровее, нежели нюхать табак. В нашем полку был поручик, прекраснейший и образованнейший
человек, который не выпускал изо рта трубки не только за столом, но даже, с позволения сказать, во всех прочих местах. И вот ему теперь уже сорок с лишком лет, но, благодаря Бога, до сих пор так здоров, как нельзя
лучше.
Собакевич отвечал, что Чичиков, по его мнению,
человек хороший, а что крестьян он ему продал на выбор и народ во всех отношениях живой; но что он не ручается за то, что случится вперед, что если они попримрут во время трудностей переселения в дороге, то не его вина, и в том властен Бог, а горячек и разных смертоносных болезней есть на свете немало, и бывают примеры, что вымирают-де целые деревни.
«Я ему подарю, — подумал он про себя, — карманные часы: они ведь
хорошие, серебряные часы, а не то чтобы какие-нибудь томпаковые или бронзовые; немножко поиспорчены, да ведь он себе переправит; он
человек еще молодой, так ему нужны карманные часы, чтобы понравиться своей невесте!
Впрочем, дамы были вовсе не интересанки; виною всему слово «миллионщик», — не сам миллионщик, а именно одно слово; ибо в одном звуке этого слова, мимо всякого денежного мешка, заключается что-то такое, которое действует и на
людей подлецов, и на
людей ни се ни то, и на
людей хороших, — словом, на всех действует.
Все это произвело ропот, особенно когда новый начальник, точно как наперекор своему предместнику, объявил, что для него ум и
хорошие успехи в науках ничего не значат, что он смотрит только на поведенье, что если
человек и плохо учится, но хорошо ведет себя, он предпочтет его умнику.
Поди ты сладь с
человеком! не верит в Бога, а верит, что если почешется переносье, то непременно умрет; пропустит мимо создание поэта, ясное как день, все проникнутое согласием и высокою мудростью простоты, а бросится именно на то, где какой-нибудь удалец напутает, наплетет, изломает, выворотит природу, и ему оно понравится, и он станет кричать: «Вот оно, вот настоящее знание тайн сердца!» Всю жизнь не ставит в грош докторов, а кончится тем, что обратится наконец к бабе, которая лечит зашептываньями и заплевками, или, еще
лучше, выдумает сам какой-нибудь декохт из невесть какой дряни, которая, бог знает почему, вообразится ему именно средством против его болезни.
— Конечно, — продолжал Манилов, — другое дело, если бы соседство было
хорошее, если бы, например, такой
человек, с которым бы в некотором роде можно было поговорить о любезности, о
хорошем обращении, следить какую-нибудь этакую науку, чтобы этак расшевелило душу, дало бы, так сказать, паренье этакое…
В голове просто ничего, как после разговора с светским
человеком: всего он наговорит, всего слегка коснется, все скажет, что понадергал из книжек, пестро, красно, а в голове хоть бы что-нибудь из того вынес, и видишь потом, как даже разговор с простым купцом, знающим одно свое дело, но знающим его твердо и опытно,
лучше всех этих побрякушек.
Доселе уважал он
человека или за
хороший чин, или за большие достатки!
Я
человек не без вкуса и, знаю, во многом мог бы гораздо
лучше распорядиться тех наших богачей, которые все это делают бестолково.
— Пили уже и ели! — сказал Плюшкин. — Да, конечно,
хорошего общества
человека хоть где узнаешь: он не ест, а сыт; а как эдакой какой-нибудь воришка, да его сколько ни корми… Ведь вот капитан — приедет: «Дядюшка, говорит, дайте чего-нибудь поесть!» А я ему такой же дядюшка, как он мне дедушка. У себя дома есть, верно, нечего, так вот он и шатается! Да, ведь вам нужен реестрик всех этих тунеядцев? Как же, я, как знал, всех их списал на особую бумажку, чтобы при первой подаче ревизии всех их вычеркнуть.
Таков уже русский
человек: страсть сильная зазнаться с тем, который бы хотя одним чином был его повыше, и шапочное знакомство с графом или князем для него
лучше всяких тесных дружеских отношений.
— Экой ты, право, такой! с тобой, как я вижу, нельзя, как водится между
хорошими друзьями и товарищами, такой, право!.. Сейчас видно, что двуличный
человек!
— А ведь вы правы: все
лучше выпить чайку, — да я все ждал… Уж
человек его давно к нему пошел, да, видно, что-нибудь задержало.
— Другая идея вот: мне хотелось вас заставить рассказать что-нибудь; во-первых, потому, что слушать менее утомительно; во-вторых, нельзя проговориться; в-третьих, можно узнать чужую тайну; в-четвертых, потому, что такие умные
люди, как вы,
лучше любят слушателей, чем рассказчиков. Теперь к делу: что вам сказала княгиня Лиговская обо мне?
— Вы опасный
человек! — сказала она мне, — я бы
лучше желала попасться в лесу под нож убийцы, чем вам на язычок… Я вас прошу не шутя: когда вам вздумается обо мне говорить дурно, возьмите
лучше нож и зарежьте меня, — я думаю, это вам не будет очень трудно.
Соврать по-своему — ведь это почти
лучше, чем правда по одному по-чужому; в первом случае ты
человек, а во втором ты только что птица!
— Софья Семеновна, — поправил Раскольников. — Софья Семеновна, это приятель мой, Разумихин, и
человек он
хороший…
— Я сказал ей, что ты очень
хороший, честный и трудолюбивый
человек. Что ты ее любишь, я ей не говорил, потому она это сама знает.
— Ну, и руки греет, и наплевать! Так что ж, что греет! — крикнул вдруг Разумихин, как-то неестественно раздражаясь, — я разве хвалил тебе то, что он руки греет? Я говорил, что он в своем роде только хорош! А прямо-то, во всех-то родах смотреть — так много ль
людей хороших останется? Да я уверен, что за меня тогда совсем с требухой всего-то одну печеную луковицу дадут, да и то если с тобой в придачу!..
— А что ж? Непременно. Всяк об себе сам промышляет и всех веселей тот и живет, кто всех
лучше себя сумеет надуть. Ха! ха! Да что вы в добродетель-то так всем дышлом въехали? Пощадите, батюшка, я
человек грешный. Хе! хе! хе!
Притом этот
человек не любил неизвестности, а тут надо было разъяснить: если так явно нарушено его приказание, значит, что-нибудь да есть, а стало быть,
лучше наперед узнать; наказать же всегда будет время, да и в его руках.
— Гм! — сказал тот, — забыл! Мне еще давеча мерещилось, что ты все еще не в своем… Теперь со сна-то поправился… Право, совсем
лучше смотришь. Молодец! Ну да к делу! Вот сейчас припомнишь. Смотри-ка сюда, милый
человек.
— А! не та форма, не так эстетически
хорошая форма! Ну, я решительно не понимаю: почему лупить в
людей бомбами, правильною осадой, более почтенная форма? Боязнь эстетики есть первый признак бессилия!.. Никогда, никогда яснее не сознавал я этого, как теперь, и более чем когда-нибудь не понимаю моего преступления! Никогда, никогда не был я сильнее и убежденнее, чем теперь!..
Наконец, пришло ему в голову, что не
лучше ли будет пойти куда-нибудь на Неву? Там и
людей меньше, и незаметнее, и во всяком случае удобнее, а главное — от здешних мест дальше. И удивился он вдруг: как это он целые полчаса бродил в тоске и тревоге, и в опасных местах, а этого не мог раньше выдумать! И потому только целые полчаса на безрассудное дело убил, что так уже раз во сне, в бреду решено было! Он становился чрезвычайно рассеян и забывчив и знал это. Решительно надо было спешить!
Всякий
человек обязан развивать и пропагандировать и, может быть, чем резче, тем
лучше.
— Вы даже, может быть, и совсем не медведь, — сказал он. — Мне даже кажется, что вы очень
хорошего общества или, по крайней мере, умеете при случае быть и порядочным
человеком.
А мы вот
лучше покажем им, что такое нападать на безвинных
людей.
— Ай, славная монета! Ай, добрая монета! — говорил он, вертя один червонец в руках и пробуя на зубах. — Я думаю, тот
человек, у которого пан обобрал такие
хорошие червонцы, и часу не прожил на свете, пошел тот же час в реку, да и утонул там после таких славных червонцев.
— Да на что совещаться?
Лучше не можно поставить в куренные, как Бульбенка Остапа. Он, правда, младший всех нас, но разум у него, как у старого
человека.
— Вот в рассуждении того теперь идет речь, панове добродийство, — да вы, может быть, и сами
лучше это знаете, — что многие запорожцы позадолжались в шинки жидам и своим братьям столько, что ни один черт теперь и веры неймет. Потом опять в рассуждении того пойдет речь, что есть много таких хлопцев, которые еще и в глаза не видали, что такое война, тогда как молодому
человеку, — и сами знаете, панове, — без войны не можно пробыть. Какой и запорожец из него, если он еще ни разу не бил бусурмена?
— За что же убить? Он перешел по доброй воле. Чем
человек виноват? Там ему
лучше, туда и перешел.
Тихо склонился он на руки подхватившим его козакам, и хлынула ручьем молодая кровь, подобно дорогому вину, которое несли в склянном сосуде из погреба неосторожные слуги, поскользнулись тут же у входа и разбили дорогую сулею: все разлилось на землю вино, и схватил себя за голову прибежавший хозяин, сберегавший его про лучший случай в жизни, чтобы если приведет Бог на старости лет встретиться с товарищем юности, то чтобы помянуть бы вместе с ним прежнее, иное время, когда иначе и
лучше веселился
человек…
Беда, коль пироги начнёт печи сапожник,
А сапоги тачать пирожник,
И дело не пойдёт на лад.
Да и примечено стократ,
Что кто за ремесло чужое браться любит,
Тот завсегда других упрямей и вздорней:
Он
лучше дело всё погубит,
И рад скорей
Посмешищем стать света,
Чем у честных и знающих
людейСпросить иль выслушать разумного совета.
Ему весело, легко. В природе так ясно.
Люди всё добрые, все наслаждаются; у всех счастье на лице. Только Захар мрачен, все стороной смотрит на барина; зато Анисья усмехается так добродушно. «Собаку заведу, — решил Обломов, — или кота…
лучше кота: коты ласковы, мурлычат».
Он говорил, что «нормальное назначение
человека — прожить четыре времени года, то есть четыре возраста, без скачков, и донести сосуд жизни до последнего дня, не пролив ни одной капли напрасно, и что ровное и медленное горение огня
лучше бурных пожаров, какая бы поэзия ни пылала в них».
Разве настоящий-то
хороший русский
человек станет все это делать?
— Вот, как приедешь на квартиру, Иван Матвеич тебе все сделает. Это, брат, золотой
человек, не чета какому-нибудь выскочке-немцу! Коренной, русский служака, тридцать лет на одном стуле сидит, всем присутствием вертит, и деньжонки есть, а извозчика не наймет; фрак не
лучше моего; сам тише воды, ниже травы, говорит чуть слышно, по чужим краям не шатается, как твой этот…
— А я, — продолжал Обломов голосом оскорбленного и не оцененного по достоинству
человека, — еще забочусь день и ночь, тружусь, иногда голова горит, сердце замирает, по ночам не спишь, ворочаешься, все думаешь, как бы
лучше… а о ком?
— Я совсем ничего не воображаю, — сказал Обломов, — не шуми и не кричи, а
лучше подумай, что делать. Ты
человек практический…
Вошел
человек неопределенных лет, с неопределенной физиономией, в такой поре, когда трудно бывает угадать лета; не красив и не дурен, не высок и не низок ростом, не блондин и не брюнет. Природа не дала ему никакой резкой, заметной черты, ни дурной, ни
хорошей. Его многие называли Иваном Иванычем, другие — Иваном Васильичем, третьи — Иваном Михайлычем.
Тарантьев был
человек ума бойкого и хитрого; никто
лучше его не рассудит какого-нибудь общего житейского вопроса или юридического запутанного дела: он сейчас построит теорию действий в том или другом случае и очень тонко подведет доказательства, а в заключение еще почти всегда нагрубит тому, кто с ним о чем-нибудь посоветуется.